Говоря о клеточных метаморфозах, С. Блинков и И. Глезер подчеркивают, что речь идетлишь о строго моторных клетках. "Ядрышко в моторных клетках заметно увеличивается в зависимости от функциональной двигательной нагрузки. Увеличение размера ядрышка нервных клеток продолжается до второй половины жизни человека (30 лет)" (Блинков С, Глезер И., 1964 по данным Edstrom J., 1957).
По данным О. Фогт, Ц. Фогт, "с началом старения организма ядрышко постепенно уменьшается и даже может совершенно исчезнуть" (Vogt О., Vogt С, иссл. 1945-1947).
В противовес этим академическим догмам есть столь же академическое мнение творца нейронной теории Сантьяго Рамон- и-Кахаля (1852-1934), которое отчасти конфликтует с вышеприведенными утверждениями: "На основании многочисленных сравнительных исследований утверждается, что размер тела нервной клетки и диаметр аксона не связаны с физиологической специализацией, а пропорциональны богатству и распространению концевых разветвлений, и следовательно, обилию и многообразию связей" (Кахаль С. Р. Общие рассуждения о морфологии нервной клетки, 1894).
Ceterum, как и полагается гению, в 1904 году Кахаль с легкостью опровергает себя самого, догматизировав в основном труде своей жизни следующее: "Это и многие другие факты учат нас, что морфология нервных клеток управляется не имманентными (внутренне присущими) и фатальными (неизбежными) факторами, передающимися по наследству, как считали некоторые авторы, а зависит полностью от текущих физических и химических условий окружающей среды" (Cajal Santiago Ramon у. Textura del Sistema Nervioso del Hombre у de Los Vertebrados, 1904).
За последнее время ни ревизии, ни примирения всех этих в высшей степени противоречивых догм не произошло.
Наступило время лаконичных обтекаемых формулировок, авторы которых уклоняются от оценки возможности увеличения- уменьшения нейроцитов, их деления, их зависимости от любых факторов, ограничиваясь крайне корректным и почти ничего не означающим заявлением: "Нейроны отличаются от большинства клеток еще и тем, что за небольшим исключением, не могут делиться" (Nicholls J. G., Martin А. /?., Wallace В. G., Fuchs R A. From Neuron to Brain, 2006).
(Под "небольшим исключением", вероятно, имеются в виду постоянно обновляющиеся нейроны гиппокампа и обонятельной луковицы (J. Altman, 1965;D. R. Kornack, 1999).
Таким образом, мы видим, что практически все школы оставляют за размерами и объемом нейронов право на некоторую неопределенную вариативность. Минимальную или вовсе ничтожную.
Это и нам дает право усреднить объемы нейронов, допустив, что коль скоро возможна вариативность в сторону увеличения под влиянием "физических или химических условий", также она возможна и в сторону уменьшения.
Итогом все равно будет признание малой существенности фактора вариативности нейронов в "иррадиационном вопросе".
Возможно, я не учел всего, и некоторое влияние фактора объема отдельных нейронов все же существует. Но оно гарантированно не может быть глобальным.
Уменьшение-увеличение интенсивности иррадиации могло бы повлечь задержку оценок, ослабление ассоциаций, затруднения номинаций, упростило бы выводы и аналогии.
Но если бы дело было лишь в этом факторе, то homo erectus и "мауглеоид" сгенерировали бы более простые понимания природы звездного неба, чем Эйнштейн, но это все равно были бы некие "понимания".
Мы можем продолжить поиск нейрофизиологических различий, которыми можно было бы объяснить разницу конечного "продукта" работы мозга наших трех героев, но, puto, что любой фактор, к которому мы обратимся, от генного до плотности синаптических связей меж нейронами, не окажется настолько глобальным, чтобы объяснить такую разницу в восприятии ночного неба.
Разумеется, подбор персонажей для нашего теоретического эксперимента продуман и неслучаен.
И homo erectus, и мауглеоид - это прекрасные образчики, по сути, самых обычных животных, но животных, имеющих полную церебральную и иную анатомическую сопоставимость или даже идентичность с поздним homo, к примеру, с Эйнштейном.
(Если по homo erectus еще возможны дискуссии о полной идентичности его мозга и иных параметров мозгу и иным параметрам современного человека (позднего homo), то с мауглеоидом ситуация, вероятно, бесспорна.)
Secundum naturam, остается и еще одна, самая последняя инстанция, куда можно было бы обратиться за разгадкой получившегося у нас парадокса; к нейрохимическим схемам происходящего в клетках коры.
Возможно, здесь, под двуконтурной мембраной, в цитоплазме нейрона, у Эйнштейна свершаются процессы иные, чем у мауглеоида?
