Больше всех пожар удручил детей. Для них театр был единственным развлечением. Уроки, даже такие интересные, как музыка, фехтование и верховая езда, оставались уроками. В гостиные и залы их не допускали, а если бы и допустили, какой интерес сидеть молча среди тетушек и дядюшек? Раз в неделю устраивались детские балы, но это удовольствие для девочек. Мальчики их ненавидели: какая радость танцевать в паре с противной девчонкой и выслушивать критику Иогеля? Добро бы еще что-то получалось!
Днем в хорошую погоду можно было чинно пройтись с гувернером по Тверскому бульвару, или съездить с маменькой в лавки, или выбежать зимой во двор поиграть в снежки, пока маменька принимает визиты. И это все, что предоставляла городская жизнь дворянским детям. (Кстати, купеческим жилось еще хуже - их вовсе из дому не выпускали и не проветривали помещение во всю зиму (!), "улучшая" воздух благовониями на горящих углях, проносимых по комнатам. Видно, люди всегда найдут способ отравить себе жизнь!)
Установившаяся поневоле скука рассеялась объявлением войны с французами. Алексей Федорович привозил из Английского клуба мнения мудрых стариков. Одни храбрились, говорили, что первою схваткою все должно окончиться и мы непременно поколотим этих забияк; другие сомневались, что одно выигранное сражение решит исход дела. Но все надеялись на Кутузова; он соединял качества настоящего военачальника: обширный ум, необыкновенное присутствие духа, величайшую опытность - и был чрезвычайно уважаем самим Суворовым. Алексей Федорович помнил Кутузова по второй турецкой кампании и не понимал, в чем видели клубные старички его опытность? Кроме нескольких битв под руководством Суворова, он как полководец ничем вроде бы не отличился, все больше дипломатические поручения выполнял. Да впрочем, в командире ли суть? Граф Федор Васильевич Ростопчин, сосланный Павлом в Москву и оставшийся здесь, уверял, что русская армия такова, что ее не понуждать, а сдерживать надобно; солдатам достаточно приказать: "За Бога, царя и святую Русь", чтобы они без памяти бросились в бой и ниспровергли все преграды.
Москва жила ожиданием больших сражений. В конце ноября пришло известие… о большом поражении при Аустерлице. Старички пораздумали и решили, что нельзя же иметь одни только удачи, которыми Россия избалована в продолжение полувека. Конечно, потеря в людях была немалая, но народу у нас много, не на одного Бонапарта хватит! Английский клуб всю вину возложил на союзников, восславил подвиги князя Багратиона, спасшего армию, выпил за вечер 2 декабря больше ста бутылок шампанского и вошел в совершенный кураж. Главнокомандующий Александр Андреевич Беклешов дал обед, Дворянское собрание - бал, и во всех домах праздновали день рождения государя и его благополучное возвращение из армии. Такова Москва! унынию она никогда не поддавалась и во всем находила повод для торжеств.
Московские стихотворцы, во главе с графом Хвостовым, взялись за перья - сочинять оды. Но толку не вышло, потому что Державин уехал в Петербург, Дмитриев од не писал с тех пор, как жестоко высмеял одописцев в своем великолепном "Чужом толке":
…Пошел и на пути так в мыслях рассуждает:
Начало никогда певцов не устрашает;
Что хочешь, то мели! Вот штука, как хвалить
Героя-то придет! Не знаю, с кем сравнить?
С Румянцевым его или с Грейгом, иль с Орловым?
Как жаль, что древних я не читывал! а с новым -
Неловко что-то все. Да просто напишу:
Ликуй, Герой, ликуй, Герой ты! - возглашу.
Изрядно! Тут же что? Тут надобен восторг!
и проч.
Херасков был уже дряхл, Мерзляков без заказа начальства писать не решился, а прочим предмет был слишком недоступен. Вот что вышло:
…Снега алмазами блеснули,
Из льдов (!) наяды воспрянули,
И вся природа толь красна.
Что в хладе мертвом (!) и суровом
Она играет под покровом
И жизни радостной полна…(!)
…Живи, наш царь, живи во веки,
Как ты от нас был отлучен,
В мольбах мы лили слезны реки,
А ныне дух наш восхищен.
И эта чепуха, полная несуразностей, автор которой, к своему счастью, остался неизвестным, была сочинена всерьез и поднесена главнокомандующему. Как прав был Дмитриев!
* * *
Святое место! помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О боге, о Вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром…М. Ю. Лермонтов.
