Смутно понятая философская мысль о господствующей в ходе исторических событий необходимости или законности приняла под пером некоторых, впрочем, весьма даровитых писателей характер фатализма. Во Франции образовалась целая школа с этим направлением, которого влияние обозначено печальными следами не только в науке, но и в жизни. Школа исторического фатализма снимает с человека нравственную ответственность за его поступки, обращая его в слепое, почти бессознательное орудие роковых предопределений. Властителем судеб народных явился снова античный fatum, отрешенный от своего трагического величия, низведенный на степень неизбежного политического развития. В противоположность древним трагикам, которые возлагали на чело своих обреченных гибели героев венец духовной победы над неотразимым в мире внешних явлений роком, историки, о которых здесь идет речь, видят в успехе конечное оправдание, в неудаче – приговор всякого исторического подвига. Смеем сказать, что такое воззрение на историю послужит будущим поколениям горькою уликою против усталого и утратившего веру в достоинство человеческой природы общества, среди которого оно возникло.
Систематическое построение истории вызвало противников, которые вдались в другую крайность. Защищая факты против самоуправного обращения с ними, они называют всякую попытку внести в хаос событий единство связующих и объясняющих их идей искажением непосредственной исторической истины. Дело историка должно, по их мнению, заключаться в верной передаче того, что было, т. е. в рассказе. Слова Квинтилияна"Scribitur ad narrandum, non ad probandum", служащие эпиграфом к известному сочинению Баранта о герцогах Бургундских, получают, таким образом, приложение ко всей бесконечной области всеобщей истории. На историка возлагается обязанность воздерживаться от собственных суждений в пользу читателей, которым исключительно предоставлено право выводить заключения и толковать по-своему содержание предложенных им рассказов. Нужно ли обличать слабость и несостоятельность таких понятий в науке? Блестящий успех повествовательной школы при первом ее появлении не мог быть продолжительным и объясняется временным настроением пресыщенного теориями общества. Возьмем в пример "Историю герцогов Бургундских" Баранта, до сих пор не утратившую своей быстро завоеванной славы. Главное достоинство этой книги заключается в выборе автором предмета, исполненного драматической занимательности и превосходно переданного нам такими современными писателями, каковы были Фроассар, Монтреле, Комин и другие. Заслуга Баранта более литературная, нежели ученая. Он переложил на новый французский язык памятники XIV и XV столетий, дотоле известные только небольшому числу читателей. Но связанный добровольно наложенными на себя условиями, историк не стал выше источников и сам отнял у себя возможность раскрыть нам настоящее значение событий, резко характеризующих переходное время от средневековой к Новой истории. Его сочинение представляет весьма любопытное явление в сфере литературной, но оно ничего не прибавило к действительным богатствам науки и ни в каком отношении не подвинуло ее вперед. Еще с меньшим успехом и пользою могут быть приемы повествовательной школы прилагаемы к большим отделам не только всеобщей, но даже истории отдельных народов. Какая возможность пересказать словами источников события, наполняющие собою несколько столетий? И нет ли в таком направлении явного противоречия действительным целям науки, имеющей понять и передать в сжатом изложении внутреннюю истину волнующихся в бесконечном разнообразии явлений?
Ни одно из исчисленных нами воззрений на историю не могло привести к точному методу, недостаток которого в ней так очевиден. Усовершенствованный или, лучше сказать, созданный Нибуром способ критики приносит величайшую пользу при разработке источников известного рода, но отнюдь не удовлетворяет потребности в приложенном к полному составу науки методе. В этом случае история опять должна обратиться к естествоведению и заимствовать у него свойственный ему способ исследования. Начало уже сделано в открытых законах исторической аналогии. Остается идти далее на этом пути, раздвигая по возможности тесные пределы, в которых до настоящего времени заключена была наша наука. У истории две стороны: в одной является нам свободное творчество духа человеческого, в другой – независимые от него, данные природою условия его деятельности. Новый метод должен возникнуть из внимательного изучения фактов мира духовного и природы в их взаимодействии. Только таким образом можно достигнуть до прочных, основных начал, т. е. до ясного знания законов, определяющих движение исторических событий. Может быть, мы найдем тогда в этом движении правильность, которая теперь ускользает от нашего внимания. В рассматриваемом нами вопросе статистика определила историю. "В противоположность принятым мнениям, – говорит Кетле, – факты общественные, определяемые свободным произволом человека, совершаются с большею правильностью, нежели факты, подверженные простому действию физических причин. Исходя из этого основного начала, можно сказать, что нравственная статистика должна отныне занять место в ряду опытных наук". Мы не вправе сказать того же об истории. Пока она не усвоит себе надлежащего метода, ее нельзя будет назвать опытною наукою.
Я имел уже честь указать Вам, Мм. Гг., на различие целей древней и новой историографии. Отказываясь от притязаний на то совершенство формы, которое у народов классического мира было следствием исключительных, не существующих более условий, современный нам историк не может, однако, отказаться от законной потребности нравственного влияния на своих читателей. Вопрос о том, какого рода должно быть это влияние, тесно связан с вопросом о пользе истории вообще. Ответ на последний представляет большие трудности, потому что история не принадлежит ни к числу чисто теоретических знаний, имеющих задачею привести в ясность лежащие в глубине нашего духа истины, ни к прикладным, которых польза не требует доказательств. Очевидно, что практическое значение истории у древних, основанное на возможности непосредственного применения ее уроков к жизни, не может иметь места при сложном организме новых обществ. К тому же однообразная игра страстей и заблуждений, искажающих судьбу народов, привела многих к заключению, что исторические опыты проходят бесплодно, не оставляя поучительного следа в памяти человеческой. Высказав эту мысль, как безусловную истину, Гегель вызвал против нее много не лишенных справедливости возражений. Конечно, ни народы, ни их вожди не поверяют поступков своих с учебниками всеобщей истории и не ищут в ней примеров и указаний для своей деятельности. Тем не менее нельзя отрицать в самых массах известного исторического смысла, более или менее развитого на основании сохранившихся преданий о прошедшем. В лицах, стоящих во главе государственного управления, этот смысл переходит по необходимости в отчетливое сознание отношений, существующих между прежним и новым порядком вещей. Надобно, с другой стороны, признаться, что всеобщая история в том виде, в каком она обыкновенно излагается, не в состоянии сильно действовать на общественное мнение и быть для него источником прочного назидания. Следует ли из этого заключить, что недостатки, нами отчасти указанные, останутся ее всегдашнею принадлежностью, что ее успехи будут состоять только во внешнем накоплении фактов, и что из всех наук одна она утратила способность живого движения и органического развития?
