С.Н. Жаров, Н.А. Мещерякова
СОВРЕМЕННАЯ КОСМОЛОГИЯ: У ИСТОКОВ НОВОЙ РАЦИОНАЛЬНОСТИ
Если специально не оговаривать значение терминов, то слово "космология" в первую очередь вызывает ассоциации не столько с наукой, сколько с идущей из глубокой древности попыткой человека дойти до предельных оснований, охватив мысленным взором мир в целом. Начиная с Аристотеля, учение о космосе обозначило тот рубеж, на котором научная рациональность не может уклониться от метафизического вопрошания об истоках сущего. Развитие космологии сдвигает классически понятые границы между физикой и метафизикой, что свидетельствует о смысловом переплетении физического и метафизического в космологическом дискурсе. Можно согласиться с В.В. Казютинским, который, констатируя неудачу многократных попыток провести жесткую границу между наукой и метафизикой, полагает, что и в современной космологической проблематике эта граница "окажется как бы "скользящей"".
Революционные изменения в способе мышления, породившие науку Нового времени, были неразрывно связаны с трансформацией космологии и ее метафизических оснований. Как отмечает Бергсон, "современная наука это дочь астрономии; она сошла с неба на землю по плоскости, подставленной ей Галилеем…". Однако в своем стремлении к духовной автономии новая наука постаралась максимально обособиться от породившего ее метафизического контекста. Но если в других науках метафизическое измерение можно спрятать, одев в математические формулы и заслонив операциональными определениями, то в космологии метафизика обнаруживает себя уже в самом наименовании предмета - Вселенная (универсум), мир в целом. Какие бы термины мы не использовали, здесь всегда будут пересекаться два дискурса: один исходит из конструктивного оформления опыта, другой - из умопостигаемого единства сущего. Собственно говоря, мы только что воспроизвели внутреннюю логику известной кантовской антиномии. В результате возникает парадоксальное решение - рациональность, родившаяся из союза физики и космологии, устами Канта отрекается от вопросов о Вселенной (в терминологии Канта - о "мире в целом").
В контексте реальной истории познания кантовская критика не столько ограничила развитие научной мысли, сколько высветила "предельный" характер космологических проблем, побудив к переосмыслению предмета научной космологии, что нашло свое отражение в известных дискуссиях 70–80 гг. прошлого века. Однако модельноконструктивный статус современной космологии не в силах избавить ее от метафизической проблематики. Даже если метафизика не принимает участия в эксплицитном определении предмета космологии, она так или иначе остается парадигмальной основой космологической рациональности. Более того, существенные изменения в принципах построения моделей вновь приводят к актуализации метафизического смысла космологической предметности.
Это особенно ярко проявляется там, где космология встречается с космогонией.
Вплоть до XX века вопрос о возникновении Вселенной проходил главным образом по ведомству религии и мифологии. Современная космология, следуя по пути, проложенному Фридманом, придает этой проблематике принципиально новое содержание, не отменяя, однако, мировоззренческую остроту темы. "Прикосновение к великой тайне начала Вселенной является, может быть, самым волнующим моментом в развитии естественных наук. Счастье жить в такое время и ощущать драматический момент мужания человеческого познания", - писал акад. Я.Б. Зельдович в своей программной статье в "Успехах физических наук".
Космология XX века обычно не рассматривалась философией науки как начало новой рациональности; в ней, как правило, видели сферу применения идей, оформившихся в других теоретических дисциплинах. Такой подход был вполне объясним несколько десятилетий назад, но сегодня он вызывает по меньшей мере сомнение. Современный космологический дискурс стремительно меняет лицо науки, сдвигая привычные грани между возможным и действительным, между фантастикой и реальностью. Достаточно заглянуть в номера "Успехов физических наук" за последнее десятилетие, чтобы увидеть, как то, что полвека назад было излюбленным сюжетом фантастов, перекочевало в заголовки научных статей.
Особое место в революционных изменениях в понимании вселенной занимает инфляционная космология. Физический мир, ранее мыслившийся в единственном числе, предстает в виде бесконечной цепи миров, каждый из которых рождается как результат флуктуации вакуума и невообразимо быстро раздувается ("инфляция") до размеров наблюдаемой нами Вселенной. "Вселенная разбивается на мини-вселенные, в которых реализуются все возможные типы (метастабильных) вакуумных состояний и все возможные типы компактификации (многомерного пространства. - Авт.), при которых может реализоваться режим раздувания".