В январе 1806 года Настасья Федоровна прекратила домашние уроки, которые дали ее сыну все, что могли, и отправила его в университет слушать лекции лучших профессоров. Она заботилась, конечно, не об уровне знаний Александра. В одиннадцать лет он знал намного больше, чем маменька и, может быть, больше, чем дядя. Но домашнее обучение было невыгодно и по дороговизне, и потому, что не давало прав ни на какой чин по его завершении. Университет же обеспечивал студентам место в Табели о рангах. Обыкновенно мальчиков записывали не в университет, а в военную службу, но Настасья Федоровна всегда твердила, что ее сын пойдет по статской стезе. Он был ее единственной надеждой на лучшее будущее, и рисковать потерять его в юных летах она не хотела. Ее собственный муж был не таков, чтобы она могла им гордиться; имение ее было невелико и расстроено. Усилиями сына она мечтала приобрести прочное состояние себе и дочери.
К тому времени учиться в университете стало не так уж стыдно. Устав 1804 года сделал все возможное, чтобы отвлечь дворян от привычного пути в гвардию. Обучение было бесплатным, что резко выделяло знаменитое учебное заведение на фоне платных пансионов. Студенты-дворяне имели право носить шпагу в любом возрасте. Прослушав полный, трехлетний, курс, выпускники получали диплом со свидетельствами профессоров и отметкой о благонадежности и 14-й класс в Табели. Окончившие курс с отличием получали ученую степень кандидата наук и 12-й класс, причем степень присваивалась в зависимости от успехов на выпускных экзаменах, но только университетский совет решал, значительны ли эти успехи. Такой порядок был удобен. В университет посылали мальчика лет тринадцати, который ни шатко ни валко присутствовал на некоторых лекциях три года подряд или просто поднапрягался несколько дней в конце и одним усилием догонял соучеников, а в заключение, без всякой военной муштры и изучения артиллерийского дела, становился чиновником или офицером, а если находил возможность перевести на русский язык чье-нибудь иностранное сочинение и выдать за диссертацию (это допускалось правилами), - достигал самым малым прилежанием звания губернского секретаря.
Поступить в университет было несложно. Летом, общаясь постоянно в Хмелитах с соседкой Миропьей Ивановной Лыкошиной, Настасья Федоровна уговаривала ее отдать двух старших сыновей в Московский университет. Та решилась и в ноябре привезла своих Владимира, тринадцати лет, и Александра, одиннадцати лет, в Москву. Мальчиков устроили вместе с гувернером за 1200 рублей в дом немецкого профессора Маттеи, европейски знаменитого филолога, еще в конце прошлого века преподававшего в Москве и, по существовавшему мнению, укравшего из библиотеки университета древний список одной трагедии Еврипида, впоследствии проданной им дрезденскому курфюрсту за 1500 талеров. Обеспечив поддержку немца, бывшего, несмотря ни на что, деканом словесного факультета, Миропья Ивановна дала отличный обед другим профессорам из немцев. За кофе в столовую ввели мальчиков под присмотром гувернера Мобера и через его посредство задали несколько сложных вопросов: как называется столица Франции и кем был Александр Македонский. Владимир отвечал довольно удачно, а младший брат с испугу заплакал и был уведен из комнаты. На этом экзамен закончился - оба ребенка были приняты.
Настасье Федоровне не потребовалось даже устраивать обед. Александр был хорошо известен университетским преподавателям, многие из которых давали ему уроки. Его зачислили без всяких испытаний на словесное отделение, и с конца января он начал посещать занятия в сопровождении неизменного Петрозилиуса. Новое казаковское здание университета принадлежало тогда Пашкову, во флигеле по Никитской разместился погорелый Петровский театр, поэтому, собственно, университет теснился в старом здании, где в бельэтаже были аудитории, в средней ротонде - конференц-зала, справа от входа с Моховой - церковь и под нею квартира ректора Страхова, а в верхних этажах - университетская гимназия да еще спальни казенных студентов. От такой тесноты многие профессора вели занятия у себя дома (практика, совершенно оставленная совсем недавно).
Табель профессорских лекций на 1805/06 год показался Грибоедову слишком обширным.
