"Дон Карлос" на киевской сцене (с Е. Неделиным – королем Филиппом, И. Шуваловым и Е. Лепковским – маркизом Позой) шел в переводе Михаила Михайловича Достоевского. (Таким образом, не соответствует действительности утверждение исследовательницы: ""Дон Карлос" в переводе М. М. Достоевского ни разу не представлялся на сцене".) Необходимо предположить, что юный театрал Булгаков видел соловцовскую (антреприза И. Э. Дуван-Торцова) постановку "Дон Карлоса", пользовавшуюся шумным успехом, а знаменитую сцену маркиза Позы с королем Филиппом мог видеть, сверх того, в неоднократно повторявшихся сборных программах театра – в виде концертного номера: ""Дон Карлос", траг. Шиллера, пер. Достоевского (дана будет 3-го акта 10-я картина). Роль Позы исп. М. Ф. Багров". Эта сцена отложилась в творческой памяти будущего писателя особым образом – не столько своим текстом, переведенным довольно сучковато и занозисто, сколько типологически, ситуативно, в виде некоей мелодии, на которую можно "спеть" и другие слова, или же в виде "психологической пантомимы", которую можно разыграть с другими персонажами и текстом.
Ершалаимские (в отличие от московских) главы "Мастера и Маргариты" в литературе принято именовать "евангельскими", и мнимая очевидность происхождения заслоняет тот факт, что в Евангелии нет никакого материала для столь детальной психологической развертки, какую находим в булгаковском романе, например, в сцене Иешуа Га-Ноцри с Понтием Пилатом. Эта сцена в "Мастере и Маргарите" положена на "мелодию" "Дон Карлоса", ситуативно и психологически развернута по схеме диалога маркиза Позы с королем Филиппом.
Обе ситуации – Позы с Филиппом и Иешуа с Пилатом – подвергают художественному исследованию, в сущности, один и тот же вопрос – о власти. В обоих случаях оказывается, что могущественная власть слаба и чревата предательством: и король, и прокуратор предают своих любимцев. Предают из страха – над королем мировой державы, какой была во времена Филиппа Испания, нависает еще более грозная власть Великого Инкви-зитора; над всесильным, казалось бы, наместником Иудеи – державная власть римского императора. Но чудо, тайна и авторитет власти разрушены мыслью Позы и Иешуа.
Вы видите, как я снимаю с власти
Все тайные покровы, и вам страшно,
Что для меня теперь не свято то,
Чего страшиться перестал я…
Булгаков строит сцену между Иешуа и Пилатом в точном соответствии с этими словами Позы: прокуратору страшно из-за того, что нищий бродяга, сняв тайные покровы с власти, перестал ее страшиться. Перед королем и прокуратором предстают два однотипных персонажа – два аутсайдера, бескорыстные и честные до безрассудства. Два "идеалиста" – в том смысле, какой вкладывало в это слово XIX столетие, называя так человека, живущего ради идеи, безраздельно преданного своему идеалу.
"Гражданин мира" Поза освобожден от жесткой национальной прикрепленности своим званием мальтийского рыцаря подобно тому, как вываренный в многонациональном ближневосточном котле Иешуа – своей безродно-стью и полиглотством, и оба они говорят с владыками от имени человека "вообще" и общечеловеческих идеалов. Излагая перед ликом "бессудной власти" эти идеалы, они не испрашивают ничего для себя лично, да и не могут ничего получить, кроме гибельной опасности. Поэтому король поначалу берется защитить Позу от инквизиции, Пилат – защитить Иешуа от Синедриона. Они и впрямь нуждаются в защите, ибо то и дело забывают об уязвимости своей "материи", когда говорят об идеалах, – словно дети, не ведающие страха. Поэтому очень выразительно детское простодушие Иешуа и то, что увлеченность Позы король оправдывает его молодостью. В обоих случаях – типичная позиция и поведение пророка, чья "должность" в том и состоит, чтобы любой ценой высказать правду, даже ценой собственной жизни. Пророк может одержать только нравственную победу, и ее вероятность – в готовности бескомпромиссно и самоотверженно идти до конца. Попытка уклониться равносильна поражению.
