Примерно в то время, когда Греч выпустил свой роман, в нашей культуре стал набирать силу "нордический миф". Видную роль в его построении сыграло предание об основании Санкт-Петербурга, рассказанное в повести В.Ф.Одоевского "Саламандра". Пожалуй, подробно пересказывать здесь сюжет книги нет необходимости. С времени выхода в свет в 1841 году, повесть пользовалась устойчивой популярностью у петербургской читающей публики. Напомним только, что в центре внимания автора – похождения финна Якко, который родился на Иматре, служил у Петра I и по ходу службы увлеченно занимался колдовством и алхимией. Якко рано осиротел и был взят на воспитание старым ведуном. В уста пожилого финна и вложен примечательный рассказ. Старик рассказывает, что на месте будущего Петербурга была спрятана волшебная мельница Сампо – источник магических знаний и долголетия. За обладание ею стали бороться русский царь и шведский король. В ходе поединка, Петр I сковал на воздухе свой Град и опустил его затем долу – так, что финское болото не смогло его засосать. Шведский король напустил на чудесный город наводнение, но ничего не смог сделать. Петербург встал навеки, под охраной магической силы Петра – и, добавим мы, древней Сампо. Построенный Одоевским миф очень любопытен. Не вступая в явную полемику с распространенной у нас голландской или римской родословной Петербурга, он рассмотрел в основании города три первоэлемента, три стихии: "финское болото – шведские волны – петровский камень". Первая стихия пассивна, вторая – активна, но в данном случае не созидательна, последняя представляет творческую волю. По-видимому, эта мифологическая тема подспудно складывалась в сознании петербуржцев и до Одоевского, он лишь придал ей четкость. Так, в известном стихотворении С.Шевырева "Петроград" (1829) читаем: "Море спорило с Петром: / "Не построишь Петрограда; / Покачу я шведский гром, / Кораблей крылатых стадо… Чу!.. в Рифей стучит булат! / Истекают реки злата / И родится чудо-град / Из неплодных топей блата"". По сути, здесь мы видим ту же глубинную структуру: море в союзе со шведами, финское болото, и преобразующая воля Петра. Заметим, что в творческом сознании Одоевского эта структура могла оживляться тем, что он был князь-рюрикович, помнил о своем происхождении и весьма им гордился. Древняя дружба-вражда русских и варягов, привязанность к "шведско-финской Руси" у него были в крови; этого нельзя забывать.
Само описание поединка не вполне отчетливо, оно совмещает черты алхимического магистерия с гораздо более архаичной схемой шаманского единоборства. Первое укрепляется тем, что Одоевский был герметический философ, практикующий алхимик и оккультист. В тексте "Саламандры" он прямо приравнивает Сампо к "философскому камню". Тогда три стихии нужно понимать как три принципа алхимического процесса, а результат их слияния – Петербург – как "золото философов" – или, прибегая к менее и известной алхимической метафоре, как "сад магов". Петр I со своей концепцией "парадиза", пожалуй, мог бы в принципе согласиться с таким пониманием. Вторая, более архаичная схема находит себе соответствие в фольклоре крестьян северной России. Как давно заметили фольклористы, в образе Петра I выделяются, а иногда и доминируют черты первопредка и мага. Известны ученым и предания о магическом поединке Петра I со шведским королем. В одном из них, Петр трубит в магический рожок, заставляя воды Ладоги поглотить шведское воинство. Знакомство В.Ф.Одоевского с этим кругом преданий более чем вероятно. "Послушайте рассказы о нем русских крестьян, поселившихся в Финляндии", – заметил он в авторском примечании, предпосланном тексту "Саламандры" (в данном случае слова относились к финскому колдовству, но нам важна сама возможность слушать такие рассказы). Как видим, кодифицированный Одоевским миф об основании Петербурга многосложен и построен с большим знанием дела.
