Триединство. Россия перед близким Востоком и недалеким Западом. Научно литературный альманах. Выпуск 1 - Альманах 6 стр.


Еще до появления на экраны кинофильма "Белое солнце пустыни" мы имели возможность убедиться, что Восток – дело не только тонкое, но и трудное. Помимо марксизма-ленинизма востоковедение было, пожалуй, единственно признаваемой междисциплинарной наукой. Для ближневосточников в институте уже тогда преподавали исламоведение. Однако родственные исламу религии – христианство и иудаизм – оставались по-прежнему "терра инкогнита". Они находились как бы в запретной зоне. Приходилось только догадываться о подлинных процессах в мире разных религий.

Все, что там происходило, относилось к антиколониальному или освободительному движению. Поэтому как неожиданный "сюрприз" была воспринята и разразившаяся в 1948 году Палестинская война. Она никак не вписывалась в привычный формат антиколониальной войны, в которой сами освобождающиеся народы – палестинские арабы и евреи – стали убивать друг друга.

В первый год учебы мне представилась возможность лично познакомиться с писателем Ильей Эренбургом. Само собой разумеется, тогда мы не знали о двойственном отношении к нему И.В. Сталина. Вождь усматривал в нем почему-то международного шпиона и человека, сочувствующего сионистам. Перед нами он предстал совсем иным. Незадолго до посещения нашего института Эренбург по поручению вождя подготовил статью для газеты "Правда" об отношении советских евреев к Израилю и сионизму. Разрешение "еврейского вопроса", говорилось в ней, зависит не от военных успехов евреев в Палестине, а от победы социализма над капитализмом. Поэтому все еврейские труженики связывают свою судьбу не с судьбой еврейского государства, а с социализмом. Они далеки от мистики сионистов и смотрят не столько на Ближний Восток, сколько в будущее, "на север – на Советский Союз, который идет впереди человечества к лучшему будущему". Так Эренбург старался тогда прояснить свое истинное отношение к сионизму. Но такое указующее предостережение не помешало многим советским евреям вскоре уехать в Израиль. Среди них оказался наш любимый преподаватель политэкономии Энох Яковлевич Бретель, который покинул Советский Союз вслед за своим сыном. Перед отъездом он высказывал свою убежденность в том, что Израиль может стать "точкой опоры социализма на Ближнем Востоке". Вскоре туда же последовали некоторые наши бывшие фронтовики еврейской национальности.

Незадолго до нашей встречи с Эренбургом вышел наделавший много шума его роман "Буря". Он был посвящен недавно закончившейся Второй мировой войне в Европе. Оренбург, можно сказать, был непосредственным свидетелем и участником событий от начала Первой мировой войны до окончания Второй мировой.

Мне, отвечавшему в Комитете комсомола за культмассовую работу в институте, было поручено пригласить Эренбурга на читательскую конференцию. Нам хотелось узнать, что он думает о разразившейся новой буре на Ближнем Востоке. Уже тогда ближневосточная политика Москвы начала колебаться, как любили потом подшучивать, вместе с генеральной линией партии. Колебания эти ощущались повсеместно – в идейно-политической борьбе, в органах СМИ и во внешней политике. Отражалось это и на полях сражений Палестинской, а потом и всех последующих арабо-израильских войн. В стенах нашего института сама учеба была настолько политизирована, что даже изучение восточных языков проходило в свете "гениального труда" И.В. Сталина "Марксизм и вопросы языкознания". Концы с концами при таком изучении не всегда сходились.

В стенах нашего института шло изучение почти всех восточных языков. Но о будущем государственном языке Израиля – иврите – не только студенты, но даже преподаватели имели весьма смутное представление. Эренбурга крайне удивила такая дискриминация. Он спросил меня, почему иврит исключен из числа изучаемых в Институте восточных языков. Не услышав вразумительного объяснения, он произнес: "По-моему, ваши наставники делают ту же оплошность, что и сионисты. Они, противопоставляя себя Арабскому Востоку, откровенно предлагают свои услуги Западу. Как бы от этого там не разразилась буря более продолжительная, чем Вторая мировая война". Прогноз его стал сбываться гораздо раньше, чем мы закончили институт. Правда, угрозу надвигавшейся на Востоке бури мы ощутили позже.

В год окончания института назначение на работу за границей получили лишь единицы. При распределении выпускников приоритет отдавался в первую очередь заявкам из военных и других закрытых ведомств. Так как я до этого учился в артучилище, а на последнем курсе уже совмещал учебу с работой руководителя лекторской группы Московского комитета комсомола, на меня поступили сразу три заявки: одна – из ЦК ВЛКСМ, другая – от КГБ и третья – из Генштаба. При первом же собеседовании в КГБ, узнав, что кое-кто из моих родственников во время войны оставался на оккупированной немцами территории, меня забраковали. Представители Генштаба проявили ко мне большую снисходительность как к бывшему курсанту артиллерийского училища и к тому же без пяти минут ответственному работнику комсомола. Через три месяца стажировки в Главном разведывательном управлении (ГРУ) при Генштабе меня, едва ли не самого первого из всех выпускников института, отправили за границу на должность переводчика аппарата военного атташе (ВАТ) при посольстве СССР в Турции. Там мне и пришлось первые три года работать в Анкаре под руководством генерал-майора Н.П. Савченко, а последующие два – в генконсульстве в Стамбуле, где моим непосредственным начальником был вицеконсул, бывалый военный разведчик Михаил Иванович Иванов. Ему довелось до командировки в Турцию повоевать и на крайнем Западе – в Испании, и на Дальнем Востоке – в Японии, где он осуществлял связь с легендарным Рихардом Зорге. Уже по возвращении из командировки мы продолжали дружить семьями. Вместе с моим коллегой корреспондентом ТАСС Вадимом Щенниковым нам удалось подвигнуть Михаила Ивановича на воспоминания о том периоде его работы, которые публиковались потом в журнале "Азия и Африка сегодня".

От Босфора и Иордана до Суэца и Залива

Отъезд наш в Турцию несколько задержался из-за ожидания появления на свет третьего члена нашего семейства. За это время пришлось пройти несколько кругов инструктажей. Наставления давались самые разные.

Пришлось побывать и в загранотделе ЦК. Хотя тогда я не был членом партии, но сдал там на хранение свой комсомольский билет. Довелось перед этим предстать лично пред очами Л .И. Брежнева. В то время он занимал должность куратора всех силовых структур. Беседа была короткой и сводилась к призывам быть особенно бдительными. Заключительные напутственные слова "берегите ребенка и держитесь крепче друг за друга" были высказаны нам с женой в шутливой форме уже непосредственно перед нашим уходом.

Их пришлось вспомнить уже на вторую ночь, вскоре после пересечения нашим поездом болгаро-турецкой границы. Первый турок, встреченный нами, оказался вовсе не страшным, а скорее сентиментальным и добродушным. Первое услышанное от него слово было связано с Аллахом в непонятном для меня сочетании – "Машалла!" (как выяснил потом, "Да хранит Аллах!). Первое "дело", в котором мы все оказались как-то замешаны, уже тогда было связано с терроризмом, хотя о такой опасности нас никто в Москве не предупреждал.

В поезд, следовавший из Эдирне в Стамбул, нас посадил болгарский консул, передав меня со всем моим семейством то ли на попечение, то ли под охрану турецким проводникам вагона. А далее нас ожидало серьезное испытание. Среди ночи настойчивый стук в дверь заставил меня открыть купе. Я увидел несколько полицейских и жандармов. Они возбужденно пытались что-то объяснить, указывая на наши вещи, которые тут же сами стали собирать, не дожидаясь нашей реакции. Из всех слов, потоком обрушившихся на меня, я разобрал только "каза", что в общем-то означает и аварию, и катастрофу. Но это могло быть и нечто другое, подходящее под категорию "провокация". О том, что она может подстерегать на каждом шагу, нас заранее предупреждали. Так как звать на помощь все равно было некого, пришлось следовать за людьми в форме. А те, выгрузив все наши вещи, предлагали заодно и подхватить плачущего ребенка. Но тут уж супруга, помня наставления Леонида Ильича, действовала строго по инструкции: никому ребенка не передоверять. За меня она держалась тоже крепко, пока мы преодолевали путь от одного состава до другого: тот стоял почти в километре от первых вагонов нашего поезда, сошедшего, оказывается, с рельсов. Утром встречавшие нас в Стамбуле работники консульства поведали о железнодорожной аварии, от которой мы невольно пострадали.

На следующее утро военный атташе представил меня нашему послу в Анкаре А.Н. Лаврищеву. Бывалый советский дипломат встретил, как мне показалось, строго, держа в руках свежий номер какой-то турецкой газеты. Указывая на ее первую полосу, он с места в карьер, решив, наверное, проверить мои знания турецкого языка, произнес: "Что же это вы, не успев еще доехать, занялись терроризмом и диверсиями? Вот читайте!" Через всю газетную полосу красными буквами было написано: "Катастрофа на железной дороге". После статьи с подробным описанием происшествия с нашим поездом шел подзаголовок – "Русские шпионы". Указывая на него пальцем, посол, смягчив строгое лицо скупой улыбкой, подбодрил: "Вот отсюда и читайте".

Из заметки я узнал, что меня турки уже произвели из переводчика в помощники военного атташе. А дальше я постарался как можно ближе к тексту перевести все остальное: "Обращает на себя внимание, что по маршруту Эдирне-Стамбул в последнее время зачастили ездить русские дипломаты. Так, в ночь железнодорожной катастрофы по этой дороге проследовал помощник военного атташе Леонид Медведко со своей женой Еленой". О третьем "подозреваемом" – нашем сыне Сергее, слава богу, в статье не упоминалось.

Читая регулярно появлявшиеся в печати сообщения то о происках коммунистов, то о диверсиях курдов-сепаратистов, то о грядущих из русской Сибири снегопадах, я часто вспоминал разговор с Назымом Хикметом. Он состоялся перед моим отъездом. "Имей в виду, – предупреждал он меня, – во всем плохом, что происходит в Турции, будут винить Москву, коммунистов и курдов".

При следующей нашей встрече Назым Хикмет закрепил свое прошлое напутствие автографом на подаренном мне романе в стихах "Человеческая симфония": "Товарищу Медведко с любовью за то, что он как настоящий коммунист любит мой турецкий язык и мою Турцию. Назым". Эту книгу с дорогими для меня словами я продемонстрировал и перед камерой турецкого телевидения, зачитав одно из его стихотворений, посвященное Полю Робсону. В нем поэт, изъясняясь в любви к своему "чернокожему брату", признавался, что им обоим Россия стала второй родиной, ибо в родной стране "запрещают петь наши песни…". При прощании с ним перед отъездом в Турцию я не предполагал, что через несколько месяцев мне удастся в самой Турции повстречаться с людьми, которые делали ее новую историю.

Событие, которое через два месяца после моего прибытия в Анкару свело меня с Исмет-пашой, и в самом деле было историческим. Все утренние выпуски турецких газет 5 марта 1953 года вышли с броскими заголовками: "Сталин протянул ноги!", "Русский диктатор загнулся!", "Сталин ушел из жизни сам или ему помогли уйти?" Никто из работников посольства не хотел этому поверить, тем более что официального подтверждения из Москвы еще не поступило. Услышав по московскому радио эту весть, все мы поспешили на работу. Я жил по соседству с посольством, поэтому пришел одним из первых. И очень удивился, когда у закрытых дверей нашей миссии увидел уже довольно большую группу одетых в черное иностранных дипломатов и турецких официальных лиц. Как потом стало известно, первым появился здесь лидер ставшей недавно оппозиционной Народно-республиканской партии, а в прошлом президент Турции генерал Исмет-паша Иненю.

Для меня это была первая встреча на чужой земле с человеком, олицетворявшим живую историю своей страны и как бы связывающим разные ее этапы – Первую и Вторую мировые войны, кемалистскую революцию со становлением самой Турецкой Республики. В Сталине Иненю видел прежде всего лидера великого государства и государственного деятеля мирового масштаба. Он пришел первым к посольству, чтобы выразить свои чувства. К столь раннему приходу именитого гостя в посольстве не были готовы. Пока драпировали черной материей зеркала и искали место, куда положить книгу для записи соболезнований и поставить принесенные Исмет-пашой цветы, мне как переводчику посольства пришлось до появления посла принимать нежданных гостей. Дольше всех мне удалось поговорить с Исметом Иненю. Он был для меня живым воплощением новой и новейшей истории Турции. Раньше я проходил ее в институте только по учебникам. К тому же это был непосредственный участник всех этих исторических событий. Да и сам он потом стал живой историей.

– Со смертью Сталина, можно сказать, ушла целая эпоха, – произнес Иненю слова, которые он записал в официальной книге соболезнований. – Именем Сталина эта эпоха одинаково связана с вашей и нашей историей. Наши страны чаще воевали друг с другом, а в годы революций и сразу после них мы были вместе и помогали друг другу. Но для этого не обязательно делать революции. Наверное, лучше хранить наследие вождей наших революций. При них мы вместе строили мосты нашей общей истории, которые потом, к сожалению, сами разрушали. Дела Сталина, – заключил он после многозначительной паузы, – конечно же, войдут в историю века…

После этого, наверное, в подкрепление высказанного соболезнования Иненю крепко пожал мне руку. В тот момент мне, кажется, впервые раскрылся глубокий смысл восточной мудрости, не раз произносившейся нашим преподавателем: "Суфии говорят, что история измеряется не временем, а рукопожатием людей".

До этого обмениваться рукопожатиями с творцами истории и вождями мне не случалось. Сталина я несколько раз видел издалека, на Красной площади из тесно сомкнутого строя таких же, как я, курсантов – участников военных парадов. Однажды представился случай увидеть его и вблизи, почти рядом, во время похорон в 1947 году старой большевички Р.С. Землячки. Тогда у ее гроба в Колонном зале Дома Союзов наша смена в почетном карауле на пять минут совпала с приходом Сталина и его ближайших соратников по Политбюро.

С его преемником H.С. Хрущевым повезло больше. Первый раз увидел его, когда он выступал перед комсомольским активом и лекторами Московской области. Во второй – в Египте, на открытии Асуанской плотины. Тогда на торжественной церемонии Хрущев пожимал руки многим встречавшим его. Но под руку "дорогого Никиты Сергеевича" советские журналисты, к счастью, не попали. Зато многие из нас были удостоены рукопожатия вождя египетской революции Гамаля Абдель Насера и иракского "халифа на час", генерала Арефа.

В 1956 г. в самый разгар холодной войны, сопровождавшейся сразу тремя "горячими" кризисами – суэцким, венгерским и кипрским (они следовали буквально один за другим), меня прикомандировали к аппарату военно-морского атташе. Находился он в Стамбуле. Там меня подключили к переговорам и самой процедуре передачи полученных от США в годы войны по ленд-лизу старых торпедных и вспомогательных военных судов. Правда, так и не ясно было, кому мы их передавали, прежним хозяевам или Турции – новому союзнику по НАТО. Кроме участия в этих переговорах, я по просьбе нашего торгпредства был направлен в качестве переводчика на ежегодно устраиваемую в Измире торгово-промышленную ярмарку. Меня это вполне устраивало. Там я имел возможность получить хорошую языковую практику. Там же мне посчастливилось близко познакомиться с одним из многих посетителей советского павильона доктором Хикметом Кывылджимлы. Он был соратником и близким другом Назыма Хикмета. Вместе они просидели в тюрьме, в одной камере более десятка лет за "коммунистическую пропаганду". Он тоже писал стихи. Кроме того, перевел на турецкий язык ряд трудов классиков марксизма-ленинизма. Выйдя на волю, он возглавил рабочее-крестьянскую партию "Ватан" ("Родина"). Узнав, что в Москве я встречался с Назымом и занимаюсь переводами его поэзии, доктор приглашал меня потом несколько раз к себе, в небольшой домик на азиатском берегу Босфора. Дома он мне признался, что теперь переключился с марксистской классики на политическую поэзию. С одним из своих новых творений он тут же познакомил: дал почитать свой "отчетный доклад" в стихах. Подготовлен он был специально для участников съезда партии, названного "Конгрессом хлеба и лука", ибо именно этим вынуждены были чаще всего питаться трудовые люди, будь то турки или курды, турецкие армяне или греки.

Незадолго до того в Стамбуле разыгрались бурные события под националистическим девизом "Кипр – турецкий". Они сопровождались не только греческими, но и новыми армянскими погромами. Неспокойно было и в восточных вилайетах, где проживали в основном курды. Официальные власти называли их "горными турками". Когда по возвращении в Москву я рассказал Назыму Хикмету о своей жизни в Турции и встречах с доктором Кывылджимлы, он, не скрывая волнения, стал мне читать отрывки из поэмы в стихах "Человеческая симфония", рассказывать о своих друзьях разных национальностей, с которыми познакомился на воле и в тюрьме. Услышав о планах своего друга создать новую рабоче-крестьянскую партию на интернациональной основе, Назым, назвав его неисправимым идеалистом, добавил: "Турецкий национализм и интернационализм – несовместимы… Наверное, даже турецким коммунистам так же трудно избавиться от национализма, как советским коммунистам от бюрократизма".

Прожив в СССР после эмиграции из Турции несколько лет, Назым остро переживал "обуржуазивание" советской номенклатуры и все другие издержки нашей модели извращенного "реального социализма". Причину последовавших за революцией бед он усматривал не столько в сталинском тоталитаризме, сколько в советском бюрократизме и его нетерпимости к любому инакомыслию.

"Ваш бюрократизм превзошел даже наш турецкий. Вы успешно можете экспортировать его не только в социалистические, но и капиталистические страны", – мрачно подшучивал Назым Хикмет. На Измирской международной торговой ярмарке летом 1956 года мне представился случай познакомиться с директором израильского павильона, бывшим советским гражданином, который назвался Симоном. По профессии он был музыкантом-скрипачом. Одно время даже дирижировал симфоническим оркестром в Тель-Авиве. Несмотря на свои атеистические убеждения, Симон очень сокрушался по поводу того, что после Палестинской войны 1948 года главные еврейские святыни остались в Восточном Иерусалиме, как он выразился, под контролем "иорданского короля-марионетки и ставленника английских колонизаторов". Переубеждать его ссылками на принятую ООН резолюцию о международном статусе Иерусалима было бесполезно. Мне он рассказывал, как его верующие родители, отмечая очередной еврейский Новый год, всякий раз повторяли одно и то же: "Следующий год – в Иерусалиме". Он был убежден, что вековая мечта евреев непременно сбудется.

Назад Дальше