Ломоносов в русской культуре - Дмитрий Ивинский 9 стр.


С другой стороны, поэзия и наука оказываются тесно связаны, гармонически сосуществуют и дополняют друг друга, обеспечивая единство личности Ломоносова и его взгляда на мир: "Всю русскую землю озирает он от края до края с какой-то светлой вышины, любуясь и не налюбуясь ее беспредельностью и девственной природой. В описаниях слышен взгляд скорее ученого натуралиста, чем поэта, но чистосердечная сила восторга превратила натуралиста в поэта" (Гоголь, 8, 371); "К такому ученому трудно применить эпитет романтика, как бы высок ни был полет его научной мысли, к каким бы широким обобщениям ни приходил он. Логика и положительная наука всегда были на страже всех процессов мышления Ломоносова. Его богатая фантазия и поэтический дар не вступали в конфликт с его научным мышлением. <…> Само поэтическое вдохновение Ломоносова нередко питалось его научными идеями: он умел эмоционально переживать свои научные идеи, находить в них источник поэтического воодушевления. Ломоносов первый создал у нас <…> ученую поэзию <…>. Наш мыслитель сознанием и простым чувством постигал гармонию и телеологический порядок космоса и преклонялся перед величием Творца вселенной. Это ученого превращало в поэта" (Празднование 1912, 140-141). Ср.: "То совершенно исключительное положение, которое Ломоносов <…> занимает в истории русской словесности. было <…> обусловлено прирожденными свойствами естествоиспытателя: приступая к изучению русского языка, Ломоносов не пошел по пути ученого схоластика-филолога, а приложил и здесь приемы естествоиспытателя: он внимательно прислушивался к тому живому русскому языку, которым говорили <…> окружающие, и. к радости своей, открыл, что этот язык имеет весь тот запас слов, который необходим для легкого выражения самых сложных мыслей. Для Ломоносова живой, разговорный язык был явлением природы, а его грамматика должна была только подмечать и описывать те законы, которые управляют языком <…>. Ломоносов, как естествоиспытатель, только открыл давно до него существовавший язык, рядом с которым современный ему латинизированный книжный язык стал вдруг совершенно ненужным <…>. / В своих литературных произведениях Ломоносов все время остается ученым: во всех одах, написанных по заказу и согласно требованиям времени в ложноклассическом стиле, он всегда ставит определенные тезисы, а потом логически развивает и доказывает их" (Лебедев 2011, 1185; написано в 1911 г.); ср. еще: "В "ночных" стихах за поэтом отчетливо просвечивает человек науки, один из первый в России, кто пытался по-новому разгадать загадки космогонии" (Топоров 2003а, 30). Но и сама наука говорит языком Ломоносова: "Для русской речи, для русской мысли наступила новая эпоха, когда рука великого мастера коснулась богатого, но необработанного материала, каким был наш язык во времена Ломоносова. Наука в ея разнообразных отраслях, свободно заговорила по-русски" (Любимов 1865, 404).

Основные мотивы, непосредственно связанные с темой литературного и филологического наследия Ломоносова, таковы.

Ломоносов – первый поэт имперского периода, который сумел приблизить поэзию к религиозному чувству: "Преминем известные в успехах человеческого разума степени, чрез кои Российское Стихотворство, по мере распространении наук в Империи, восходило до состояния. в какое приведено было Господином Ломоносовым. Язык богов распространился тогда на различные роды сочинений, пользу или приятность заключающих. Разум расторг содержавшие его в тесных пределах узы. Проницаемый благостию, премудростию и величеством Существа Вседержащего, возносился к небу, с новым слова достоинством, излиять пред Ним благодарного сердца исповедание. <…> Кротость, милосердие, правдолюбие, благоучреждение, любовь к наукам и художествам, военные в пользу отечества подвиги, что все. во времена невежества, часто погружалось <…> в мрачное забвение, тогда Стихотворным искусством, как некою волшебною силою, бессмертными, почтенными и всегда достойно подражаемыми, живо впечатлевались в памяти. <…> Кто не восчувствует истинного богопочитания при чтении следующих стихов, изображающих непостижимую премудрость и неизмеримое величество? / Лице свое скрывает день <…>" и т. д. (Богданович, 4, 182-185; впервые: 1783). Ср. попытку отождествления языка поэзии Ломоносова с языком Создателя:

Как быстрый ток струи скопленны
Стремит с крутой вершины гор;
Кристалы льет на брег зеленый.
Дремучий будит шумом бор;
Так звучной лирой Ломоносов
Сопровождая громкий стих,
Пленяет слух и души Россов,
И усладит потомство их.

Творца глаголы повторяя,
На суд ли смертного с ним звал

и т. д.

(Капнист 1806, 215-216).

Ср. еще: "Кому же из вас не известен утренний гимн Богу – превосходнейшее произведение великого нашего Песнопевца? Кто не восхищался его красотами и не чувствовал благоговейного умиления, внимая Божественную песнь, достойную Царственного Пророка?" (Калайдович 1819, 67).

Ломоносов – истинный поэт, а недостатки его поэзии (или то, что по прошествии лет может казаться недостатками) обусловлены исторически: "Ломоносов, несомненно, был в душе поэтом, как это видно по многочисленным, истинно поэтическим местам его стихотворений, и если его похвальные оды нередко кажутся лишенными поэтических достоинств, то необходимо принять во внимание те искусственные условия, которым они должны были удовлетворять, и те отношения <…>, в которых находились поэты того времени к своим покровителям. <…>" (Меншуткин 1911, 134); ср.: "Отрицать поэтическое чувство в Ломоносове, который всем существом своим так чуток был к величию творческих сил природы и человеческого духа, возможно только при условии отрицания вообще эстетического содержания за эмоциею высокого. Но эта эмоция была как раз тою, которая была особенно близкою эстетическому чувству людей XVIII столетия; интимные чувства души человека еще не были опознаны до степени готовности к лирическому обобщению в художественном слове. <…> / Что касается поэтической формы произведений Ломоносова, то для правильного понимания в этом отношении его лично, как поэта, нужно отрешиться в данном случае от традиционной точки зрения на так называемый псевдоклассицизм, или французский классицизм, и взглянуть на предмет не в исторической перспективе, где он представляется заслоненным более близкими к нам явлениями, а в его безусловном значении. Эстетическая ценность формы в искусстве определяется степенью легкости, с какою она вызывает в нашей душе процесс вчувствования или эстетическаго суждения, иными словами, мерою, в которой она говорит нам чтолибо, а лирика Ломоносова волновала и приводила в восторг современников, как никакие другие поэтические произведения века, восхищала возвышенною красотою содержания и слова несколько поколений потомков" (Князев 1915, 22-23).

