"Мадемуазель! Видеть Вас - значит любить, я Вас увидел и полюбил. Каждое утро я вижу, как Вы кормите ваших птиц, которые счастливы, что им дает корм такая прелестная ручка; я вижу, как Вы поливаете розы, менее розовые, чем Ваши щечки, и Ваши левкои, менее сладостные, чем Ваше дыхание, и этих нескольких минут достаточно, чтобы заполнить мои дни мыслями и мои ночи мечтами о Вас.
Мадемуазель, Вы не знаете, кто я, я же совсем не знаю, кто Вы; но тот, кто Вас видел мгновение, может составить мнение, какая душа, нежная и пылкая, прячется за Вашей соблазнительной внешностью.
Ваш ум, конечно, так же поэтичен, как Ваша красота, а Ваши мечты так же прекрасны, как Ваши взгляды. Счастлив тот, кто сможет осуществить эти сладкие несбыточные мечты, и нет прощения тому, что нарушит эти прелестные иллюзии!"
- Я достаточно хорошо подражаю литературному стилю нашего времени, не правда ли? - сказал Филипп, удовлетворенный собою.
- Это комплимент, который я хотел бы тебе сделать, - подхватил Амори, - если бы ты не просил не прерывать тебя.
Филипп продолжал:
"Видите, мадемуазель, я Вас знаю. И Ваш тайный инстинкт, разве он Вас не предупредил, что рядом с Вами, в доме напротив, немного в стороне от Ваших оконных рам, молодой человек, владелец кое-какого состояния, но одинокий и изолированный в этом мире, нуждается в сердце, которое его поймет и поможет ему? Что ангелу, который опустился с небес, чтобы заполнить его одинокое существование, он отдаст свою кровь, свою жизнь, свою душу, и его любовь будет не капризом, таким же легким, как и смешным, но обожанием каждый день, каждый час, каждую минуту.
Мадемуазель, если бы Вы меня не увидели, Вы бы не догадались?"
Филипп остановился во второй раз, глядя на Амори, как бы спрашивая вторично его мнение. Амори сделал одобрительный знак головой, и Филипп продолжал.
"Извините, что я сумел сопротивляться этому сильному желанию сказать Вам о глубоких и очень прочных чувствах, которые появляются при одном вашем виде. Извините меня, что я осмелился Вам рассказать об этой жалкой и пылкой любви, что составляет теперь мою жизнь.
Не обижайтесь на признание сердца, которое лишь испытывает к Вам уважение, и, если Вы только захотите поверить в искренность этого преданного сердца, позвольте мне прийти и объясниться с Вами наяву, а не в холодном письме, и показать, сколько я несу в своем сердце почтительности и нежности.
Мадемуазель, позвольте мне увидеть ближе своего кумира. Я не прошу Вашего ответа, о нет, я не так тщеславен; но одно Ваше слово, один жест, и я упаду к Вашим ногам и останусь там на всю жизнь.
Филипп Оврэ, улица Сен-Николя дю Шардонре, шестой этаж, одна из трех дверей, на которой висит заячья лапка".
- Ты понимаешь, Амори? Я не спрашивал ответа, ибо это было бы слишком смелым, но я сообщил свой адрес на тот случай, если моя прелестная соседка будет тронута моей запиской и удивит меня ответом на нее.
- Без сомнения, - ответил Амори, - и это замечательная предусмотрительность.
- Бесполезная предосторожность, мой друг, как ты увидишь. Это милое и пылкое послание закончено, и теперь нужно отослать его по адресу, но как, каким путем? Я не знал имени моего божества.
Передать его через швейцара, наградив его экю? Но я слышал, что швейцары неподкупны. Рассыльный? Это было бы прозаично и немного опасно, так как рассыльный мог бы появиться, когда там будет брат. Я решил, что этот молодой человек ее брат. Вдруг мне пришла в голову мысль довериться тебе, но так как я знал, что ты более проницателен в подобных делах, я боялся, что ты будешь насмехаться надо мной. В результате письмо было написано, запечатано, положено на стол, два дня я пребывал в растерянности.
Наконец к вечеру третьего дня я воспользовался моментом, когда моя красавица отсутствовала, сел к окну и устремил взор на ее окно, оставшееся широко открытым, я увидел, что листок оторвался от ее розового куста и, унесенный ветром, пролетел через улицу и прилетел на окно нижнего этажа. Желудь, упавший на нос Ньютона, открыл ему систему мира. Листок розового куста, летящий по воле ветра, предложил мне средство переписки, которое я искал.