Следующее сочинение, привлекающее наше внимание – историческая повесть К.П.Масальского "Черный ящик", вышедшая в 1841 году. Масальский был литератор не первого разбора – во всяком случае, не уровня Одоевского. Однако ему не откажешь в умении ни крепко построить сюжет, ни в особенном интересе к шведской предыстории Петербурга. Героиня "Черного ящика" – юная Мария Сван, происходившая из древнего шведского рода. Отец ее был дворянин, владевший еще до Северной войны мызой Ниенбонинг на острове Льюстейланд – то есть там, где была поставлена позже Петропавловская крепость. По смерти отца, Мария осталась на воспитании в Петербурге, где занималась приличными положению девицы ее происхождения занятиями, то есть шитьем приданого и ожиданием жениха из хорошей семьи. Но была у Марии и тайна. То был загадочный черный ящик. Она получила его из рук покойного отца, с наказом вскрыть его в полночь первого октября 1723 года. В назначенное время, Мария вскрывает ящик, находит в нем бумаги на шведском языке, и читает их. Из бумаг выясняется, что дальним предком Марии приходился великий алхимик Карл Сван, бывший учеником самого Раймунда Луллия. От учителя он узнал секрет изготовления философского камня, то есть стал настоящим адептом. Сам Луллий узнал этот секрет от своего учителя, тот в свою очередь – от своего, и так далее вплоть до основавших алхимическое искусство жрецов города Крокодилополис, что на озере Мерида в Древнем Египте. Все это Мария узнает из рукописи самого Карла Свана, писаной в 1323 году. Дата не случайна, поскольку дальнейшее прямо касается девушки. Дело в том, что процесс получения философского камня занимает ровно 400 лет. Сначала Карл Сван с помощью сложных алхимических операций заключил свет солнца в одном сосуде, а свет луны – в другом. После этого сосуды хранились в укромном месте до 1623 года. В этот год, в полночь, полагалось ископать семиугольную яму, опорожнить туда оба сосуда, и быстро засыпать землей. Поскольку после Столбовского мира семья Сванов переселилась в окрестность Ниеншанца, это было сделано на Каменном острове, вблизи от Малой Невки, то есть у его южной оконечности. Процесс продлился еще сто лет, и вот теперь, осенней полночью 1723 года, на долю очередного представителя рода Сван выпало вскрыть яму и извлечь из нее венец трудов – синий камень и полосу золота. Вместе они действуют как философский камень, то есть позволяют получить золото, или эликсир молодости. Как с содроганием понимает Мария, именно на ее долю это и выпало. Дальше следуют всякие приключения. Девице не удается уберечь тайну черного ящика. Похитители отправляются ночью на место, разрывают яму, но не находят ничего, кроме простого продолговатого камня. В досаде они бросают его под Сампсониевский мост. В довершение неприятностей, на бедную шведку поступает куда следует донос с обвинением в занятиях алхимией. Впрочем, здесь все кончается хорошо. Дело дошло до Петра, он выслушал девицу и помиловал ее. Снисходительность царя оправдана тем, что, как он сам говорит, "в Швеции, как мне известно, до сих пор многие занимаются этою наукою. Они нисколько не хотят обманывать других, а сами себя обманывают". Мария Сван продолжает благополучно жить в Петербурге, помня милость строгого царя, на чем повесть благополучно заканчивается.