На первый взгляд тут, в адренергических и нейропептидных системах, есть обширнейшее поле для поисков интересующей нас разницы. Но тасуя теории, гипотезы, взгляды и результаты исследований по данному вопросу, мы обречены упереться лбом в простую догму, многократно подтвержденную экспериментально и возведенную в степень научного факта: "Сигналы в нейронах высоко стереотипны и одинаковы для всех животных" (NichollsJ. G., Martin A. R" Wallace В. G., Fuchs Р. A. From Neuron to Brain, 2006).
Круг замкнулся. Вновь мы приходим к не слишком оригинальной мысли, что особые возможности позднего homo, т.е. интеллект, надо искать не в головном мозге, а вне его.
Думаю, даже не следует уточнять, что все те образы, слова, цифры и понятия, которые Эйнштейн так эффектно сложил в формулировки законов Вселенной, порождены не им самим, а теми поколениями, что последовательно, по крупицам созидали интеллект (фиксируя результаты создания на искусственных носителях), являющийся теперь общей собственностью homo.
Secundum naturam, речь не только о прямых предшественниках Эйнштейна: Галилее, Ньютоне, Максвелле и Лоренце.
В такой же степени это относится и к шумерским жрецам, отследившим разницу скорости тела и его тени; к дикарю неолита, впервые зафиксировавшему символ звука своей речи с помощью странной царапины на стене пещеры; к крестоносцу, засмотревшемуся на обгорелый кусок бумаги с цифрами, начертанными по-арабски, et cetera. (Всех, кто сделал свой вклад в дело формирования коллективного интеллекта перечислить, разумеется, немыслимо.)
Мозг Эйнштейна лишь сконструировал из этих (и всех остальных) готовых компонентов новую модель понимания мира, оказавшуюся пригодной для того, чтобы стать еще одним фрагментом общего интеллекта homo, и в свою очередь послужить деталью для будущих интеллектуальных конструкций.
Хотя все могло быть и совершенно по-другому.
Предположим, маленького Альберта, в 1879 году, украли бы (к примеру) цыгане, во множестве кочевавшие по Швабии.
Предположим, эти цыгане, испугавшись полицейского досмотра, бросили бы малыша в (тогда диких) лесах Южной Германии, предоставив нашему гению возможность прожить лет пятнадцать в обществе лишь сов, бурундуков, вепрей и лисиц.
В результате мир обогатился бы еще одним безымянным мау- глеоидом. (Это мы знаем, что родители назвали его Альбертом, для него самого его же собственное имя осталось бы неизвестным).
Годам к шести Альберт Эйнштейн, вероятно, умел бы неплохо мычать и рычать.
Крайне сомнительно, что он овладел бы техникой швыряния камней, но подросши, он вполне мог бы практиковать изнасилования одиноких велосипедисток.
Возможно, со временем (в результате большой полицейской облавы) его чучело, с табличкой "Tarsanus Bavaricus" украсило бы музей естественной истории (к примеру) в Висбадене.
Конечно, и это тоже было бы (в известном смысле) вкладом Эйнштейна в науку, но с теорией относительности пришлось бы немного подождать.
До рождения следующего гения, которому ничто не помешает обучиться речи, алфавиту, счету и нескольким тысячам слов и понятий.
На этом простом примере опять хорошо видно, что любые интеллектуальные действия возможны лишь при условии заимствования всех компонентов этих действий извне, из того ingenium medium, о котором я уже говорил выше. Сам же мозг, каким бы он ни был, этих компонентов не содержит и не порождает.
Ceterum, в этом нет ничего нового или неожиданного.
Еще Н. Harlow и М. Harlow в "Learning to Think" (Sci. Amer., 1949. Vol. 181) вывели точную, но корректную формулировку: "Мозг необходим для мышления, но необученный мозг недостаточен для осуществления этой функции, как бы хорош сам по себе он ни был".
J. Delgado в "Physical Control of the Mind" (1969): "Мозг человека, наряду с другими качествами, способен к изучению языков, к абстрактному мышлению и к моральным суждениям, но он не создает всего этого".
Еще определеннее выразился в 1966 году С Geertz, говоря о людях, не получивших по разным причинам доступа к "коллективному интеллекту": "Они не будут, как это утверждает теория антропологии, напоминать одаренных обезьян, не нашедших своего места в жизни. Это будут чудовища с весьма ограниченным числом полезных инстинктов, еще меньшим - чувств и полным отсутствием интеллекта" (Geertz С. The Impact of the Concept of Culture on the Concept of Man//Bull. Anatom. Sci., 1966. Vol. 22).