Вся сцена Иешуа с Пилатом (до известных пределов) разворачивается как бы "по программе" сцены Позы с Филиппом. Внутреннее развитие обеих сцен, их психологическое содержание – в переходе властителя от самоуверенности, основанной на мнимом знании людей, к ошеломленности, вызванной встречей с таким человеком. Владыки поражены глубоко серьезным, внеэтикетным, жертвенным благородством своих собеседников. Жестко – чтобы не сказать жестоко – властные, привыкшие к лести, заискиванию, угодливости, Филипп и Пилат впервые встречаются с людьми, которые – как равные равным – сообщают им безусловно запретную правду. "Я еще не знал такого человека", – признается самому себе Филипп. Пилат тоже еще не знал такого человека: "Впервые слышу об этом", – пытается он иронизировать, но не может скрыть свою растерянность.
Король и прокуратор, два усталых циника, изверившиеся в людях, сталкиваются с двумя одержимыми идеалистами, горячо верующими в добро и в человека. Вера Позы так велика, что он и короля объявляет добрым: "Ведь от природы вы добры", – на что следует иронический вопрос Филиппа: "Кто ж вас в том так уверил?". Насмешливый скепсис короля обоснован – король знает себя и осведомлен о своей репутации. Точно так же Иешуа называет "добрым человеком" Пилата, а тот не без горькой иронии возражает: "Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно…". Прокуратор прямо проговаривает то, что король только подразумевает. Пилат идет дальше – он знакомит Иешуа с Марком Крысобоем. Но грубый кусок почти бездушной материи, заведомый палач Марк для Иешуа тоже добрый, "правда, несчастный человек" – то есть "добрый от природы", как говорил маркиз Поза.
Философствующий рыцарь и бродячий философ отличаются от всех людей, стоявших когда-либо перед Филиппом и Пилатом, высочайшей духовностью – дивным умением переживать все муки мира как свои собственные, и человечностью – изумительным даром понимания другого человека как самого себя. Никто никогда не отваживался коснуться внутреннего мира Филиппа и Пилата, заговорить с ними об их интимной душевной жизни, догадаться о сокровенной скорби, терзающей короля и прокуратора. Поза и Иешуа – отваживаются, и эффект этого, в сущности, простого человеческого поступка – сокрушителен. Признание Филиппа: "Клянусь, он проникает в душу мне!" – означает перелом в рискованном диалоге. То же мог бы сказать и Пилат – проницательность бродячего философа круто меняет отношения и весь ход сцены.
Одиночество властителя – вот та сокровенная скорбь, в которой король и прокуратор – торжественные символы власти – не признаются даже самим себе, человеку Филиппу и человеку Пилату. С легкостью догадываясь, с уверенностью сообщая властителям об их одиночестве, Поза и Иешуа становятся – почти нечаянно – воплощениями совести, духовными врачевателями, без которых король и прокуратор уже не могут обойтись. Нынешним читателям хорошо памятен этот эпизод из главы "Понтий Пилат" булгаковского романа. В переводе "Дон Карлоса", выполненном М. М. Достоевским, соответствующее место выглядит – на первый взгляд – не слишком выразительно. Поза упрекает короля в том, что, неслыханно возвысившись над людьми, он тем самым отъединился от них и обрек себя на одиночество:
Человека
Вы сделали лишь клавишью своею:
Кому же созвучьем с вами поделиться?
Гораздо резче эта мысль выражена в другом месте шиллеровской пьесы – в реплике принца Карлоса, друга Позы, его единомышленника и отчасти даже двойника. Принц говорит королю-отцу: "Мне ужасно подумать, что и я на троне буду стоять один… один…" Согласно ремарке, Филипп, "пораженный этими словами, стоит в глубоком размышлении", а затем, "после некоторого молчания", потрясенно подтверждает: "Да, я один…" Двойничество Позы и Карлоса скрепляет дублирующие друг друга эпизоды в общий мотив, который, по-видимому, и был на свой лад воспроизведен Булгаковым: "Ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон…"
Оба – Иешуа и Поза – напоминают владыкам о суде грядущих поколений. "И если вам так хорошо известно, как обо мне судить потомство будет…" – иронизирует Филипп; Пилату не до иронии, им овладевает таинственная уверенность, что потомство будет судить его – именно так, как сказал нищий философ. Поза для короля – "странный мечтатель", речи Иешуа для прокуратора – "утопические" (бросается в глаза преднамеренный анахронизм этого определения в устах Пилата). Поза предрекает, что век Филиппа сменится другим и тогда
Родится мудрость кроткая, и счастье
Граждан в согласье с троном уживется;
Престол народом будет дорожить
И укротит свой меч необходимость…
Иешуа идет в своем пророчестве гораздо дальше, ему видится не просвещенная монархия, а времена гармонии столь полной, что всякая власть станет излишней. Но утопическое напряжение, пророческий пафос и драматическая функция уравнивают говорящих о будущем Позу и Иешуа: ни король, ни прокуратор дальше слушать не желают. Уверенность Иешуа в том, что "настанет царство истины", вызывает яростный крик Пилата: "Оно никогда не настанет!" Точно так же – "Ни слова более!" – обрывает Филипп Позу: утопии странного мечтателя никогда не сбудутся, и он сам поймет это, когда получше узнает людей.