Миф, построенный К.Масальским, весьма примечателен. С нашей точки зрения, в центре его лежит не таинственный рассказ о секрете старого адепта, хотя он построен со знанием герметической литературы, и вкусом, производящими должное впечатление. Чего стоят, например, выразительные слова Карла Свана, обращенные к далекому потомку: "Между нами чернеет бездна четырех веков, но ты услышишь голос мой. Внимай ему с уважением"… Центральным для мифа нужно считать то, что Мария Сван – последняя владелица поместья, на месте которого Петр I заложил крепость Санкт-Питербурх. Следовательно, в конце повести описывается встреча не просто великого царя и бедной девицы, но по сути дела, наследственной хозяйки центра Петербурга – с его новым владельцем. Каковы бы ни были сакральные ценности прежних хозяев, они становятся известны новому владельцу и присваиваются им. Судьба самого философского камня остается неясной. То ли старый адепт фантазировал – и тогда в яме ничего не было, то ли он был прав – и тогда в яме под видом простого серого камня был сам "lapis philosophorum". Возможны и другие версии – например, что в почве алхимический процесс замедлился, и похитители вырыли, так сказать, полуфабрикат. Все версии недостаточно доказательны, но нам ближе последняя, и вот почему. Как мы помним, похитители не бросили камень на месте, а утопили его в водах Невы, под Сампсониевским мостом. Его название показательно: оно прямо связано со шведами. Ведь победа под Полтавой над ними была одержана в день памяти св. Сампсония, и в России об этом хорошо помнили. Напоминал о том и ряд памятников, прежде всего – прославленный петергофский фонтан, представлявший ветхозаветного силача Самсона, раздирающего пасть льва. Как мы помним, лев считался символом Шведского королевства, а сам фонтан был установлен к двадцать пятой годовщине Полтавского боя. В самом Петербурге нужно прежде всего упомянуть церковь (позднее собор) св. Сампсония, заложенную Петром I в память Полтавской победы в том же 1709 году на Выборгской стороне – как раз там, куда ведет Сампсониевский мост. Кстати, Сампсониевская першпектива, на которой стоял собор, в конце концов приводила в окрестность Поклонной горы. По старому петербургскому преданию (не подтвержденному, впрочем, документами) шведы посылали с горы послов на поклон к Петру I. Таким образом, камень перемещается с Каменного острова в то место столицы, которое прямо посвящено победе над Швецией.
Привлекает внимание и наводнение, которое приурочено к описанным в повести событиям, и как будто связано с ними. Здесь мы видим присущую "нордическому мифу" Петербурга ассоциацию шведов с наводнением. Мы уже разбирали ее по тексту повести В.Ф.Одоевского. Присутствие этого мотива усиливает наше предположение, что под Сампсониевским мостом был затоплен "полуфабрикат" философского камня. Тогда лоно Невы стало с 1723 года своеобразной ретортой, в которой дозревает алхимический процесс. Если ему суждено дойти до конца, то воды Невы станут "эликсиром молодости", а сам Петербург – подлинным парадизом. Вместе с иными, менее благоприятными для города версиями, этот мотив вносит определенный вклад в "нордический миф". Для его адекватного понимания нужно сказать хотя бы несколько слов о том, что представляла собой шведская алхимия петровской – или, раз уж на то пошло, каролинской эпохи.
Ведущим теоретиком и практиком шведского алхимического искусства того времени был знаменитый Урбан Ерне. По складу ума Ерне был приверженцем того, что можно назвать "мягким стилем" оккультных занятий. Этот стиль безусловно преобладал в Швеции. На строгом научном языке он носит название натуральной магии, и базируется на взглядах Парацельса. Противоположный, "жесткий" стиль восходит к учению Агриппы Неттесгеймского, и сводится к широкой демонологии и теургии, а иногда некромантии. Адепты "мягкого стиля" принимают восходящее к Аристотелю представление о четырех первоэлементах, составляющих основу мира, сочетаясь в разных пропорциях. Для создания жизни на них должна снизойти божественная сила, более или менее отождествляемая со светом солнца, луны и других планет. Это учение в Швеции иногда называли "метафизикой света" ("ljusmetafysik"). Ассоциация с закопанными на Каменном острове сосудами, содержавшими "свет солнца и луны" здесь будет вполне оправдана. Карл Сван в повести Масальского занимался, несомненно мягкой, "натуральной магией".