Казалось бы, этот переворот должен был породить всплеск интереса к естествознанию. Всякий, кто интересовался историей науки, не мог не заметить мощного культурного отклика на открытия Эйнштейна и Фридмана. Однако сегодня появление нового образа Вселенной не сопровождается сколько-нибудь ощутимым культурным резонансом. "Социокультурная ассимиляция инфляционной космологии содержит любопытный момент, - отмечает В.В. Казютинский. - Являясь чрезвычайно революционной по своей сути, новая космологическая теория не вызвала особого "бума". Прошло уже около 20 лет после появления первого варианта этой теории, но она… не стала источником мировоззренческих дискуссий, хотя бы отдаленно напоминающих ожесточенные баталии вокруг теории Коперника… или вокруг теории A.A. Фридмана. Это поразительное обстоятельство нуждается в объяснении".
Действительно, осмысление причин этого по меньшей мере странного явления позволит многое понять как в современной культуре, так и в современной науке. М. Шелер в свое время писал об изначально присущем человеку "метафизическом чувстве", заставляющем изобретать метафизические идеи и очаровываться ими. Как могло случиться, что метафизическое чувство современного человека не отреагировало на столь радикальные нововведения, и мир культуры оказался равнодушен к тому, что для самих физиков является счастьем прикосновения к тайне начала Вселенной? Сам В.В. Казютинский указывает на три причины. Первая (и, по его мнению, основная) - падение интереса к научному знанию, которое интенсивно заменяется разного рода суррогатами, вторая - сложность самой теории; наконец, третья связана с культурным стереотипом единственности Вселенной. Добавим к этому списку еще одно обстоятельство, на наш взгляд, весьма существенное, ибо оно восходит не просто к тем или иным факторам, но к истокам современной культурной ситуации.
Прежде всего необходимо учитывать отмеченное еще Ч. Сноу различие "двух культур". Стоит только перейти из естественнонаучных аудиторий на "гуманитарную половину" университета, как мы попадем в среду, где господствуют совершенно иные стандарты дискурса. Сегодня гуманитарная культура менее всего склонна держаться за старые стереотипы, скорее наоборот, она готова некритически усваивать все, что способно удивить и шокировать. Но тогда почему яркие идеи современной космологии (множественность физических миров, незавершенность вечно обновляющейся мультивселенной) не воспринимаются как нечто необычное?
Здесь поневоле вспоминаются кантовские слова о благоговении и удивлении, которые рождаются при обращении мысли к звездному небу надо мной и моральному закону во мне. Фактически, Кант указывает на две базисных интенциональности человеческого существования. И если современный человек равнодушен к тому, что научная мысль буквально перевернула привычное ему "небо", значит, еще до космологических новаций произошло нечто очень существенное - и с мыслью, и с самим европейским человеком.
Случившееся есть закономерное следствие эпохи модерна, поставившей мысль на место бытия и осуществившей последовательное "расколдование мира" (М. Вебер). И чем большую власть обретала новоевропейская рациональность, тем больше она изгоняла из мира человеческий смысл. Превращаясь в рациональную конструкцию (по словам Г. Когена, "звезды находятся не в небе, а в учебниках астрономии"), небо постепенно лишалось своей чарующей и притягательной силы. Широкой интерес к открытиям Эйнштейна был характерен для того короткого и неповторимого этапа, когда наука только начала воссоздавать вселенную "из формул", и для широкой публики звездное небо еще не растворилось в уравнениях, но, напротив, подарило им свое таинственное очарование. Эта культурная ситуация прекрасно описана в книге А. Пайса.
"Причина уникального положения Эйнштейна имеет глубокие корни и… несомненно, связана со звездами… и с языком. Вдруг появляется новая фигура, "внезапно прославившийся доктор Эйнштейн". Он несет откровение о новом строении Вселенной. Он - новый Моисей, сошедший с горы, чтобы установить свой закон; он - новый Иисус, которому подвластно движение небесных тел. Он говорит на непонятном языке, но волхвы уверяют, что звезды подтверждают его правоту. <…> Поведайте человечеству о таких открытиях, как рентгеновское излучение или атомы, и оно будет благоговеть перед вами. Что же говорить о звездах, которые всегда были в легендах и мечтах человечества!".
А потом все пошло "по Когену", и звезды переселились в учебники астрономии.
Но если в естественных науках бытие было замещено мыслью, то гуманитарное мышление пошло гораздо дальше. Именно здесь зародился постмодерн, подменивший и мысль, и бытие игрой со знаками. А там, где мир есть игра, само собой появляется тема многовариантного мира. Это относится не только к элитарной, но и к массовой культуре. Достаточно вспомнить, что, начиная с 80-х годов, Голливуд активно обыгрывает темы параллельных вселенных, выбора, стоящего у истоков индивидуальной и мировой судьбы и т. д. Можно сказать, что массовое сознание привыкло к такого рода идеям еще до того, как они обрели па-радигмальный статус в самой науке. Но в привычке скрывалась опасность - для массового человека наука представала не столько как постижение бытия, сколько как игра с реальностью, более того, сама жизнь становилась игрой в реальность.
