Ферапонтов стоит на холме меж двух озер. Он захватывающе легок снаружи и внутри. Внутри - росписи Дионисия. Идеальная гармония линии и цвета - фовистское сочетание плоскостей красно-коричневого с густо-голубым и бледно-зеленым. Аллегория мира ненатужна, как поется в красивой песне - "земля и небо вспыхивают вдруг".
Ради одного этого маленького собора стоит отправляться в пуп., но массового туриста сюда не возят - берегут фрески. На Горицкой пристани долгое обсуждение, кто бы подбросил в Ферапонтов: "Может, Сашка? - Не, Сашка коптит, к Рустаму надо". Основательный Рустамов дом выделяется среди изб вытегорского типа. Деловитый хозяин, явно из любителей шоколадного оператива, заводит "жигули", вторым берет на "москвиче" Сашку, оторвав от лещей, попутно пытается продать шахматы: "Французы берут на раз, больше Куликовскую битву, ребята не успевают резать. До меня одни кофточки и платки были, я со своей темой пришел, с шахматами, четырнадцать моделей, рыцари всякие, Наполеон, но круче всего - русские с татарами, и недорого".
По возвращении на пристань приобретаются не шахматы, но роскошные лещи, докопченные Сашкиной женой. Вечером - пир на палубе под классического "Бочкарева" на зависть соотечественникам, на диво иноземцам. Пожилой турист из Нью-Джерси подходит узнать, что это терзают с таким урчанием. Наутро, уже как знакомый, закидывает вопросами: о религиозном ренессансе, качестве водки, особенно о причинах перекошенности домов. Он спрашивал экскурсоводов, но не удовлетворен глобальными политэкономическими ответами, ссылками на злодейства коммунистов и демократов, он, как его соплеменник в нью-йоркском Музее современного искусства, хочет понять, почему не вбит конкретный гвоздь. "Радищев" тянется вдоль серой перекошенной деревни. "Кстати, не знаете, что это за big village? - Вытегра". Панически хватается за карту. "Простите, но Вытегра была позавчера. - Ага, и еще долго будет".
ФИРМЕННЫЙ ПОЕЗД "ЯРОСЛАВЛЬ"
"Скорый поезд повышенной комфортности "Ярославль" отправляется через пять минут". Поверх высоких спинок мягких кресел переброшены парикмахерские салфеточки. Банку пива можно поставить на серый с разводами столик. Телевизоры над головами, как в самолете, крутят два фильма за рейс: сперва про американского киллера, потом про своего - "Брат". Уютно разместились пассажиры напротив. Мама с изможденным гуманитарным лицом и хорошенькой дочкой. Та закидывает ногу за ногу, складка бедра над мягким сапогом будет тревожить до Москвы, какой там кроссворд. И еще: где пальто этой тетки в плоском сером берете и шерстяной плиссированной юбке? Не так же она пришла на вокзал. Вот мамино бежевое пальто, вот дочкина желтая шубка, а теткино где? Все волновало нежный ум. На перегоне Александров - Сергиев Посад через вагон проходит бритый наголо мужчина, одетый с претензией не по-ярославски даже, а по-тутаевски, по-мышкински. На нем огромные белые кроссовки, шаровары с фальшивой нашлепкой "Адидас", длинная красная куртка на молнии. Он кладет полупустой рюкзак на полку над мамой с дочкой. Минуту неподвижно смотрит в экран. Там брат готовит очередное мочилово. Из телевизора поют: "Прогулка в парке без дога может встать тебе очень дорого, мать учит наизусть телефон морга, когда ее нет дома слишком долго". Бритый страдальчески морщится. Мука непонимания на лице, где бегло намеченный лоб быстро переходит в надбровные дуги и в нос. Мерцают глазки. Он разворачивается и уходит в дальний тамбур.