Для полноты картины заметим, что классик шведского алхимического искусства родился в 1641 году, на юге шведской Ингерманландии, на мызе Сквориц (поблизости от теперешней Гатчины), в семье местного пастора. Когда ему исполнилось шесть лет, отца перевели в Ниен, а маленький Урбан пошел в местную школу, где он прошел обычный курс обучения, включавший латынь, греческий, риторику, логику и другие полезные предметы. Играя со сверстниками после окончания занятий на берегу речки Сварто (то есть Охты), мальчик легко овладел разговорным финским, немецким, а также и русским языком, о чем в старости сам вспоминал с умилением. Пройдя курс обучения, он направился через Нарву в Швецию, где и припал к родникам просвещения, много превышавшим возможности скромной ниенской школы. Одним словом, ранние мистические интуиции северного алхимика вполне можно связывать с так знакомым нам неброским пейзажем окрестностей Петербурга. Что же до выработанных им в зрелости принципов и методик, то владение ими было с течением времени включено в высшие градусы "шведской системы" масонства, и было таким образом возвращено на берега Невы. Сказанное составляет полезный контекст при чтении "алхимической повести" Масальского.
В творчестве Ф.М.Достоевского выделяется негромкий, но внятный для подготовленного уха лейтмотив, состоящий в рецепции идей Сведенборга. Можно считать установленным, что Достоевский читал этого шведского духовидца в хорошем русском переводе А.Н.Аксакова, и был лично знаком с этим пропагандистом и знатоком учения Сведенборга. Система Сведенборга была широко известна в русском обществе того времени. Приведем лишь один пример. Когда в 1866 году Петербург посетил один из предводителей церкви Сведенборга, преподобный Дж. Бейли, и выразил желание ознакомиться с Исаакиевским собором, ему было позволено не только заглянуть за царские врата, но и подробно осмотреть алтарное пространство, передвигаясь в нем без всяких ограничений. Мы затрудняемся сказать, проводил ли Бейли какие-либо ритуалы своей секты в святая святых главного храма православной столицы, и если да, то какие именно, но сам факт его присутствия там говорит о наличии высоких покровителей в Петербурге, настроенных весьма радикально в религиозном отношении.
В список схождений Достоевского со Сведенборгом сейчас включается целый ряд сравнительно узких вопросов – к примеру, объяснение природы адского пламени, которое занимает небольшое, однако необходимое место в ткани романа "Братьев Карамазовых". Читатель легко сможет освежить в памяти этот фрагмент, обратившись к концу второй части романа: на нем обрывается рукопись Алексея Федоровича Карамазова. К числу более значительных относится концепт "Нового Иерусалима" – так, как он истолкован в "Преступлении и наказании". Откроем роман на пятом разделе третьей части: это одна из осевых сцен повествования. Раскольников по доброй воле приходит к следователю Порфирию Петровичу, и впервые вступает с ним в разговор. В ходе беседы – точнее, психологического поединка, на которые Достоевский был большим мастером – Раскольников утверждает, что веры в "Новый Иерусалим" не потерял. Здесь нужно напомнить, что Сведенборг называл свою церковь именно "Новым Иерусалимом". Ассоциация общеизвестна – но до какой степени она правомерна? Не вызывает сомнения, что и Достоевский, и Сведенборг восходят здесь к одному источнику – а именно, Апокалипсису (21:1–2). Наряду с этим, в истолковании этого места возможны серьезные расхождения. Так, Сведенборг полагал, что Новый Иерусалим – это просто новая церковь (конечно, заложенная им самим). Ей предстоит сойти в старый, полный грехов мир и укорениться в нем, не уничтожая его. Об этом пишется, к примеру, в главе 307 трактата "О небесах", с которым был знаком Достоевский. В этой системе "царство Божие на земле" возможно, ведет же к нему путь социально-религиозного действия.