На русском языке читали
Физику - П. И. Страхов
Естественную историю - А. А. Прокопович-Антонский
Философию и логику - А. М. Брянцев
Статистику - И. А. Гейм
Эстетику - П. А. Сохацкий
Историю российскую - М. Т. Каченовский
Историю всеобщую - Н. Е. Черепанов
Российское право - 3. А. Горюшкин
Теорию законов - Л. А. Цветаев
Славянскую словесность - М. Г. Гаврилов
Теорию поэзии - А. Ф. Мерзляков
Чистую математику - В. К. Аршеневский
Приложение алгебры к геометрии - В. А. Загорский
На французском языке
Естественную историю и анатомию - Германн И. Фишер
Естественное и народное право - Х.-А. Шлецер
Химию - Ф.-Ф. Рейсс
Нравственную философию - Ф.-Х. Рейнгард
Французскую литературу - Авиа де Ваттуа
На немецком языке
Немецкую литературу - Я. де Санглен
Высокую геометрию - И. А. Иде
Помимо лекций, по взаимному желанию студентов и профессоров назначались особенные платные уроки, lectiones privatae, и особеннейшие, privatissimae, на дому преподавателей. Студент не обязан был слушать все лекции на своем отделении и одновременно мог посещать лекции других факультетов. Грибоедов равно свободно говорил и писал на трех языках и по-латыни, поэтому его выбор лекций зависел от его желаний, а не возможностей. Он посещал все занятия в словесных науках, лекции по праву и по математическим предметам. Последние отнюдь не были его любимыми, но по уставу студент обязан был знать некоторые науки, даже если ему казалось, что они ему не нужны - и математику в том числе. Единственные лекции, куда он и не заглядывал (помимо неинтересных ему химии, ботаники и анатомии), были лекции истории профессора Черепанова. Хотя и не очень старый, Черепанов читал по записям, делая буквальный перевод с немецких трудов Иоганна Шрека. Оттого фразы принимали такой вид, годами передаваемый из уст в уста среди студенчества: "Оное Гарнеренево воздухоплавание не столь общеполезно, сколько оное финнов Петра Великого о лаптях учение есть". Когда же несчастный добряк отрывался от записей, то порой сбивался на слова, которые принято заменять точками в книжной речи (например, так он характеризовал Семирамиду). Слушали его только казеннокоштные студенты, получавшие содержание в 200 рублей и старательно учившиеся ради достижения дворянского звания. Они были, как правило, уже довольно взрослыми, дурно одетыми и бледными от плохого питания.
Поодаль от этих великовозрастных юнцов сидели дворянские дети, еще безусые или совсем маленькие, все с гувернерами, говорившие между собой по-французски к зависти казенных, французский изучавших только в университете. Особенной любви между двумя группами студентов не замечалось. Казеннокоштные презирали дворян за лень, детские выходки, за богатство и жестко пресекали попытки малышей надеть на лекцию студенческий мундир (братья Лыкошины, гордые этим отличием, охотно разъезжали с визитами по бабушкам и тетушкам, восхищавшимся их шпагой, но после первого посещения аудиторий от шпаги отказались; Грибоедов же, лишенный провинциального тщеславия, даже мундир никогда не надевал). Дворяне презирали казеннокоштных за незнание языков, отчего некоторые лекции слушали почти только дети. Объяснения профессоров были им, по малолетству, едва понятны, но родители настаивали на раннем начале учения: раньше начнешь - раньше чин получишь, легче в службу вступишь. Словом, Московский университет был не вполне похож на тот храм наук, о котором полвека назад мечтал великий Ломоносов. Здесь учили немцы, привлеченные только высоким жалованьем, а учились карьеристы, не ради знаний, а ради чинов.
Конечно, отсюда выходили и ученые: вместе с Грибоедовым на скамьях университета в те годы сидели будущий профессор математики П. С. Щепкин и профессор истории К. Ф. Калайдович, профессор филологии И. И. Давыдов и профессор древней словесности И. М. Снегирев. Но они были скорее исключением. По примеру английских и немецких университетов Московский университет давал общее образование и готовил юношей к самой разной службе.
Занятия в университете начинались с восьми часов и длились до часу, а потом продолжались с трех до пяти. Тем, кто, как Грибоедов, жил далеко от центра, этот порядок был неудобен: нужно было обладать особым рвением, чтобы за два часа обернуться в обе стороны и успеть пообедать. Идти же в трактир мальчику не позволяла мать. Поэтому послеобеденные лекции он, как правило, пропускал, если не обедал вместе с Лыкошиными, жившими под присмотром Мобера в двух шагах от Моховой. Слушать профессоров было необходимо. Учебных пособий в Москве не продавали, книготорговцы пробавлялись тем, что находило наибольший спрос, да и того по невежеству разобрать не умели. Кое-что можно было выписать из Петербурга, а иностранные книги в Москве стоили баснословно дорого: опытные люди утверждали, что втрое дороже, чем за границей.
Учение оставляло вечера свободными, потому что уроков на дом не задавали, и Грибоедов по-прежнему посещал театр. В театральной жизни перед постом состоялось только одно значительное событие: немецкая труппа дала 12 января "Дон Жуана" Моцарта. Все высшее общество, все музыканты-любители заняли ложи и кресла. Дирижировал Нейком в огромных серьгах. Прелестная музыка Моцарта покорила зал. Но было бы лучше, если бы только она и звучала на сцене, не заслоняемая голосами певцов. Дон Жуана, вместо положенного баса, пел тенор Гальтенгоф, донну Эльвиру - мадам Гебгард, ради которой выходную арию опустили, ибо она была певице не по силам. Дона Оттавио, тенора, исполняла сопрано мадам Шредер и так далее. Только младшая Соломони, совершенно на своем месте в драматической роли донны Анны, спасала представление. И ведь трудную эту, большую оперу немцы репетировали больше года, вложили много сил и все свое умение! Сейчас нельзя и представить, на каком низком уровне стоял московский театр той поры.