За окном - среднерусская зимняя графика, железнодорожный монохром. Внутри - цвет, свет, уют. Галдит кино, пропуская в паузы вагонный говор: "Очень тут культурно… Между первой и второй, как говорится… А что, там нормальное снабжение… Ну значит, за все как оно есть хорошее…" Тетка в берете поглядывает на свисающую зеленую шлейку рюкзака и произносит громким шепотом: "А чего он сюда поставил, а сам туда ушел?" Ошеломленное молчание. Дочка нервно подтягивает сапоги, мама говорит:
"На Пушкинской тоже никто не беспокоился". Вызывают охрану. Приходят двое в сером с флажками в петлицах, спрашивают, как выглядит хозяин рюкзака, тетка пригоршней обозначает у лица конус, получается похоже. Охрана уходит, скоро возвращается, важная, по-балетному медленно приволакивая ноги. Держась подальше от рюкзака, охрана сообщает: "Все в порядке, он говорит, там морковка".
После Сергиева Посада за окном становится совсем темно, в вагоне еще уютнее от тепла и тихого звяканья. В телевизоре поют: "На городской помойке воют собаки, это мир, в котором ни секунды без драки". Брат стреляет в упор, еще раз, еще. Тетка в берете пытается прощупать рюкзак, толстые пальцы едва пролезают сквозь прутья полки, ничего не понять. "А чего он сюда поставил, а сам туда ушел?" - громко говорит тетка. Дочка одергивает на бедрах короткую лиловую юбку, мама произносит: "На Пушкинской тоже никто не беспокоился".
Это сигнал к истерике. Прибежавшая на шум проводница неубедительно кричит: "Да в тамбуре он стоит, в тамбуре". Тетка требует обыска бритого и рюкзака. Мать прикладывает безымянные пальцы к вискам: "Только бы доехать". Дочка, волнуясь, объясняет: "Частная собственность неприкосновенна, нужно постановление". Охрана снова заводит про морковку. Проход заполняется пассажирами. Низенький брюнет уверенно говорит низенькому блондину: "Все равно их правда. Ты мне должен быть тому благодарен, что я тебя, брат, отмазал". Тот машет рукой, не в силах ответить. Брюнет продолжает "Ты мне золотой бюст поставить должен". Блондин изумляется: "Золотой?" - и падает на столик. В проход катятся банки из-под "Ярпива". Охрана бережно выводит блондина в тамбур, брюнет, качаясь, идет следом, наставительно продолжая: "Много таких героев в России было. Ты мне, брат, тому должен быть благодарен, что поставить бюст".
Тетка орет в голос: "Морковка! При чем тут морковка?!" Что он, положил, а сам ходит?" Вступает молодой майор со стаканом: "Я вот с Ярославля не выходил. Ну, мужики понятно, пиво пьют, а вот женщины почему ходят?" Мама отнимает пальцы от висков и стонет: "Да мы про рюкзак". Военный рассудительно отвечает: "И я про рюкзак. Мужики хоть пиво пьют, а женщины? Абсолютно не укладывается". Дочка начинает тихо, но пронзительно визжать. Слышен женский плач, за ним детский. Телевизор над головой поет бархатистым тембром "Мне страшней Рэмбо из Тамбова, чем Рэмбо из Айовы. Возможно, я в чем-то не прав, но здесь тоже знают, как убивают, и также нелегок здесь нрав". Брат уже всех убил в Петербурге и едет в Москву За окном-неброская графика, русский дорожный пейзаж. Механический голос объявляет: "Скорый поезд повышенной комфортности "Ярославль" через пять минут прибывает на конечную станцию - Москва". Из дальнего тамбура врывается бритый в шароварах, проталкивается сквозь орущую, плачущую, визжащую толпу, сдергивает с полки рюкзак и сыплет в проход морковку - грязную, маленькую, кривую. В наступившей тишине истошно вопит проводница: "Собрал все сейчас же! Сразу! Собрал и вышел из вагона. Весь тамбур обоссали, а кому убирать?!" Поезд останавливается. Тетка в берете встает, и оказывается, что она всю дорогу у сидела на длинной красной куртке с белым воротником. Дочка, расставив стройные полные ноги, поддерживает за талию мать, досматривая титры. Пассажиры ждут, пока бритый, разгребая пивные банки, соберет морковку, и вслед за ним выходят на перрон.
ИММАНУИЛ КАНТ
По дороге из калининградского аэропорта в город мелькают названия: Сосновка, Малиновка, Медведевка, Орловка. На фоне совершенно нерусского-прибалтийского, северогерманского - пейзажа набор имен, усугубленный Малиновкой, отдает опереттой. В такси щелкает польский счетчик, отбивающий сумму в злотых, которая при расплате все-таки оборачивается рублевой. Сельские дороги Восточной Пруссии - будто аллеи: тополя, клены, платаны. Рядом с редкими амбарами из вечных с прожилками валунов - дома из серых бетонных блоков, составленных словно наспех, нет времени и охоты оштукатурить, покрасить, расцветить.
Серый бетон громоздится в городе, что режет глаз лишь на улицах с сохранившейся брусчаткой. Калининградцы гордятся: "Только у нас во всей России брусчатка, с немецких времен". С тех времен - десяток-другой уцелевших особняков с лепниной, балконной вязью, черепицей на улице Королевы Луизы (сейчас Комсомольская), в районе Амалиенау (окрестности улицы Кутузова). Такие дома уместнее где-нибудь в мюнхенском Швабинге или рижском Межапарке. Рига волнующе проглядывает в Калининграде - чуть-чуть: Ригу не бомбили, Кенигсберг раскатали до мостовых. Что пропустили союзники, довершили переселенцы - отправленные сюда взамен изгнанных немцев российские и белорусские колхозники, их дети и внуки. В местном музее - новый зал, где выставлены указы 46-47-го годов за подписью Сталина и Чадаева, Шверника и Горкина: двенадцать тысяч семей, потом восемь тысяч шестьсот, потом еще, еще. Они приходили на чужую землю, вешали коврики со своими лебедями над чужими низкими кроватями, учились крутить чужие машинки "Зингер", по праздникам вынимали из высоких сервантов чужой недобитый фаянс в розовый цветочек. На голых местах возводили свой бетон. Иногда освобождали под него занятое место - как в 67-м, когда взорвали Королевский замок и поставили бетонный параллепипед Дома советов, в котором никто никогда не дал и не выслушал ни одного совета, не просидел заседания, не схватил за жопу секретаршу. Пустая пятнадцатиэтажная коробка Дома советов видна в Калининграде отовсюду, лучше всего - с острова Кнайпхоф, от кенигсбергского кафедрального собора, с того места, где похоронен Иммануил Кант.
Много ли найдется на пространстве от Калининграда до Владивостока тех, кто прочел "Критику чистого разума" и две другие кантовские "Критики"? А в начале 90-х обсуждали переименование города в Кантоград. Почему-то Кант в качестве гения места Кенигсберга, ставшего Калининградом, усиливает никуда не девшееся за полвека ощущение военной трагедии, непреходящее чувство послевоенной драмы. Чудом избежавший бомб и снарядов, изысканно прусский Гердауэн потрясает новым именем -
Железнодорожный. Курхаус в Светлогорске (бывшем Раушене) нелеп, как полвека назад был бы нелеп в Раушене (будущем Светлогорске) курзал.
Странно, но за десятилетия не исчезает историческая неловкость жизни на чужой, пусть и по праву, по атавистическому праву силы занятой земле. Не случайно потомки русско-белорусских переселенцев по всей области собирают восточнопрусскую старину. В любом месте с руинами тевтонских замков - общества с древними гербами и турнирами в доспехах.
Достопримечательность Черняховска-Инстербурга - местный электрик по имени Рыцарь Гена.
Поиски корней - но чьих? На земле, по карте которой пройдено ластиком, а по стертому написано заново: Зеленоградск, Светлогорск, Озерск, Славск, Правдинск. Страна Незнайки.
Навечно временный русский Кенигсберг пребывает умонепостигаемой вещью в себе - как и учил здешний уроженец, четыре года бывший подданным России. Остается, повинуясь категорическому императиву, нанизывать множащиеся антиномии. Театр кукол в кирхе Святой Луизы.
Крошечный Ленин в курортном Кранце. Бетонный гастроном поселка Рыбачий - Росситена, упомянутого в рассказе кенигсбергца Гофмана.
Левитановски золотые березы со вспышками красных кустов и штрихами нежелтеющей черной ольхи вдоль дороги на Куршскую косу. Выставка "Земные облака" - "творчество душевнобольных пос. Прибрежный и гор. Гамбург". В музее янтаря - кенигсбергские шкатулки, подсвечники, распятия, калининградские ледоколы, спутники, сталевары. Серый бетон над темно-серой брусчаткой. Остров Кнайпхоф, который, с тех пор как опустел, обрел в виде компенсации прописную букву - Остров.
Собор на Острове восстановлен, внутри пуст, как Дом советов, но ухожен и элегантен снаружи. В башне - Музей Канта с книгами, гравюрами, мраморным бюстом, книгой записей.
"Мне, моей сеструхе Рите и нашим любимым бабушкам очень понравилось. Кант был великим человеком. Алина".
"Мы очень ошеломлены собором и Кантом. Экипаж эскадренного миноносца "Настойчивый"".
"Любимому Канту - Оля".
"Приехали из Удмуртии. Загорали, купались, а сегодня знакомимся с Кантом. А сколько еще впереди!"
"Нам очень понравилось, особенно Кант. Мы даже с ним сфотались. Он был в бескозырке. Матросы Балтфлота".
В Пилькоппене на Косе - коттеджи с каминами и глинтвейном. Глинтвейн вкусно готовят в баре пансионата с голубой вывеской "Пункт питания", и становится ясно, что это не Пилькоппен, а все же Морское. Вечером у белесой воды - все почти как в детстве на пляже другого балтийского залива, на янтарной охоте со спичечным коробком в руке. Под довоенной сигнальной мачтой из черной оружейной стали с флюгером-крестом - рыбаки общеевропейского облика, так что в первую минуту озадачивает их русский без акцента "Да не, какая рыба, это только с утра будет, мы так стоим". Радушно протягивают пачку "Эр-один"; "Закуривайте, у нас вот только говно немецкое".
Облачко немецкого дыма. Звездное небо над головой, нравственный закон внутри нас. За дюнами - город Канта в бескозырке, бетонная критика чистого разума.
СЕМЬЯ УЛЬЯНОВЫХ
В Ульяновске - двадцать четыре ленинских объекта: дома, в которых в разные годы жила семья; мемориал, сооруженный к столетию, в 1970-м; жилье учительницы Кашкадамовой; даже - излюбленное место прогулок Володи над Волгой. Особо выделен заповедник "родина В. И. Ленина" - кварталы главных строений, среди которых на улице Ленина, 68, бывшей Московской, объект № 1 - Дом-музей.
Местные знакомые решительно проводят по улице Ленина мимо: "Сейчас вернемся, надо ж подготовиться". Сначала приобретается легкая закуска в уличных торговых рядах, где давняя народная тяга к аббревиатуре достигает авангардистской изысканности: "Хриз-ма 70 р.", "Яб. слад.", "Пр-ся картошка". Приклеенное к столбу объявление обещает в ближайшие выходные "соревнования по стрит-боду, триалу, выступления роллеров". На такое больше обращаешь внимание в городе, где родился стилист Гончаров и стоит памятник придуманной симбирским уроженцем Карамзиным букве "е" - фанерный обелиск в детской библиотеке с надписью: "Буква е съ двумя точками на верьху заменяетъ io".
Ближе к речке Свияге - важный объект; магазин "Дионис" с большой фиолетово-желтой вывеской "Напитки Кубани, наполненные солнцем". Действительно, другое дело, когда этим солнцем наполняется Дом-музей. Изумленные музейные служители сперва неуверенно протестуют, потом тоже соглашаются принять по стаканчику муската под "яб.слад.": все развлечение, других посетителей нет. Начинается Ленин.
Почти ничего не понятно в нем, и шансов все меньше, по сути никаких. Баснословное обволакивание началось сразу после его смерти, давно это было, в 30-м уже вышла книжка "Ленин в русской сказке и восточной легенде".
- Государь ты наш аглицкий, не прими мое слово в насмешечку, прикажи отпустить из казны твоей денег золотом. Изобрел я средствие драгоценное для врагов твоих и державы аглицкой. И то средствие - не лекарствие, не крупинки в порошках больным и не пушка самострельная. А то средствие - невидимое, прозывается лучевой волной, незаметною. Наведем волну прямо на Ленина. И подохнет он, будто сам умрет. Повскакали с мест люди царские. Государь вскочил без подмоги слуг. Закричали все: - Ты спаситель наш. Мы казной своей раскошелимся, наруши врага-обольстителя…. С той поры занемог Ленин-батюшка, через средствие невидимое, что назвал холоп лучевой волной, незаметною. Заболел отец, на постель прилег, и закрылись глаза его ясные. Но не умер он, не пропал навек…
Лучевая волна промахнулася. Головы его не затронула. Только с ноженек пригнела к земле да и дыхание призамедлила. Ленин жив лежит на Москве-реке, под кремлевской стеной белокаменной. И когда на заводе винтик спортится или, скажем, у нас земля сушится, поднимает он свою голову и идет на завод, винтик клепает, а к полям сухим гонит облако. Он по проволоке иногда кричит, меж людьми появляется. Часто слышат его съезды партии, обездоленный трудовой народ. Только видеть его не под силу нам. Лучевая волна незаметная закрывает его от лица людей.
Пишут, что собрано фольклористами: про аглицкий заговор - под Иваново-Вознесенском, другие - на Владимирщине, в Сибири, под Вяткой. При этом уши московских сочинителей-интеллигентов торчат отовсюду: из-за чуждой "лучевой волны" литературного "холопа", рафинированного остроумия "по проволоке иногда кричит" - видна работа, хоть с небрежностями, но основательная и целенаправленная.
Проще с Востоком. Так Гоцци помещал сюжет в Самарканд с ханом Узбеком, а Кальдерон - в Московию с герцогом Астольфо, потому что в таких местах с неслыханными законами и нравами можно не мотивировать любую небывальщину сюжета. Так получилась и узбекская песня:
Ленин сверг насилие и гнет
Ленин сам бедняк, но родился он
От месяца и звезды и от них получил силу
И сделал доброе дело…
У него правая рука по локоть была золотой
А в жилах его тек огонь…
Когда в него стреляла женщина, тогда собака
Лизнув его кровь, упала мертвой,
Огонь не умер… Почему?
Огонь его жил сжег, испепелил яд.
Родной город все же непременно говорит нечто о человеке, даже о таком недоступном. Дело, конечно, не в комнате Володи, запылесосенной до полного исчезновения жизни. Вот оно где происходит - то, что обещано большим плакатом в вестибюле ульяновской гостиницы "Венец": "Централизованное пылеудаление"! А то сразу не понять - насколько централизованное, каков масштаб: района, области, страны? Пылинки сняты повсюду - с нот "Аскольдовой могилы" и "Гуселек" на рояле в гостиной, с процеженного книжного набора (Тургенев, "Тарас Бульба", "Спартак") у кровати, с сусальных отношений с братом (хотя, по свидетельству Анны Ильиничны, Саша отзывался о Володе: "Несомненно, человек очень способный, но мы с ним не сходимся").
Музейные работники рассказывают, о чем нынче спрашивают чаще всего - разумеется, о национальности, понизив голос. Еще про Инессу Арманд, с которой проще: можно доверительно признаться, что было, было то чувство, превышающее нормы партийного братства, но исключительно целомудренное, и, боже упаси, никаких детей. "А как Надежда Константиновна на это? - Да они все дружили, втроем, в Швейцарии Владимир Ильич их вместе в горы выводил: у Надежды Константиновны базедовая, у Инессы Федоровны туберкулез". Реакция у женщин безошибочная: "Вот люди были! Я бы так не смогла, с другой вместе. А ты смог бы?" - это мужу. "Да иди ты".
По части происхождения пылеудаление произведено особо старательно - хотя разве жалко: ну был на четверть евреем. Причем только в розенберговском, нацистском понимании - потому, что отец матери, Волынский выходец Сруль Бланк, в Петербурге крестился в православие, переименовался в Александра и перестал быть иудеем: можно было бы и не стесняться. Бланк дослужился до чина надворного советника, был уважаемым врачом, ратовал за естественные методы лечения и написал книжку с совершенно сегодняшним рекламным заглавием "Чем живешь, тем и лечись".