Количество разного уровня совпадений – ситуативных, структурных, текстуальных, широта поля этих совпадений и их последовательность убеждают в том, что сцена между Пилатом и Иешуа как бы "положена на музыку" знаменитой сцены между королем Филиппом и маркизом Позой, написана как бы поверх текста "Дон Карлоса", хорошо известного Булгакову в живом исполнении на подмостках театра "Соловцов". В основе диалога между игемоном и пророком – шиллеровская модель, замещающая недостающий евангельский материал.
И еще одно – знаменательное – совпадение: в репликах Позы, как и в репликах Иешуа, возникает вопрос об истине, напоминая, что у этих образов есть общий источник, тот самый, где великому вопросу "Что есть истина?" придан циничный смысл, ставящий под сомнение несомненное. Отталкиваясь от этого общего источника, Булгаков мог использовать шиллеровскую типологию для создания своего Иешуа. Ведь и Ф. М. Достоевский опирался на "Дон Карлоса", когда, создавая своего Великого Инквизитора, соединял Шиллера и Евангелие. Таким образом, от шиллеровской пьесы тянутся связи к двум знаменитым русским мистериям – вставному рассказу в романе Ф. М. Достоевского и новозаветным (тоже как бы "вставным") главам в романе М. А. Булгакова.
III
Киевские театральные впечатления отразились в творчестве Булгакова множеством ярких рефлексов, порой до парадоксальности неожиданных.
Во вторник 28 (15) октября 1918 года, в самый канун событий булгаковского романа "Белая гвардия", на сцене Народной аудитории Киевского общества содействия начальному образованию (Бульварно-Кудрявская, 26) была показана премьера спектакля "Царь Иудейский" в постановке режиссера Л. Лукьянова. Всякая премьера – так или иначе событие, у этой же были особые причины попасть в разряд событий.
У пьесы была краткая, но громкая, с привкусом скандала история. Сочиненная великим князем Константином Константиновичем Романовым, публиковавшим свои произведения под криптонимом К. Р., пьеса не была допущена на сцену церковной цензурой. До революции состоялась одна-единственная, любительская постановка "Царя Иудейского". Понадобилось личное разрешение Николая II, преодолевающее запрет Синода, чтобы в начале 1914 года пьеса была однократно показана на сцене дворцового Эрмитажного театра силами придворного литературно-драматического кружка "Измайловские досуги". Естественно, что спектакль, в котором одну из главных ролей исполнял автор – "августейший поэт К. Р.", как именовали его верноподданные критики – был, говоря нынешним языком, "закрытым". Пьеса неоднократно публиковалась – отдельными изданиями и в составе собрания сочинений К. Р., – но запрет, наложенный на ее сценическое осуществление, "закрытость" единственного спектакля, – все это создавало вокруг "Царя Иудейского" ореол таинственности и скандала.
История – ироничная особа и любит пошутить, порой невпопад: только Февральская революция, покончившая с самодержавием, открыла путь на сцену произведению великого князя, члена царствовавшего дома. Вскоре киевская публика получила возможность познакомиться с пьесой в концертной – "ан фрак" – постановке с участием Мамонта Дальского, а затем состоялась упомянутая постановка Л. Лукьянова.
Интерес к "Царю Иудейскому", произведению художественно незначительному, был основан не в последнюю очередь как раз на его запретности и еще, конечно, на том, что пьеса была посвящена Иисусу Христу, точнее, последнему акту евангельской трагедии – от въезда в Иерусалим до Голгофы и Воскресения. Это была мистерия в точном смысле слова – жанр скорее западноевропейский, неведомый русской драматургии и театральной традиции XIX века.