Концерты были привлекательнее, и Грибоедовы их не пропускали. Здесь Мария и Александр близко познакомились с детьми богача Всеволожского Никитой и Александром, очень хорошими и талантливыми мальчиками, и с Алексеем Дурново, совершенным энтузиастом музыки. Как-то в феврале он всем, готовым его слушать, с восторгом рассказывал об изобретении парижским часовщиком Лораном необыкновенной флейты из хрусталя, издающей такие чарующие звуки, что, слушая их, любой разражался рыданиями.
Под влиянием Дурново Александр всерьез заинтересовался теорией музыки и брал уроки у известного авторитета И. Миллера. Мария теорией увлекалась мало, доводя до виртуозного совершенства свою технику игры.
Саша старался ни в чем от нее не отставать. Одних фортепьянных успехов ему было мало. Как бы шутя и озорничая, он вздумал порой усаживаться за арфу. Мальчикам так же не полагалось играть на арфе, как девочкам на флейте - (без какой-то особой причины, так уж сложилось, вроде юбок и брюк, ставших принадлежностью разных полов). Мария даже не хотела пускать брата за свой сложный инструмент, боялась, что он его расстроит. Но Саша был очень аккуратен, и хотя никто его не учил и нот не давал, он наловчился, к общему удивлению, импровизировать на арфе великолепные беглые мелодии. Руки его мелькали так быстро, что сливались: это был особенный, мужской способ игры на женском инструменте - барышни так не умели по нежности пальчиков.
Став студентом, Александр получил некоторые права взрослого, а с тем вместе - и обязанности. Дядя, следуя общему примеру, принялся возить его с собой ко всем известным людям столицы. По-своему он был прав: если бы впоследствии Александр вступал в жизнь и службу как сын своего отца, кому бы он был известен? Сергей Иванович не состоял даже членом Английского клуба. Но как племянник всей Москве известного дяди он не затерялся бы в толпе молодых искателей мест и чинов. Кроме того, у кого же перенимать великосветские манеры и интонации речи, как не у важнейших вельмож? Эти визиты не доставляли мальчику никакого удовольствия. Пожилые мужи его порой и не сажали, оставляли стоять, пока беседовали с Алексеем Федоровичем о прежнем житье-бытье, поругивая все новое. Немудрено, думал Александр, в их-то время у них зрение было острее, слух тоньше и желудок исправнее. Стремясь избежать неприятной повинности, Александр пускался на всякие хитрости. Завидев у ворот дядину карету, бежал в постель, укладывался и стонал: "Не могу, дядюшка: то болит, се болит, ночь не спал". В таких случаях озабоченная Настасья Федоровна всегда принимала сторону сына, оставляла его дома и посылала за доктором. А как-то раз мальчик изуродовал себя надолго: стащил бритву Петрозилиуса и сбрил себе наголо брови. Ему жестоко попало от матери - мог ведь и глаза себе выколоть длинным острием! - и немцу досталось - зачем не доглядел за своим имуществом?
Самого худшего представителя старой Москвы, фельдмаршала Михаила Федотовича Каменского тогда уже в городе не было - по распоряжению императора он в начале года отбыл в армию, потом ее неожиданно оставил, уехал в деревню, где и погиб от рук крепостных. Но вместо него, проездом в Петербург, в Москву в середине января явился во всем своем блеске генерал Измайлов, и Алексей Федорович повез к нему племянника, невесть зачем, разве только для того, чтобы похвастаться своими связями. На Александра этот визит произвел неизгладимо тяжелое впечатление: до сих пор он никогда не видел близко законченного негодяя, щеголявшего своими мерзостями. Но были среди знатных москвичей люди более почтенные. Алексей Федорович был знаком с прежним военным губернатором Смоленска Степаном Степановичем Апраксиным, опальным вельможей, всегда веселым, обходительным и любезным. По второй жене Алексей Федорович считался в свойстве со всеми Нарышкиными, из которых в Москве жил Иван Александрович, его ровесник, маленький, учтивый и большой шаркун перед высшими, имевший видную и кичливую жену и множество детей; старший его сын Александр погиб потом на дуэли с графом Федором Ивановичем Толстым-Американцем, о котором еще будет случай сказать. Другой московский Нарышкин - Александр Львович, сын знаменитого екатерининского балагура и сам человек остроумный, любил больше всего поесть. Грибоедов-дядя охотно у них бывал, ценя веселое общество, но племянник их шуток не понимал и строго судил их недостатки.