Я привязал мое письмо к палочке сургуча для запечатывания писем и ловко бросил его через улицу из своей комнаты в комнату моей соседки. Затем, очень взволнованный этой чрезмерной смелостью, я быстро закрыл окно и стал ждать. Совершив такой смелый поступок, я испугался его последствий. Если моя соседка встретится с братом и если ее брат найдет мое письмо, то она будет ужасно скомпрометирована. Я ждал, спрятавшись за занавеской, с сердцем, полным тоски, боясь минуты, когда она вернется к себе, как вдруг я увидел, что она появилась.
К счастью, она была одна, и я облегченно вздохнул. Она сделала два или три круга по комнате, легко, словно танцуя, как обычно, не замечая моего письма. Но, наконец, ее нога коснулась письма, она наклонилась и подняла его. Мое сердце забилось, я задыхался, я сравнивал себя с Лозюном, Ришелье и Ловеласом.
Наступила ночь, она подошла к окну, чтобы посмотреть, с какой части улицы могло прийти послание, которое она держала в руках, чтобы прочесть. Я решил, что наступил момент, когда можно показаться и своим присутствием довершить впечатление, какое произведет мое письмо; я открыл окно. При шуме открываемого окна соседка повернулась в мою сторону, посмотрела на меня, потом на письмо. Выразительная пантомима показала ей, что я автор послания. Я скрестил руки, умоляя ее прочесть его. Она, казалось, была в затруднении, но, наконец, все-таки решилась.
- На что?
- Прочесть его, черт возьми! Я видел, как она развернула мое письмо кончиками пальцев, посмотрела на меня еще, улыбнулась, потом расхохоталась. Этот взрыв смеха немного сбил меня с толку. Но поскольку она прочла письмо с начала до конца, я уже обрел надежду, как вдруг я увидел, что она собирается разорвать мое письмо. Я чуть не закричал, но подумал, что она делает это, без сомнения, из-за страха; как бы ее брат не нашел это письмо. Я решил, что это правильно, и зааплодировал, но мне показалось, что она с ожесточением рвала мое письмо на кусочки: на четыре, восемь, еще на шестнадцать, тридцать два, на незаметные клочки. Это было ребячество, но казалось, она хотела превратить его в атомы, а это было уже жестокостью.
Вот что она сделала, и когда кусочки стали такими мелкими, что рвать их стало невозможно, она бросила на прохожих этот печальный снег, затем, смеясь мне в лицо, закрыла окно, в то время как дерзкий порыв ветра принес мне обрывок моей бумаги и моего красноречия. И какой? Мой дорогой, тот, где написано "смешным". Я был взбешен, но так как, в конце концов, она не виновата в этой последней насмешке, то я упрекнул в таком оскорблении один из четырех ветров, закрыл окно с достойным видом и стал думать, как победить это сопротивление, столь редкое в почтенном сословии гризеток.
XI
Первые планы, придуманные мною, были следствием состояния крайнего раздражения, в котором я находился. Это были самые жестокие комбинации и самые большие любовные катастрофы, какие потрясли мир, начиная с Отелло и кончая Антонием. Однако прежде чем остановиться на какой-нибудь из них, я решил, что проведу ночь в гневе, согласно аксиоме: утро вечера мудренее.
Действительно, на следующий день я проснулся удивительно спокойным. Мои жестокие планы уступили место решениям более компромиссным, как говорят сегодня, и я остановился на следующей комбинации, заключавшейся в том, чтобы дождаться вечера, позвонить в ее дверь, закрыть на задвижку, броситься к ее ногам и сказать ей то, о чем я сообщил ей письменно. Если она меня оттолкнет, ну и что, будет время прибегнуть к крайним мерам.
План действительно смелый, но у автора этого плана не было достаточно смелости, чтобы его исполнить. Вечером я решительно дошел до конца лестницы моей инфанты, но там остановился. На следующий день я дошел до третьего этажа, но спустился, не рискуя подняться выше; на третий день я дошел до лестничной площадки, но тут моя смелость кончилась: я был как Керубино, я не осмелился отважиться.
Наконец, на четвертый вечер я поклялся покончить с этим и признать себя трусом и простофилей, если буду вести себя, как в предшествующие дни. Затем я вошел в кафе, выпил подряд шесть чашек черного кофе, и, возбужденный за три франка, я поднялся на три этажа и, не раздумывая, дернул за дверной колокольчик.
При дребезжании дверного колокольчика я готов был броситься вниз, но моя клятва меня удержала.
Шаги приближались…
- Мадемуазель!..
- Мадемуазель!..
Но едва я произнес это слово, как чьи-то мужские руки меня схватили и, затащив в комнату, привели к той, которую я искал, она при моем приближении грациозно встала, а мой друг Амори сказал ей:
- Милочка, я представляю тебе моего друга Филиппа Оврэ, хорошего и смелого парня, который живет в доме напротив и который давно желает с тобой познакомиться.