(Alias, единственной чертой, сегодня отличающей мозг homo от мозга других животных, является его успешность в деле обмена информацией внутри самого вида homo. Следует напомнить, что эта успешность целиком зависит от наличия общих систем номинации, созданных, вероятно, всего лишь 12-20 тысяч лет назад. Обмен информацией с представителями любого другого вида животных для homo либо невозможен, либо крайне ограничен самыми примитивными позициями. Достойно упоминания, что академическая нейрофизиология, в результате многих тысяч опытов, экспериментов, наблюдений и исследований - всего лишь подтвердила вывод Жюльена Офре де Ламетри, сделанный им еще в 1745 году, в трактате "Естественная история души": "Человек, до изобретения слов и знания языков - являлся лишь животным особого вида".)
Чтобы понять причину возможностей мозга homo оперировать номинациями, понятиями и образами, порожденными вне его, необходимо разобраться с тем, что можно было бы назвать биологическим "minimumo consumendi" этого мозга, т.е. с его врожденным, базовым инструментарием оценки реальности.
Наличие этого "minimumi consumendi" несомненно; его отсутствие не позволило бы виду выжить, а речь, мышление и интеллект, будучи явлениями недавними и искусственными, могли бы "обосноваться" лишь на свойстве более простом, получаемом всяким живым существом комплектно с субстратом мозга.
Здесь мы впервые подошли к понятию "разум", или же "ratio".
Ad verbum, понятно, что это наименование достаточно условно, как, впрочем, и всякое другое слово в современном лексиконе, обозначающее столь неявные и малоизученные процессы.
Именно ему можно формально делегировать функцию этого простейшего, базового свойства, занимающего в иерархии всех оценочно-ассоциативных процессов (формально) самую низшую ступень. ("Низшесть" ступени - определение, разумеется, диску- тивное, порожденное скорее стереотипом, чем реальным знанием и положением вещей.)
Чтобы точно и наглядно проиллюстрировать данную тему, представим себе некую позвоночную "форму жизни", продвигающуюся по первобытному лесу.
Это может быть практически любой организм: особенности ног, ноздрей, мышечной массы, черепа или глаз - в данном случае малосущественны. Его цели тоже не играют особой роли; это может быть поиск плодов или полового партнера, преследование жертвы или, напротив, попытка спасения.
В любом случае, мозг этого существа проделывает некую оценочно-ассоциативную работу, без которой ни само движение, ни выполнение любой, даже простейшей задачи, невозможно.
Схема этой работы стандартна и применима к позвоночному любой геологической эпохи, от офиакодона (Ophiacodon) до маугле- оида; "показания" тактильных, термоцептивных, проприоцептивных, висцероцептивных, обонятельных, зрительных, слуховых et cetera рецепторов организма, неизбежно суммируются в "картинку" сознания. Нейроны гиппокампа фиксируют эту картинку, сохраняя обширную, точную, безначальную и бесконечную "ленту" подробностей мира, запечатленную суммой физиолого-рецепторных ощущений, т.е. сознанием.
Necessario notare, что данные представления являются не моей новацией, а догмой нейрофизиологии. Еще И. М. Сеченов писал: "Подобно фонографу Эдисона она записывает, сохраняет и воспроизводит внешние воздействия, но оставляет неизмеримо далеко за собой все чудеса этого инструмента. В самом деле, фонограф отвечает только на звуковые явления и записывает только данный индивидуальный случай. Память же вносит в свои реестры все вообще воздействия на все пять органов чувств (занося туда же все колебания мышечного чувства) и записывает не один данный ряд впечатлений, а миллионы их... Вот эта-то таинственная работа, начинающаяся в раннем детстве и длящаяся всю жизнь, и составляет то, что называют переработкой сырого впечатления в идейном направлении. И как ни сложна эта работа, как ни велика перетасовка составных частей впечатлений, тем не менее, память сохраняет запечатленные в ней образы и звуки настолько неизменно, насколько человек узнает образы и звуки как уже виденные и слышанные" (Сеченов И. Предметная мысль и действительность, 1908).
Ретикулярная формация ствола возбуждает и тормозит активность проекционных и ассоциативных зон коры, дирижируя как самими анализаторами коры, так (fortasse) и их адресацией к "ленте гиппокампа", хранящей все ощущения, впечатления и наблюдения существа с момента его рождения.
Мы уже касались этой темы в главе VII, но здесь необходимо сделать ряд ремарок, поясняющих невозможность осуществления даже самых простых процессов разума без этой "адресации", и соответственно, без того, что И. М. Сеченов называл "актом узнавания".
Как я уже говорил, организм, мозг которого не способен сохранять классифицированные (в той или иной степени) впечатления (знания) и сопоставлять их с увиденным в настоящую минуту, будет ежеминутно обречен начинать познание мира заново, следовательно, не может быть и речи ни о каком адекватном поведении.