Приведенные нами выше слова Кетле о статистике со временем получат приложение и к нашей науке. Ей предстоит совершить для мира нравственных явлений тот же подвиг, какой совершен естествоведением в принадлежащей ему области. Открытия натуралистов рассеяли вековые и вредные предрассудки, затмевавшие взгляд человека на природу: знакомый с ее действительными силами, он перестал приписывать ей несуществующие свойства и не требует от нее невозможных уступок. Уяснение исторических законов приведет к результатам такого же рода. Оно положит конец несбыточным теориям и стремлениям, нарушающим правильный ход общественной жизни, ибо обличит их противоречие с вечными целями, поставленными человеку Провидением. История сделается в высшем и обширнейшем смысле, чем у древних, наставницею народов и отдельных лиц и явится нам не как отрезанное от нас прошедшее, но как цельный организм жизни, в котором прошедшее, настоящее и будущее находятся в постоянном между собою взаимодействии. "История, – говорит американец Эмерсон, – недолго будет бесплодною книгою. Она воплотится в каждом разумном и правдивом человеке. Вы не станете более исчислять заглавия и каталоги прочитанных Вами книг, а дадите мне почувствовать, какие периоды пережиты Вами. Каждый из нас должен обратиться в полный храм славы. Он должен носить в себе допотопный мир, Золотой век, яблоко знания, поход аргонавтов, призвание Авраама, построение Храма, начало христианства, Средний век, Возрождение наук, Реформацию, открытие новых земель, возникновение новых знаний и новых народов. Надобно, одним словом, чтобы история слилась с биографией самого читателя, превратилась в его личное воспоминание". "Мир, – продолжает тот же писатель, – существует для нашего воспитания. Нет возраста или состояния общества, нет образа действия в истории, которые не соответствовали бы чему-нибудь в жизни отдельного лица. Каждый факт сокращается и уступает нам часть своей сущности. Человек должен понять, что он может жить всею жизнью истории. Ему следует только изменить точку зрения, с какой обыкновенно смотрят на минувшее, и отнести к самому себе историю Рима, Афин и Лондона, и не забывать, что он верховный суд, перед которым решаются тяжбы народов. Он должен достигнуть и устоять на той высоте, где раскрывается сокровенный смысл событий, где сливаются поэзия и быль. Потребность разума и цель природы выражаются в том употреблении, какое мы делаем из самых знаменитых исторических рассказов. Резкие очертания событий распускаются в вечном свете времени. Нет якорей, канатов или оград, которые были бы в состоянии навсегда удержать факт на степени факта. Вавилон, Троя, Тир, даже первобытный Рим уже перешли в область вымыслов. Но внутренний смысл и содержание этих явлений живут во мне, и я нахожу в себе самом Палестину, Грецию, Италию, дух всех народов и всех веков".
Даже в настоящем, далеко несовершенном виде своем, всеобщая история, более чем всякая другая наука, развивает в нас верное чувство действительности и ту благородную терпимость, без которой нет истинной оценки людей. Она показывает различие, существующее между вечными, безусловными началами нравственности и ограниченным пониманием этих начал в данный период времени. Только такою мерою должны мы мерить дела отживших поколений. Шиллер сказал, что смерть есть великий примиритель. Эти слова могут быть отнесены к нашей науке. При каждом историческом проступке она приводит обстоятельства, смягчающие вину преступника, кто б ни был он – целый народ или отдельное лицо. Да будет нам позволено сказать, что тот не историк, кто не способен перенести в прошедшее живого чувства любви к ближнему и узнать брата в отделенном от него веками иноплеменнике. Тот не историк, кто не сумел прочесть в изучаемых им летописях и грамотах начертанные в них яркими буквами истины: в самых позорных периодах жизни человечества есть искупительные, видимые нам на расстоянии столетий стороны, и на дне самого грешного пред судом современников сердца таится какое-нибудь одно лучшее и чистое чувство. Такое воззрение не может служить к ущербу строгой справедливости приговоров, ибо оно требует не оправданий, а объяснений, обращается к самим лицам, а не к подлежащим суждению делам их. Одно из главных препятствий, мешающих благотворному действию истории на общественное мнение, заключается в пренебрежении, какое историки обыкновенно оказывают к большинству читателей. Они, по-видимому, пишут только для ученых, как будто история может допустить такое ограничение, как будто она по самому существу своему не есть самая популярная из всех наук, призывающая к себе всех и каждого. К счастью, узкие понятия о мнимом достоинстве науки, унижающей себя исканием изящной формы и общедоступного изложения, возникшие в удушливой атмосфере немецких ученых кабинетов, несвойственны русскому уму, любящему свет и простор. Цеховая, гордая своею исключительностью наука не вправе рассчитывать на его сочувствие. Здесь, разумеется, речь идет не о тех достойных всякого уважения, но по самому содержанию своему не допускающих занимательности, частных исследованиях, без которых не могла бы двигаться вперед наука, хотя она употребляет их в дело только как материал.