Ты знаешь остальное, мой дорогой Амори: я провел десять минут в вашей компании, в течение этих минут я ничего не видел и не слышал; в это время у меня звенело в ушах, в глазах у меня было темно; после чего я поднялся, прошептал несколько слов и удалился, сопровождаемый взрывом смеха мадемуазель Флоранс и приглашениями приходить.
- Ну, дорогой мой, зачем вспоминать об этом приключении? Ты на меня долго дулся, я знаю, но я думал, что ты меня уже простил.
- Итак! Я это и сделал, мой дорогой, но я признаюсь, нет ничего легче, чем твое предложение представить меня твоему опекуну, и обещание, кое ты торжественно мне дал: оказывать в будущем все услуги, какие будут в твоей власти, чтобы мое прощение было более искренним. Я хотел тебе напомнить о твоем преступлении, Амори, до того, как напомнить о твоем обещании.
- Мой дорогой Филипп, - сказал Амори, улыбаясь, - я помню о том и другом и жду дня, чтобы искупить свою вину.
- Ну, этот день наступил, - сказал торжественно Филипп. - Амори, я люблю!
- Ба! - воскликнул Амори. - Правда?
- Да, - продолжал Филипп тем же поучающим тоном, - но на этот раз это не любовь студента, о которой я говорю. Моя любовь - это серьезная любовь, глубокая и долгая, что умрет только вместе с моей жизнью.
Амори улыбнулся, он думал об Антуанетте.
- И ты меня попросишь, - сказал он, - служить поверенным твоей любви? Несносный, ты заставляешь меня трепетать! Неважно, начинай! Как эта любовь пришла, и кто предмет твоей любви?
- Кто она, Амори? Теперь это не гризетка, о которой шла речь, которую берут штурмом, а знатная девушка, и только светлые и нерасторжимые узы могут связать меня с ней. Я долго колебался, прежде чем объявить тебе об этом, моему лучшему другу. Я не знатен, но, в конце концов, я из доброй и уважаемой семьи.
Мой дорогой дядюшка оставил мне после смерти в прошлом году двадцать тысяч ренты и дом в Ангиене, я рискнул и пришел к тебе, Амори, мой друг, мой брат, ты сам мне признался в прошлых ошибках по отношению ко мне, в вине большей, чем я думал; я прошу тебя просить у твоего опекуна руки мадемуазель Мадлен.
- Мадлен! Великий Боже! Что ты говоришь, мой бедный Филипп! - воскликнул Амори.
- Я тебе говорю, - снова начал Филипп тем же торжественным тоном, - я говорю, что я прошу тебя, моего друга, моего брата, который признался, как он ошибался по отношению ко мне; я говорю тебе, что я прошу тебя просить руки…
- Мадлен? - повторил Амори.
- Без сомнения.
- Мадлен д'Авриньи?
- Да.
- Значит, ты влюблен не в Антуанетту?
- О ней я никогда не думал.
- Значит, ты любишь Мадлен?
- Это Мадлен! И я тебя прошу…
- Но несчастный! - воскликнул Амори. - Ты опять прибыл слишком поздно, я ее тоже люблю.
- Ты ее любишь?
- Да, и…
- И что?
- Я просил ее руки и вчера получил согласие на брак.
- С Мадлен?
- Да.
- Мадлен д'Авриньи?
- Конечно.
Филипп поднес обе руки ко лбу, как человек, пораженный апоплексическим ударом, потом отупевший, ошеломленный, раненый, он поднялся, пошатываясь, взял машинально свою шляпу и вышел, не сказав ни слова.
Амори, сочувствуя, хотел броситься за ним.
Но в этом время пробило десять часов, и он вспомнил, что Мадлен ждет его к одиннадцати.
XII
ДНЕВНИК ГОСПОДИНА Д'АВРИНЬИ
"15 мая.
По крайней мере я не покину мою дочь, она останется со мной. Это решено, или, скорее всего, я останусь с ней. Куда они поедут, туда поеду я; там, где они будут жить, буду жить я.
Они хотят провести зиму в Италии, или, скорее, это я, предчувствуя разлуку, внушил им эту мысль, но я решил, что подам в отставку и последую за ними.
Мадлен достаточно богата, значит, и я достаточно богат…
Боже мой, что мне нужно? Если я еще сохранил что-то, то лишь для того, чтобы передать это ей…
Я знаю хорошо, что мой отъезд очень удивит людей. Меня захотят удержать во имя науки, будут ссылаться на больных, которых я покидаю. Но разве все это вечно?
Единственный человек, за которым я должен наблюдать, - это моя дочь. Она - не только мое счастье, но и мой долг, я необходим двум моим детям, я буду управлять их делами, я хочу, чтобы моя Мадлен была самой прекрасной и роскошной, чтобы их состояние при этом не пострадало.