Достоевский, в свою очередь, полагал, что несмотря на кажущуюся безнадежность окружающего мира, он все же доступен просветлению и преображению: несмотря ни на что, "земной рай" возможен. По сути дела, здесь тот же социально-религиозный пафос. Другое дело – сколько в нем было от муравейника, и сколько – от соборности. Но именно здесь литературоведы видят тут один из светлых источников его творчества, с которым, в конечном счете, были связаны и другие заветные мысли писателя – к примеру, идея особой, "всечеловеческой" миссии русского народа. По-видимому, сам писатель вполне ощущал внутреннюю противоречивость своей веры. Тем неотступнее было желание испытать ее в серии "мысленных экспериментов", пространством которых стали "петербургские романы", а фоном и действующим лицом – холодный северный город. Тем пристальнее вглядывался Достоевский в строки других писателей, ведомых той же мечтой, отсюда и чувство сродства со Сведенборгом.
В конечном счете, к той же традиции, на специальном языке религиозной философии носящей название хилиастической, примыкал и младший современник писателя, крупнейший отечественный мыслитель Вл. Соловьёв. Учитель Соловьёва, философ П.Д.Юркевич, ввел его в курс мысли Сведенборга, которого он, наряду с Бёме и Лейбницем, относил к числу последних великих мыслителей Запада. В дальнейшем, Владимир Соловьёв, с присущей ему основательностью, самостоятельно изучил Сведенборга. Возникшие в связи с этим идеи и образы отчетливо прослеживаются в ряде его работ. Как мы помним, в творчестве Вл. Соловьёва выделяется так называемый "финляндский цикл", а в рамках его более узкий, но крайне насыщенный метафизической проблематикой "сайменский текст". Возникающие здесь у читателя ассоциации ведут скорее на юг, к "Деве радужных ворот" эллинистических гностиков, к императиву "Будь в Египте!", к сирийским теургам. Вместе с тем, южная дева была несколько сродни и этому туману. Обратимся к такому осведомленному и близкому философу по духу и крови комментатору, как С.М.Соловьёв: "Вся поэзия и философия, созданная на берегах Саймы, родственна сведенборгианской теософии".
Повлияло на символистов и своеобразное скандинавофильство Соловьёва, рельефно выступавшее в ряде его текстов. Дело тогда шло ко включению "нордического мифа" в состав "петербургского". В те годы решение этого вопроса было далеко не таким очевидным, как сейчас. "Здесь граждáн коренных не бывало", – писал о Петербурге Иван Коневской (Блок отзывался о его творчестве, как об одном из пунктов перехода от позднего декадентства к раннему символизму), и продолжал: "Здесь заглохли и выдохлись финны, / Шведы строили крайний оплот, / А на них новгородцев дружины / Направляли свой беглый налет". Не менее отчужденно относился к нордическому наследию и такой признанный лидер старших символистов, как Иннокентий Анненский. В его знаменитом стихотворении "Петербург" читаем: "Сочинил ли нас царский указ? / Потопить ли нас шведы забыли? / Вместо сказки в прошедшем у нас / Только камни да страшные были". Вопрос здесь скорее в том, "от какого наследства мы отказываемся"; примеры легко умножить. С учетом этой тенденции, яснее становится скрытая полемичностьтаких строк Соловьёва, как следующие, написанные в 1893 году: "Где ни взглянешь – всюду камни, / Только камни да сосна, / Отчего же так близка мне / Эта бедная страна? / Здесь с природой в вечном споре / Человека дух растет, / И с бушующего моря / Небесам свой вызов шлет". Стихотворение называется "По дороге в Упсалу", но смысловой центр здесь, конечно, не в описании шведского ландшафта. В реальности, кстати, он не так суров: каждый, кому доводилось ездить упсальским трактом, заметит, что краски намеренно сгущены. Центр – во взгляде человека конца петербургской эпохи. Отвернувшись от роскоши юга, он принимает сумрачные пейзажи холодного севера, как обетование тернистого пути к гибели или к славе. Так римлянин спокойно оглядывал скудный удел, доставшийся ему на долю, и бросал вызов судьбе и недругам, говоря: "Sta, miles, hic optime manebimus" ("Стой, воин, здесь нам суждено остаться").