Вероятно, и Меншуткин, и Князев помнят, отчасти разделяют (и стараются смягчить) существенно более резкие суждения об исторической ограниченности поэзии Ломоносова в статье Белинского "Русская литература в 1841 году": "Б. – Вот Ломоносов – поэт, лирик, трагик, оратор, ретор, ученый муж… // А. – И прибавьте – великий характер, явление, делающее честь человеческой природе и русскому имени; только не поэт, не лирик, не трагик и не оратор, потому что реторика – в чем бы она ни была, в стихах или в прозе, в оде или похвальном слове – не поэзия и не ораторство, а просто реторика, вещь, высокочтимая в школах, любезная педантам, но скучная и неприятная для людей с умом, душою и вкусом… // Б. – Помилуйте! / Он наших стран Малерб, он Пиндару подобен! // А. – Не спорю: может быть, он и Малерб "наших стран", но от этого "нашим странам" отнюдь не легче, и это нисколько не мешает "нашим странам" зевать от тяжелых, прозаических и реторических стихов Ломоносова. Но между им и Пиндаром так же мало общего, как между олимпийскими играми и нашими иллюминациями, или олимпийскими ристаниями и нашими лебедянскими скачками; за это я постою и поспорю. Пиндар был поэт: вот уже и несходство с Ломоносовым. Поэзия Пиндара выросла из почвы эллинского духа, из недр эллинской национальности; так называемая поэзия Ломоносова выросла из варварских схоластических реторик духовных училищ XVII века: вот и еще несходство… // Б. – Но Ломоносову удивлялся Державин, его превозносил Мерзляков, и нет ни одного сколько-нибудь известного русского поэта, критика, литератора, который не видел бы в Ломоносове великого лирика. В одной статье "Вестника Европы" сказано: "Ломоносов дивное и великое светило, коего лучезарным сиянием не налюбоваться в сытость и позднейшему потомству". // А. – Я в сытость уважаю статью "Вестника Европы", равно как и Державина и Мерзлякова, но сужу о поэтах по своим, а не по чужим мнениям. Впрочем, если вам нужны авторитеты, ссылаюсь на мнение Пушкина, который говорит, что "в Ломоносове нет ни чувства, ни воображения", и что "сам будучи первым нашим университетом, он был в нем, как профессор поэзии и элоквенции, только исправным чиновником, а не поэтом, вдохновенным свыше, не оратором, мощно увлекающим". И если Вы имеете право разделять мнение о Ломоносове Державина, Мерзлякова и "Вестника Европы", то почему же мне не иметь права разделять мнение Пушкина? Не правда ли? // Б. – Конечно; против этого не нашлись бы ничего сказать все "ученые мужи". Итак, вы не хотите считать сочинений Ломоносова в числе книг для чтения? // А. – Я этого не говорю о всех сочинениях Ломоносова; но уж, конечно, не буду читать ни его реторики, ни похвальных слов, ни торжественных од, ни трагедий, ни посланий о пользе стекла и других предметах, полезных для фабрик, но не для искусства; да, но буду, тем более, что я уже читал их… Но я всегда посоветую всякому молодому человеку прочесть их, чтоб познакомиться с интересным историческим фактом литературы и языка русского" (Белинский, 5, 524) . Ср. существенно более решительное рассуждение, отсылающее как к петровским подтекстам ломоносовской темы, так и к той интерпретации литературной реальности XVIII в., которая сложилась "на фоне" сентиментально-романтической эстетики, противопоставлявшей "нормативности" "индивидуальность" и которая подразумевает особую судьбоносно-спасительную роль русской интеллигенции, избавившей, по мысли увлеченного автора, русскую культуру от мещанства готовых форм: "Историю общественной жизни XVIII-го века начинают с Петра, историю литературы – с Ломоносова. "Петр Россам дал тела, Екатерина – душу", "Ломоносов создал литературные формы, Карамзин вдохнул в них жизнь"… Не будем пока говорить, кто первый влил содержание в формы, оставшиеся после Петра и Ломоносова (во всяком случае это были не Екатерина и не Карамзин), но согласимся с тем, что действительно Ломоносов начал ту же революцию в литературе, какую Петр – в общественно-государственной жизни. Он начал собою эпоху российского ложно-классицизма <…>. / Трудно отказать многим из представителей русского псевдо-классицизма в некотором несомненном таланте; и это относится не только к такому крупному таланту, каким был Ломоносов. Но полная безличность в форме могла убить и не такой талант. Безличность же царила всеобщая. Никто из русских псевдоклассиков XVIII-го века не сумел вдохнуть "душу живу" в мертвые ломоносовские формы: это было по существу невозможно; никто из них также не сумел сбросить с себя тяжелое иго формы и выйти на свою, особую дорогу. Единственным исключением явился Державин, но о нем и речь будет особо; все остальные так и остались под ферулой псевдо-классицизма, так и остались представителями безличного, узкого и плоского мещанства в русской литературе" (Иванов-Разумник, 1, 25-26).

Назад Дальше