Мы займем дворец в Неаполе, на Вилль-Реаль в красивом южном местечке. Моя Мадлен расцветет, как редкий цветок, посаженный в родную почву.
Я буду организовывать их прогулки, я буду вести их дом, я буду, наконец, их интендантом; решено - я освобожу их от всех материальных забот.
Они будут только любить друг друга и будут счастливы: им будет достаточно заниматься только этим.
Это не все, я хочу еще, чтобы это путешествие, которое они рассматривают как приятное развлечение, послужило бы карьере Амори; не сказав ему об этом, вчера я попросил министра о секретном и очень важном поручении. Я добился этого поручения.
Ну, вот что значит тридцать лет посещать высший свет, наблюдать за физическим и моральным состоянием этого мира, вот что позволил мне мой опыт, и я этим воспользуюсь.
Я не только буду помогать ему в работе, как об этом просят, но я сам выполню эту работу. Я засею поле для него, а ему останется собрать урожай.
Короче, так как мое состояние, моя жизнь, мой ум принадлежит моей дочери, я ему отдам все это.
Все для них, только для них, я себе не оставлю ничего, кроме права иногда видеть, как Мадлен мне улыбается, слышать, как она разговаривает со мной, видеть се веселой и красивой.
Я ее не покину, вот что я повторял все время, вот о чем я мечтаю так часто, что я забываю из-за этого мой институт, даже короля, который послал за мной сегодня, чтобы спросить, не болен ли я, так как я забываю обо всем, кроме моих больниц: остальные мои больные богаты и могут взять другого доктора, но мои бедняки, кто их будет лечить, если не я?
Однако и их я покину, когда уеду с дочерью.
Случаются моменты, когда я себя спрашиваю, имею ли я на это право? Но будет странно, если я буду заботиться о ком-то больше, чем о своей дочери.
Это немыслимо, но это слабость духа, если человек подвергает сомнению самые простые истины.
Я попрошу Крювельера или Жовера временно исполнять мои обязанности, в этом случае я буду спокоен.
16 мая
Они действительно так радостны, что их радость отражается на мне, они на самом деле так счастливы, что я греюсь около их счастья, хотя я чувствую, что этот избыток любви, которую она несет ко мне - это всего лишь часть любви к нему, что переполняет ее; бывают моменты, когда я, бедный и забытый, позволяю себе воспользоваться этой чужой любовью, словно комедиант, сочиняющий рассказ, который есть не что иное, как басня.
Сегодня он пришел с таким сияющим лицом, что видя, как он переходит через двор, поскольку я сам послал его к моей дочери, я задержался, чтобы не заставлять его сдерживать свои чувства в моем присутствии. В жизни так мало подобных минут, что это грех, как говорят итальянцы, - считать их у тех, кто их имеет.
Спустя две минуты они прогуливались в саду, сад - это их рай. Там они спрятаны от всех, и, однако, они не одни: там гуща деревьев, где можно взяться за руки, а в аллеях подойти близко друг к другу.
Я наблюдал за ними, спрятавшись за занавеской моего окна, и сквозь куст сирени я видел, как их руки ищут друг друга, их взгляды погружаются во взгляды друг друга; кажется, что сами они рождаются и цветут, как все, что цветет вокруг них. О, весна, молодость года! О молодость, весна жизни!
И, однако, я не думаю без страха о волнениях, даже счастливых, которые ожидают мою бедную Мадлен; она так слаба, что любая радость может сломить ее, как ломает других несчастье.
Возлюбленный, будет ли он так же скуп в чувствах, как отец? Будет ли он, как я, измерять силу ветра, дующего на дорогую овечку без шерсти? Создаст ли он хрупкому и деликатному цветку теплую и благоуханную атмосферу без лишнего солнца и без лишних гроз?
Этот пылкий молодой человек, с его страстью и с частыми переменами этой страсти, может разрушить за месяц то, что я создавал терпеливым трудом девятнадцать лет.
Плыви, поскольку так надо, моя бедная хрупкая лодка, в эпицентр этой бури; к счастью, я буду лоцманом, к счастью, я тебя не покину.
О! Если я тебя покину, моя бедная Мадлен, что станет со мной? Хрупкая и деликатная, такой я тебя знаю, ты будешь всегда со мной, страдающая или готовая страдать.
Кто будет рядом с тобой, чтобы говорить тебе каждый час: "Мадлен, это полуденное солнце слишком жаркое", "Мадлен, этот вечерний бриз слишком холодный", "Мадлен, накинь вуаль на голову", "Мадлен, накинь шаль на плечи".
Нет, он будет любить тебя, он будет думать только о любви; я же буду думать о том, как поддерживать твою жизнь".