(Exempli causa, процесс изучения свойств, примет, запаха, вкуса и значения даже обычного куска скалы (не говоря о более сложных предметах, ситуациях, явлениях или формах жизни), теоретически, будет бесконечным и единственным занятием.)
Еще одним (косвенным) подтверждением моих выводов о работе механизмов мгновенного "опознания образов" могут служить многочисленные наблюдения за различным лабораторным и клиническим материалом, страдающим одной из самых тяжелых форм расстройства работы головного мозга, вероятно, вызванной неспособностью корковых центров "адресоваться" к гиппокампу.
Одним из первых эту патологию описал Н. Мипк в своем труде "Uber die Funktionen der GroBhirnrinde" (1881), причем он сформулировал ее всего в четырех словах: "Видит, но не узнает". Впрочем, еще раньше Мунка Жан-Мартен Шарко (1847) объяснял это расстройство "утерей памяти на зрительные образы", а X. Джексон в 1876 г. фиксировал "нарушение зрительного восприятия (imperceptions), при котором больной не в состоянии узнавать предметы, которые он видит".
Эта дисфункция, в силу ее драматических последствий и полной необъяснимости, долгое время казалась многовариантной, порожденной самыми невероятными процессами, и соответственно, имела множество имен и обозначений: "онероидное состояние сознания", "объектная агнозия", "симультанная агнозия Вольперта", "делириозное помрачение сознания", "оптико-пространственная агнозия", "зрительная асимболия", "апперцептивная агнозия Ли- сауэра" et cetera. Различные трактовки ее происхождения предлагались Клейстом (1934), Ланге (1936), М. Кроль (1933), Балинтом (1909), Холмсом (1919), Вольпертом (1924), Ажуриагеррой и Экаэном (1960), Б. Биренбаумом (1948), Лурией (1959), Гельбом и Гольдштейном (1920) et cetera.
Здесь я перечислил лишь исследователей, которые (в указанные мною годы) занимались строго оптическими агнозиями. Основной причиной невозможности оптического узнавания предметов и образов считалась очаговая дефектация различных областей затылочно-теменной коры, но уже в шестидесятые годы XX века О. Успенской в двух трудах "Неврологическая клиника и диагностика опухолей боковых желудочков" (1951) и "Клиника опухолей III желудочка" (1959) были суммированы 156 наблюдений, которые, в известной степени, свидетельствовали о возможности возникновения различных агнозий вследствие патологий ventriculus lateralis или III желудочка. Сам по себе этот факт ничего не объяснил, но частично дезавуировал как "затылочно-теменную", так и другие "очаговые" теории.
Фонтанирование гипотезами (самыми невероятными) прекратилось лишь в последней четверти XX столетия; трактовки происхождения агнозий стали предельно скупыми и осторожными. Такие академисты, как Б. Зейгарник и Б. Биренбаум ограничились лишь описанием агнозических симптомов и публикацией протоколов исследований.
Процитирую, для примера, лишь малую часть описанных опытов: "Патопсихологическое исследование выявило грубое нарушение узнавания предметов. Больная часто не узнавала (40 %) предъявленных ей изображений. Так, нарисованный гриб она называет "стог сена", спички - "кристаллами"". Выдержки из протоколов: 1. (Больной демонстрируют пионерский барабан. - Прим, автора); ее оценка: "Горшок с кисточкой. Булка, которую кладут в кастрюлю, а это кренделек (указывая на палочку). Похоже и на шапку". 2. (Экспериментатор показывает карандаш). Ответ: "Свеча, тут уж ясно, что свеча". 3. (Производится демонстрация изображения самолета). Ответ: "Это стрелка. Это балкон, но причем тут стрелка и две ножки?" (Зейгарник Б. Патопсихология, 1976).
(Ad verbum, нетрудно заметить, что во всех описаниях и протоколах (этих и других авторов) мы можем наблюдать только примеры относительно легкого поражения важнейшей функции "адресации". Уместно предположить, что формы более тяжелые вообще исключают всякий "контакт", делая экспериментальную работу невозможной.)
Разумеется, в столь серьезном вопросе любой категоризм неуместен; втом числе и категоризм отрицания "затылочно-теменных" и прочих "очаговых" гипотез, которые, возможно, еще будут "реабилитированы" получением новых экспериментальных данных. (В конце концов, если подтвердится любая из "очаговых" версий, это будет лишь свидетельствовать о нарушении правильности или корректности "запроса" ввиду повреждения "запрашивающих зон".)
Дело вообще совершенно в другом.
Существует неоспоримая очевидность того, что причиной невозможности "опознать" и, соответственно, "оценить" компоненты реальности (или реальность в целом) является некий нейрофизиологический "срыв" (механизм которого пока непонятен), сделавший для больного невозможным взаимодействие оперативных корковых структур восприятия с "базой" сознания.