И в самом деле, если реальность доступна человеку главным образом в своем виртуальном варианте (а именно так и обстоит дело в культуре постмодерна), то различие действительного и образно-символического, реального и виртуального оказывается весьма условным. Широко известный факт - в восприятии среднего американского телезрителя непрерывно транслировавшаяся в прямом эфире война в Заливе мало чем отличалась от голливудских постановок, и ее "реальность" в значительной мере определялась впечатлением, созданным телевизионной картинкой. "Раньше символическое будило воображение и стимулировало изменение внешнего. Сегодня создается нечто утопическое, которое без особых усилий, благодаря овладению современными масс-медиа и рекламой образами, формами, цветами, воплощается на экране и создает иллюзию реальности. Процесс симуляции зашел так далеко, что утратилось само различие фантазии и реальности", - пишет Бодрийяр. Постмодерн вовлекает мысль в погоню за всем, что будоражит воображение, и тем самым делает ее суетливой и неразборчивой, не позволяя удержать внимание на чем-то серьезном и безусловном.
Если говорить о восприятии научных достижений, то сегодня имеет место своеобразная сублимация метафизического чувства: манящая к себе глубина (то, что в мире мысли представало как идея и сущность) подменяется символическими играми разума. И если для современного массового сознания игра в реальность выступает как некая данность, то на уровне постмодернистской рефлексии мы видим стремление обосновать ее универсальную значимость.
Постмодерн и научная рациональность
Если модерн переступил черту, за которой мысль становится на место бытия, то постмодерн прошел этот путь до конца, подменив понимание интерпретацией, а живую спонтанность бытия - знаком. Стремясь прервать "тотализирующий дискурс" модерна, человек "эпохи знака" не нашел ничего лучшего, как отдаться миру фикций. Ю. Хабермас (возможно, сам того не желая) дал вполне постмодернистскую трактовку этого переворота, заключив, что "модерный, полностью рационализированный мир сегодня можно расколдовать, только превратив его в видимость…". С другой стороны, нельзя не видеть открытость постмодерна концептуальным новациям. Разве идея множества виртуальных миров не объединяет постмодернистскую культуру с современной наукой? И разве не напрашивается вывод, что в постмодерне мы находим своеобразное продолжение и развитие великой онтологической идеи XX века - идеи незавершенности как принципиальной незавершаемости бытия? Ответ на эти вопросы можно получить, оставив за скобками броские декларации и сравнивая действительное онтологическое содержание соответствующих концепций.
Именно интуиция незавершенности бытия позволила философии и науке XX века преодолеть тавтологичность онтологических структур классики (мир как "грандиозная тавтология", по Пригожину). Постмодернизм и в самом деле принимает интуицию незавершенности мира и человека. Однако эта всеядная философия берется за всё (по большей части не ею самой впервые созданное) лишь затем, чтобы исказить это "всё" до неузнаваемости. Глубокая мысль хайдеггеровской онтологии об экзистенциальной неопределенности человека принимает вид тотальной деконструкции, доходящей до сознательного разрушения всякой смысловой определенности вообще. Не лучше обстоит дело и с постмодернистским пониманием незавершенности мира. Поначалу может создаться впечатление внутреннего родства постмодернистского и синергетического мировидения. Показательно название одной из глав книги Ж.-Ф. Лиотара: "Постмодернистская наука как поиск нестабильности". Согласно Лиотару, эта наука идет к новому взгляду на системы (и прежде всего на самое себя), используя представление о нестабильности, неопределенности, катастрофичности системных процессов. "Интересуясь неопределенностями, ограничениями точности контроля… конфликтами с неполной информацией, "fracta", катастрофами… постмодернистская наука строит теорию собственной эволюции как прерывного, катастрофического, неизгладимого, парадоксального развития. Она меняет смысл слова "знание" и говорит, каким образом это изменение может происходить". Аналогичные интуиции выражены и у Ж. Бодрийяра. Как и всякая новая структура, новый смысл "может рождаться и в простой игре хаоса и случайности". Однако следует задуматься о том, насколько меняются значения терминов при переходе из контекста науки в контекст постмодернистского дискурса.
Для синергетики (и вообще для научного мышления) смысл и порядок есть необходимая онтологическая ступень, так сказать, разумное дитя хаоса. В постмодернистском дискурсе, напротив, порождение смысла ставится в один ряд с порождением логических "монстров" - здесь стремятся "подавить искушение смысла", "претендуют на подрыв смысла". Для науки незавершенность мира есть закон самого мироустройства, форма проявления безусловного принципа. Вселенная постмодерна незавершена лишь потому, что условна. Интенция постмодерна - это бегство от любого несводимого к условности порядка.