В мае 1918 года в Москве вышел четырехчастный фильм "Царь Иудейский", на скорую руку смонтированный из кусков заграничных лент, кадров, заснятых с известных произведений живописи ("Христос в пустыне" Крамского, "Моление о чаше" Бруни, "Искушение" Доре и других, в том числе, возможно, с каких-то картин Н. Н. Ге) и примитивных киноинсценировок, произведенных в ателье. На другой же день после выпуска фильм был запрещен к дальнейшему прокату Кинокомитетом Наркомпроса РСФСР "как грубейшая халтура". (По сведениям Каталога Госфильмофонда.) Хотя фильм не сохранился, имеющиеся сведения о нем достаточны, чтобы сделать вывод: лента представляла собой очевидную спекуляцию на теме – скорее даже просто на самом названии "Царя Иудейского", еще недавно "закрытого" для зрителей. И все же не очевидная халтурность этой скороспелой самоделки, а именно ее тема послужила основанием для запрета. До революции "Царь Иудейский" запрещался из религиозных соображений, после – из антирелигиозных.
Предпринимались и другие попытки провести мистерию К. Р. на экран – например, та, о которой сообщалось еще летом 1917 года: "А. П. Левитовым по поручению "Аноним-фильм" приступлено к организационным работам по постановке грандиозной картины "Царь Иудейский". В работе принимают участие известные литераторы, художники и артисты. Съемки будут проводиться в Самарканде и его окрестностях". Февральская революция открыла запретную мистерию, Октябрьская закрыла ее вновь, фильм А. П. Левитова так и не состоялся.
Киевская постановка конца 1918 года проходила в атмосфере шумного и скандального успеха. Местный театральный журнальчик свидетельствовал: "…Первые признаки победы пришли с постановкой "Царя Иудейского", идущего непрерывно в течение второй недели при неизменно полном театре… Публика непрерывно ходит слушать "Царя Иудейского" и слушает его поразительно дисциплинированно… Лукьянов с честью вышел из всех затруднений и разрешил сложность постановки "Царя Иудейского" на маленькой сцене…" А другой театральный журнальчик иронически давал "в подборку" – подряд – два таких сообщения:
"– Группою лиц подано ходатайство на имя киевского градоначальника о снятии с репертуара Драматического театра "Царя Иудейского" как пьесы, оскорбляющей религиозные чувства верующих;
– "Царь Иудейский" продолжает делать в Драматическом театре полные сборы…".
За год спектакль разболтался и поизносился, был перенесен на соловцовскую сцену и, по воспоминаниям Н. Данилова, "скучнейшую драму" К. Р. он видел "поздней осенью 1919 года в холодном и пустом театре". За год существования спектакля в Киеве сменилось не столько-то властей, а несколько эпох, и вот: "На сцене медленно двигались и заунывно декламировали облаченные в хитоны и плащи актеры, добросовестно, но равнодушно выполнявшие свои служебные обязанности. В зрительном зале, поеживаясь от холода, сидела горсточка зрителей. Я без труда подсчитал их, оказалось десять человек. У "Царя Иудейского" было меньше зрителей, чем апостолов у Христа".
Уж если Булгаков был на "Павле Первом" (вспомним "документальность" реплики Мышлаевского), то "Царя Иудейского" с его скоромной репутацией будущий автор романа об Иешуа Га-Ноцри едва ли пропустил бы. У нас нет никаких историко-литературных сведений, удостоверяющих его знакомство с "Царем Иудейским" и киевской реализацией пьесы, кроме самих произведений Булгакова, подтверждающих этот факт достаточно внятно.
Представление, осуществленное в Киеве будущим режиссером московского Камерного театра Л. Лукьяновым, с трудом поддается реконструкции, но театровед Г. Крыжицкий, видевший в юности этот спектакль, вспоминал, что "постановка "Царя Иудейского" превратилась в большое событие. Главную роль – Иосифа Аримафей-ского – блестяще играл талантливый артист Л. Фенин… Оформил спектакль Г. Комар строго и со вкусом. Ряд больших белых лилий вдоль рампы создавал как бы рамку для сценической картины…" В постановке была использована музыка А. Глазунова, написанная еще для того – первого, придворного – спектакля.
Второе действие "Царя Иудейского" происходит "У Пилата", и подробная ремарка описывает обстановку. Всмотримся в эту ремарку, раз уж у нас нет возможности рассмотреть декорацию художника Г. Комара: