Таким образом, на Руси определенная местная память о топониме "скифь" ("скуфь") дожила до времен первых летописей, то есть до первой четверти XII в., хотя автор этого фрагмента и оговаривается, что зовется так земля "от Грек". При этом, как было доказано, словосочетание "отъ Грекъ" не могло обозначать: "с греческого языка", а значило только: "от людей греческой народности", "от земель, обитаемых греками" и "от Греции, из Греции" . Скуфь, Скифия – древнейшее историческое название территории юга России, поэтому нет ничего удивительного в той роли, которую впоследствии сыграет скифский сюжет в историософском тексте русской культуры. Впрочем, упоминания "скифского" в древнерусской литературе достаточно маргинальны. Возвращение скифской темы происходит в начале Нового времени, когда политические и культурные связи между Россией и Западом становятся интенсивнее. В этот период в целом господствовало представление о скифе как о "варваре", "дикаре", восходящее к античной традиции, которое было усвоено европейским сознанием в Новое время, по-видимому, начиная с XVII в., и во всяком случае было уже отчетливо сформулировано в эпоху Просвещения. Полагая себя (приблизительно начиная с IX в.) единственным наследником и правопреемником греко-римской цивилизации, европейское сознание усвоило и оппозицию Востоку. Представление об этом Востоке у европейцев вплоть до XIX в. и даже позже было, как и у античных авторов, довольно расплывчатым, окутанным легендой: с одной стороны, там виделась угроза, с другой – источник всего таинственного и чудесного. Причем восточная граница Европы была очень нечеткой , что также находило опору в античных представлениях, где к востоку и северу от известных эллинам пределов располагались легендарная Гиперборея и "скифы" как общее название для самых различных племен.
Еще Вольтер, описывая Россию XVIII в. в своей "Истории Карла XII" (1731 г.), оперирует античными географическими названиями и этнонимами: Танаис, Понт, Борисфен, Палус Меотис, скифы, сарматы, роксаланы и прочие. То есть он смотрит на Россию сквозь античную оптику как на "Скифию". Сами русские допетровского периода для него – варварский народ, описанию дикости которого он посвящает несколько страниц своей истории. В философской повести "Царевна Вавилонская" (1768 г.) мы находим почти дословно повторяющееся описание дикой Скифии, в которой "не было городов, а следовательно, и никаких изящных искусств. Кругом простирались лишь обширные степи, и целые племена жили в палатках или повозках" (353) . Однако теперь Вольтер, впечатленный просвещенной императрицей Екатериной, аллегорически представляет Россию как "Киммерию". "Империя киммерийцев", когда-то "ничем не отличавшаяся от Скифии, но с некоторых пор ставшая такой же цветущей, как государства, которые чванятся тем, что просвещают другие страны" (354), – это цивилизованная Россия во главе с просвещенными монархами. Для автора это новый этап осмысления феномена России, суть которого высказана им в письме к Дидро 23 сентября 1762 г. "В какое время мы живем! Франция преследуют философов, а скифы ей покровительствуют".
Таким образом, дикая варварская Россия-Скифия возникает в эпоху Просвещения как результат переписанной античности – в той же мере, в какой Западная Европа усваивает себе образ греко-римской цивилизации. Именно с этим уже сформировавшимся стереотипом о "диких" скифах – восточных кочевниках и северных варварах, скорее всего, связаны попытки первых русских авторов, обратившихся к скифской теме, "растождествиться" с древними скифами, дабы подтвердить свою приверженность европейской идентичности.
Автор оригинального и обширного исторического труда "Скифская история" (1692 г.) Андрей Иванович Лызлов, фактически, называет скифами предков татар и турок, с которыми борются "россиане" вместе с другими европейскими народами. Он, в частности, пишет: " Но от пятисот лет и больши, егда скифове народ, изшедши от страны реченныя их языком Монгаль, ея же и жители назывались монгаилы или монгаили, поседоша некоторыя государства [яко о том будет ниже], измениша и имя свое, назвашася тартаре, от реки Тартар или от множества народов своих, еже и сами любезнее приемлют или слышат " . То есть, согласно Лызлову, скифы – это монголы, изменившие самоназвание на "татары". В Российскую землю (как и турки в Западную Европу) они приходят как завоеватели. Политический заказ этой книги (видимо, князем Василием Голицыным) в разгар крымско-турецких кампаний, непосредственными участниками которых были и А. И. Лызлов, и командующий русским войском кн. В. В. Голицын, в преддверие русско-турецких войн XVIII в. более чем очевиден. Лызлов, несомненно, работает в рамках общеевропейского антитурецкого, антиисламского идеологического "тренда". Это подтверждают и современные исследователи "Скифской истории". Е. В. Чистякова пишет: "Автор… горячо призывал к единению сил европейских народов для борьбы с татаро-турецкими завоеваниями" , а А. П. Богданов указывает на то, что "в соответствии со своими взглядами А. И. Лызлов заостряет антитурецкую и антимусульманскую направленность источников" .
Вслед за А. И. Лызловым и Вольтером мнение о "скифахтатарах" находит поддержку у такого автора, как Антиох Кантемир. В своей "Песни IV. В похвалу наук" (1734 г.) он говорит о "диких скифах", презиравших всякую государственность, но склонившихся, тем не менее, перед Мудростью Просвещения:
И кои всяку презрели державу,
Твоей склонили выю, усмиренны,
Дикие скифы и фраки суровы,
Дав твоей власти в себе знаки новы (201).
В примечании Кантемир разъясняет, что "дикие скифы" – "татаре, сиречь" (207).
М. В. Ломоносов, опровергая это заблуждение, присоединяется к другому, также весьма сомнительному утверждению немецкого придворного историка Т. З. Байера (высказанному в работе 1728 г. "De origine et priscis sedibus Skytharum"), который "финцев, естландцев и лифландцев почитает остатками древних скифов" . "Чудские поколения суть от рода подлинных древних скифов, – делает вывод Ломоносов, – ныне по большей части Российской державе покоренные или уже из давных времен в единнарод с нами совокупленные" . Единство скифов и чуди Ломоносов выводит логически, на основании явно недостаточных историографических и языковых данных. Байер производил слово "скиф" от финского скита – стрелок; Ломоносов считает, что "имя скиф по старому греческому произношению со словом чудь весьма согласно" и что греки заимствовали у славян их название чуди. Ломоносов тем самым утверждает славяно-российскую идентичность как особый цивилизационный мир между античным миром и скифами-чудью, с которыми, правда, славяне давно в "единнарод" совокупились. То есть русские – все же скифы, пусть только отчасти. Этот тезис необходим Ломоносову для оспаривания "норманнской теории". В. К. Тредиаковский считал, что само название скифов у Геродота произошло от русского слова "скитания", что, по мнению Василия Кирилловича, отражало их кочевой образ жизни. Первый русский филолог выказывает здесь точное чувство языка, и к его глубокому суждению мы ниже еще вернемся. Спор о связях скифов и славян шел на протяжении всего XVIII столетия, и в нем принимали участие, помимо М. В. Ломоносова и В. К. Тредиаковского, немецкие придворные (то есть в тот период – "официальные") историки Г. З. Байер и Г. Ф. Миллер.
Но пример Ломоносова и Тредиаковского здесь скорее исключение. Стремление "растождествиться" с "дикими" скифами просматривается у всех "русских европейцев" XVII–XVIII вв. вплоть до Н. М. Карамзина. Однако выработанный Просвещением концепт "естественного народа" вносит свои коррективы в это стереотипное представление, а с определенного момента, когда "дикий" становится синонимом "естественного" , вынуждает менять знаки буквально на противоположные.
Но уже в словоупотреблении карамзинистов, которые были предромантиками, можно проследить некоторую динамику относительно "скифского". Так, известный карамзинист И. И. Дмитриев употребляет иронически по отношению к слову "скиф" эпитет "грубый" (что в заданном контексте является, конечно, синонимом "дикого"). В "Послании к Аркадию Ивановичу Толбугину" (1795–1799 гг.) он выражается так:
Грубый скиф по бороде ,
Нежный Орозман душою … (335)
Здесь появляется важный атрибут поэтического образа скифа – борода , которая затем не раз еще будет встречаться, особенно в сочинениях европейцев о России. Если дикий скиф – это стереотип европейского Просвещения, следствие европейской рецепции античной культуры, то грубый скиф (в противоположность культу изящного и утонченного) – выражение явно сентиментальное. Но заметим, что у Дмитриева "грубость", как и борода, может быть обманчивой личиной для нежности и чувствительности.
Таким образом, если Кантемир, судя по всему, является первым русскоязычным автором, употребившим по отношению к скифу устойчивый эпитет "дикий", то в кругу карамзинистов складывается представление о внешне "грубом", "бородатом", но нежном "в душе" скифе. И это будет существенно для последующей эволюции скифского сюжета у романтиков. У самого Карамзина в его "Истории" скифская тема присутствует лишь как стилизованный пересказ Геродота. "Карамзин по сравнению со своими предшественниками не внес ничего нового в трактовку геродотовских сюжетов" – отмечает А. А. Нейхардт .
2.3. "Скифская война"
Любая идентификация (а в случае со "скифством" мы имеем дело именно с попыткой установления идентичности) требует точки зрения другого. Как и многое в русской культуре, "скифство" обязано своим происхождением внешнему взгляду европейца. Чтобы русские могли увидеть в себе скифов, кто-то должен был сначала увидеть их со стороны и соответственно назвать. Конечно, о скифах писал еще Геродот, но античные представления должны были актуализироваться и быть сфокусированными вновь. Актуализация "скифского сюжета" произошла благодаря популяризации текста Геродота в эпоху Просвещения. Но в XVIII столетии споры велись вокруг греческого первоисточника, а первый русский перевод 4-й книги истории Геродота, содержащий его знаменитый "скифский рассказ", был осуществлен лишь в 1819 г., и, несомненно, это было сделано как раз в связи с актуализацией скифского сюжета , которая, как несложно убедиться, начинается в 1812 г. и связана с Отечественной войной. Именно с этого момента слова "скиф" и "скифское" становятся широко употребительными.
Судя по всему, человеком, который увидел и как бы вновь "узнал" в русских скифов, был "романтический император" Наполеон Бонапарт. В изложении Е. В. Тарле это произошло следующим образом: "Наполеон, когда ему доложили о первых пожарах, не обратил на них особенного внимания, но когда 17 сентября утром он обошел Кремль и из окон дворца, куда бы ни посмотрел, видел бушующий огненный океан, то, по показаниям графа Сегюра, доктора Метивье и целого ряда других свидетелей, император побледнел и долго молча смотрел на пожар, а потом произнес: "Какое страшное зрелище! Это они сами поджигают… Какая решимость! Какие люди! Это – скифы!" . Современные исследователи отмечают, что Наполеон Бонапарт, читавший "Историю Карла" во время своего Русского похода, сомневался в достоверности вольтеровского повествования, тем не менее именно этим сочинением, по всей видимости, и было подсказано то слово, которое вырвалось у императора при виде горящей Москвы.
Таким образом, узнавание состоялось, слово было произнесено, и новый романтический миф о "русских скифах" начал действовать в истории. Нельзя не отметить событийный ряд, сопровождавший новое рождение мифа: московские пожары, горящие оставленные дома, Кремль в кольце бушующего пламени. Вероятно, Наполеон в эту минуту вспомнил рассказ Геродота о войне Дария со скифами, которые заманивали его вглубь своей страны, уклоняясь от решительного боя и применяя тактику "выжженной земли": "Скифы решили не вступать в открытое сражение с персами… Скифы стали медленно отступать, угоняя скот, засыпая колодцы и источники и уничтожая траву на земле" (246) (см. подробнее: Геродот IV, 120). Как известно, жившие на повозках скифы легко снимались с места и уходили от любого врага в недоступные для него земли. Таким образом, Наполеон разгадал тактику "скифской войны" и предвидел ее будущий ход (отступление из России по старой разоренной дороге и постоянные изнурительные столкновения с небольшими отрядами конных партизан).
Партизанская война, столь значимая в двух Отечественных войнах, – это, в сущности, то же, что "скифская война" – термин, который появился вскоре после окончания войн с Наполеоном и который стали связывать с именем М. Б. Барклая-де-Толли, представившего на утверждение императору Александру I свой оборонительный план военной кампании в марте 1810 г. Однако у Барклая нет выражения "скифский план" войны, нет и других геродотовских аллюзий; это, по всей видимости, позднейшее изобретение историков войны 1812 г., переосмысливших слова Наполеона, произнесенные в виду московского пожара. По крайней мере, таково авторитетное суждение Тарле: "Не "скифский план" искусственного заманивания противника, а отход под давлением превосходных сил – вот что руководило действиями Барклая в первые месяцы войны. О "скифском плане" стали говорить уже на досуге, когда не только война 1812 г. окончилась, но когда уже и войны 1813–1815 гг. отошли в область прошлого. Первым вспомнил о скифах сам Наполеон…" .
Косвенное подтверждение того факта, что актуализация скифского сюжета связана именно с французским императором, содержится в набросках А. С. Грибоедова к трагедии о 1812 г., где Наполеон рассуждает о характере и достоинствах русского народа следующими словами: "Размышление о юном, первообразном (курсив мой – И. Б.) сем народе, об особенностях его одежды, зданий, веры, нравов. Сам себе преданный, – что бы он мог произвести?" . Литературный образ "скифа" во многом был ответом на вопрошание Грибоедова – Наполеона о нравах "первообразного" народа. В. Маркович, комментируя эту грибоедовскую запись, отмечает, что у него в означенный период (1822–24 гг.) "крепнет и окончательно оформляется мысль о "народности" (о "первообразном" духе нации) как о плодотворной основе всех проявлений общественной жизни, как о решающем условии полноценного развития культуры" .
Иными словами, Грибоедов непосредственно связывает мысль о русской народности и рассуждения Наполеона: "романтический император" и романтическая концепция народности как "первообразного" духа нации сближены в творческом восприятии писателя.
Отметим, что именно в период наполеоновских войн скифская метафора прочно входит в культурное сознание "передового русского интеллигента", что подтверждают, в частности, письма с фронта предромантика К. Н. Батюшкова. Характерно выражение, которое употребляет он в письме Гнедичу 30 октября 1813 г.: " Мы теперь в Веймаре, дней с десять; живем покойно, но скучно. Общества нет. Немцы любят русских, только не мой хозяин, который меня отравляет ежедневно дурным супом и вареными яблоками. Этому помочь невозможно; ни у меня, ни у товарищей нет ни копейки денег в ожидании жалованья. В отчизне Гете, Виланда и других ученых я скитаюсь, как скиф " . Скитаться и скиф здесь поэтически сопряжены, и оба представляют метафору "скиф" как "русский заграницей", которой в XIX в. суждено большое будущее. Интересно, что "заграница" в рамках скифского сюжета – это, как правило, Франция. Батюшков, хотя и пребывает в Веймаре, но питается "французскими" яблоками и находится в составе армии, воюющей с наполеоновской Францией. Привязка к Франции (французская тема в скифском сюжете как его родовая черта) сохраняется в целом ряде стихотворений XIX в. (Н. Гнедич, А. Фет, Вяч. Иванов).
Но если у Батюшкова "скиф" – это пока еще поэтическое сближение, осторожное сравнение, основанное на романтическом концепте "скитаний", то поэт-карамзинист А. Ф. Воейков, порывая с тенденцией "дистанцирования" от исторических скифов и вслед за Ломоносовым сближает "скифов" и "славян" до полного отождествления. В своем вдохновенном послании 1812 г. "К отечеству" он творит уже полноценный скифский миф:
О Русская земля , благословенна небом !
Мать бранных скифов , мать воинственных славян!
Юг, запад и восток питающая хлебом, –
Коль выспренний удел тебе судьбою дан !
Твой климат, хлад и мраз , для всех других столь грозный,
Иноплеменников изнеженных мертвит,
Но крепку росса грудь питает и крепит (271).
Здесь по отношению к скифу вместо привычных "дикий" и "грубый" употреблен новый эпитет – "бранный", и это, конечно же, является следствием победы 1812 г. "Скифы" и "славяне" – два воинственных племени, связанных общей родиной – Русской землей и общей историей. "Воинственные славяне" выступают как наследники "бранных скифов", продолжатели их дела. Это очень существенный "поворот" скифского сюжета, через Воейкова он впервые происходит в русской поэзии. Представление о Русской земле здесь, конечно же, восходит к ПВЛ и "Слову о полку Игореве", являясь, как мы помним, одним из исходных понятий русского историософского текста. Ключевые параметры скифского мифа у Воейкова заданы, помимо эпитета "бранный", темой амбивалентного холода, смертельного для врагов, но спасительного для "росса", и "хлебом".
Данные мотивы, несомненно, восходят к Геродоту, который, во-первых, упоминает скифов-пахарей [IV, 18] , во-вторых, повествует о "летающих перьях", из-за которых нельзя ничего видеть и невозможно проникнуть в северные пределы скифской страны, подразумевая, конечно, метель и снег [IV, 7], и, наконец, пересказывает скифскую легенду о золотом плуге, упавшем с неба [IV, 5]. Плуг и меч – символы скифской цивилизации, подражать которой, согласно поэтической мысли Воейкова, надлежит нынешней, российской, ведь Русская земля в прошлом – это Скифская земля. Свобода и земледелие представлены здесь, таким образом, двумя основополагающими цивилизационными факторами. Воейков фактически противопоставляет российско-скифский Север "римскому" Западу: