Грибоедов - Цимбаева Екатерина Николаевна 7 стр.


На следующий день молодые ездили с визитами по полупустой Москве, а потом отправились во Владимир, в деревню родителей Сергея. Прасковья Васильевна приняла невестку очень хорошо, от нее она надеялась дождаться наконец внуков. Но долго Грибоедовы там не задержались, а вернулись осенью в Москву, где своего дома у них не было, и они снимали флигель у Ф. М. Вельяминова, там же, на Песках, неподалеку от дома Федора Алексеевича, теперь проданного Марьей Ивановной своей незамужней сестре Анне Аргамаковой, тетке сосланного в Сибирь Радищева. Сама Марья Ивановна, сбыв дочерей, поспешила выйти замуж за пожилого полковника из немцев, Богдана Карловича Розенберга, некогда храброго офицера, а потом - директора Московского и Петербургского ассигнационных банков. Новый брак не послужил ей к чести: вскоре овдовев, она все свое немалое состояние записала на имя мальчика Федора, якобы рожденного ею от второго мужа до свадьбы и узаконенного уже после его смерти. Многие усомнились в столь бурном романе (при том-то, что ей было пятьдесят, а ее жениху все семьдесят к моменту смерти Федора Алексеевича!) и полагали, что она усыновила неизвестного ребенка в пику родным. Те не остались в долгу. Алексей Федорович и его сестры, потеряв верных две тысячи душ, были весьма недовольны поступком матери. А в семье Аргамаковых, которым едва ли причиталось что-нибудь из ее наследства, почувствовали возмущение ее позорной выходкой и стали между собой и даже в официальных бумагах (!) именовать ее "Марьей Розенбергшей", без указания имени отца и девичьей фамилии, словно у безродной.

Некоторые даже полагали, что Марья Ивановна на старости тронулась умом. В 1798 году ее молодые родственники Александр Каховский и его брат по матери Алексей Ермолов составили в Смоленске заговор против императора, привлекли к нему друзей, собрали тайком порох и спрятали его в имении Розенбергши. Она отлично понимала, что в ее доме происходит что-то необычное, но не возражала, хотя была многим обязана Павлу I, позволившему ей узаконить ребенка. Заговор не удался, Каховский с Ермоловым попали в крепость, Марья Ивановна не пострадала. Однако с собственными детьми ее отношения разладились совершенно.

В конце июня 1792 года у молодых Грибоедовых родилась дочь Мария, крестными которой стали счастливая бабушка Прасковья Васильевна и дядя Николай Яковлевич Тиньков. Настасья Федоровна сама кормила дочь, как это стало модно под влиянием книг Руссо. Великий романист и философ очень хорошо рассуждал об обязанностях родителей, даром что своих детей отдавал воспитывать на отдаленную ферму. Но судьба его отпрысков никого не интересовала, зато романами зачитывались все.

Жизнь малышей, родившихся в 1790-е годы, была приятнее, чем у их дедов и отцов. Они рождались, не искореженные корсетами матерей. И самих их не приучали с младенчества к корсету, не обряжали с двух лет в кринолин или треуголки. Им позволяли развиваться естественно, по возможности - на лоне природы, вдали от нездоровых испарений города.

Имея маленькую дочь, Настасья Федоровна желала поселиться в деревне. Но в Хмелитах она не могла остановиться. Алексей Федорович к тому времени перебрался в Петербург, поручив дочь заботам Одоевских, а в имении затеял переделки в новом стиле. Жить там было пока невозможно. В 1794 году Грибоедова купила на свое имя за девять тысяч рублей у полковника Я. И. Трусова сельцо Тимирево во Владимирской губернии. В этом она видела единственную возможность сохранить остатки состояния. Ее четыреста душ стремительно таяли. Она не обладала склонностью к экономии, необходимой при ограниченных средствах; в делах совсем не разбиралась и даже не могла объяснить, куда утекло ее приданое. Помимо каждодневных неумеренных трат, муж расплатился ее деньгами с самыми неотложными долгами (по закону имущество супругов считалось раздельным, но на практике это никогда не соблюдалось, если они не разъезжались официально).

Сергей Иванович продолжал играть. Время тогда было не такое, чтобы пренебрегать картами. Играли все, размах был невероятный. Да и развлечений иных не стало. За границу не ездили, служить не хотели и очень многие стремились в отставку; даже войны никакой не шло. Только в Польше Суворов подавил восстание Костюшко и последнюю ее часть присоединил к России. Событие это все отметили как радостное, хотя гордиться было особенно нечем.

Лето 1794 года Грибоедовы провели в Тимиреве, благо дом и хозяйство там находились в отличном состоянии. К зиме возвратились в Москву, где сняли часть дома у П. И. Шушириной, в приходе церкви Успения на Остоженке. Здесь 4 января 1795 года у них родился сын Александр, восприемниками которого стали также бабушка и дядя Тиньков.

Много перьев было сломано, много чернил пролито в битвах по поводу даты рождения Александра Сергеевича Грибоедова. Известно, что, став взрослым, он повсюду указывал годом рождения 1790-й, бросая тем самым - но, верно, без злого умысла - тень на доброе имя матушки. Однако никаких оснований к тому у него не было. Настасья Федоровна всеми была уважаема, и ни малейших сомнений в законности происхождения ее сына ни у кого не возникало: а будь здесь что-нибудь не так - от Москвы бы это не укрылось. И кроме того, мужчина двадцати трех лет мог без труда выдать себя за двадцативосьмилетнего, тем более пребывая в наибольшем удалении от начальства - в Персии. Но совершенно невероятно, чтобы мальчика пятнадцати лет можно было выдать близко знающему его священнику за десятилетнего. А между тем в исповедных книгах церкви Девяти мучеников, в приходе которой много лет состояли Грибоедовы, из года в год совершенно одинаково указывался возраст Александра: десять лет в 1805 году, двенадцать в 1807-м и пр. И невероятно, чтобы наметанный глаз полковых командиров принял бы двадцатитрехлетнего юношу за восемнадцатилетнего. В этом возрасте каждый год меняет человека, и разница в зрелости весьма заметна. Остается удивляться, почему сторонники даты "1790" отвергают единодушные свидетельства исповедных книг и формулярных списков раннего периода жизни Грибоедова в пользу более поздних собственных его свидетельств - ведь сам человек никак не может знать, когда он родился: ему всегда без исключения об этом сообщают посторонние. Правда, есть версия, что в январе 1795 года у Грибоедовых родился сын Павел, сразу и умерший; тогда, может быть, Александр родился в 1794 году - это не имеет особенного значения, - но уж никак не раньше. А почему он впоследствии решил прибавлять себе годы, это особый разговор.

Весной 1795 года Грибоедовы вынужденно выехали из дома Шушириной, которая занялась перестройкой его деревянных корпусов. На лето они поселились в Тимиреве, да так и остались там до 1800 года. Детям деревенская жизнь была полезна, но Настасья Федоровна ею тяготилась. Однако делать было нечего, средства совсем не позволяли ей переехать в город. К 1798 году от ее приданого осталось едва шестьдесят душ. Этого могло хватить для простой жизни в провинции, но о Москве приходилось забыть. Сергей Иванович, растратив приданое жены, совсем перестал оказывать ей внимание, а только играл и пил. Грибоедова попробовала прибегнуть к помощи брата, желая найти мужу полезное занятие и тем удержать во Владимире. Ее супруг ни в чем не принимал участия, ни разу не был даже на дворянских выборах, всякий раз отсылая положенный послужной список и всякий раз отказываясь приехать в собрание под предлогом болезни. Так и в декабре 1799 года он сказался больным и не прибыл на очередные выборы, что не помешало ему в январе укатить в Москву, несмотря на тяжелую болезнь отца. Но в его отсутствие Алексей Федорович, по тайному сговору с давним своим приятелем и сослуживцем Павлом Степановичем Руничем, бывшим тогда владимирским губернатором, убедил губернское дворянство избрать зятя в депутатское собрание - причем от Вязниковской округи, где тот никогда не бывал и поместий не имел. После разгульного времяпрепровождения в Москве, где он дни и ночи играл в банк, Сергей Иванович вернулся во Владимир и был неприятно поражен тяжким состоянием отца и приказом губернатора немедленно явиться для исправления должности.

Но Грибоедов был, когда хотел, тверд. Тотчас он послал в собрание записку, настаивая на своей болезни и требуя врачебного освидетельствования. Присланного врача владимирской управы Невианда он убедил найти у него серьезное недомогание, и тот показал, что Грибоедов "по застарелой цинготной болезни не только оной, но и никакой другой должности исправлять не может". Лекарь едва ли сумел бы объяснить, как можно довести себя до цинги, тем более "застарелой", не на корабле в кругосветном плавании, не в голодном крае, а в сельской России, на простой и здоровой пище. Но опровергать его диагноза не стали, съесть несколько лимонов Грибоедову не посоветовали, а просто махнули на него рукой, от должности отстранили, и впредь семья и друзья его жены о нем не думали и никогда не поминали.

Единственным утешением Настасье Федоровне было общение с сестрой Лачиновой, небогато жившей во Владимире и родившей в 1795 году дочь Варвару. Сестры не смогли даже побывать на свадьбе брата, после нескольких лет рассеянной жизни женившегося вновь - на соседке, Анастасии Семеновне Нарышкиной.

Женившись на Нарышкиной, Алексей Федорович попал в очень знатное семейство. Нарышкины были в родстве с царями, а отец Анастасии Семен Васильевич и ее дядя Алексей Васильевич пользовались расположением покойной императрицы. Оба были не только богаты и в высоких чинах, но превосходно образованы, писали стихи. Во время путешествия Екатерины по Волге, когда государыня со свитою взялась от скуки переводить роман Мармонтеля "Велисарий", Алексей Васильевич перевел две его главы. Позже он стал членом Императорской российской академии. У него детей не было, а дочери Семена Васильевича получили лучшее воспитание, говорили по-французски и итальянски, могли читать по-немецки и даже по-английски, пели и музицировали. Анастасия Семеновна внесла в московскую семью Грибоедовых петербургский великосветский тон, который немного задевал сестер Алексея Федоровича.

В первый год после свадьбы Алексей Федорович привез молодую жену в Хмелиты и остался там на зиму, поскольку своего дома в Москве теперь не имел, снимать не хотел, а купить или уехать на сезон в Петербург не мог - его начинали донимать кредиторы. Приходилось изворачиваться, перезакладывать деревни, выжимать деньги с оброчных крестьян. Наследство, доставшееся ему от отца, было значительно уменьшено выплатой приданого сестрам. Долги же, как и расходы, выросли. Но не только долги удерживали Алексея Федоровича в провинции. На престол в 1796 году взошел император Павел - и жизнь дворян перестала доставлять им удовольствие. Как ни печален был закат екатерининского царствования, но с восшествием Павла о его матери вспоминали со скорбью. Все вольности дворян новый монарх отменил. В Петербурге положительно невозможно стало находиться. Велено было, при встрече с каретой императора, выходить из экипажа, несмотря ни на какую грязь, и низко кланяться по этикету. Только дамам позволялось кланяться с подножки. Не то плохо, что грязно, но как-то унизительно это выходило. В Москве были другие печали: император приказал закрыть Английский клуб, словно рассадник якобинства, и карточная игра переместилась в частные дома и велась почти тайком. Даже в деревню проникало всевидящее царское око. Отныне на спектаклях домашних театров - даже благородных - обязательно требовалось присутствие полицейского пристава для наблюдения за благонадежностью. И скрыться было некуда: за границу выезжать запретили, даже книги запретили ввозить. И если случайно доходили до дам сведения о новых французских и английских модах, оставалось только расстраиваться: моды Павел тоже запретил под угрозой ссылки в Сибирь.

Алексей Федорович предпочел выйти в отставку, несмотря на незавидный чин коллежского советника, и отсидеться в деревне, надеясь на лучшие времена. Но его жена никак не хотела смириться с деревенским прозябанием. Зимние развлечения ее не забавляли, охотой она не интересовалась, а театр муж пока закрыл. В марте 1799 года Анастасия Семеновна родила первенца Семена, умершего во младенчестве, и поклялась, что ноги ее больше не будет в Хмелитах.

Летом Алексей Федорович получил известие о смерти своей тетки, сестры отца, А. А. Волынской. Она никогда не любила племянника и племянниц, хотя своих детей у нее не было, и в завещании совсем их обошла, отказав только "святые образа", а все свое имение и прекрасный дом в Москве завещала родне по мужу. Алексей Федорович очень оскорбился такой несправедливостью, для него неприятной, и начал с Волынскими тяжбу, приведшую к разделу: имение осталось все ж таки за ними, но дом на Пресне передали Грибоедову.

В августе следующего года скончался Алексей Васильевич Нарышкин, и его большое состояние, включавшее два дома в Москве, перешло к племянницам. Сестры полюбовно разделили наследство, и у Грибоедова внезапно оказалось два особняка в столице. В нарышкинском он поселился сам с семьей, а тетушкин дом передал по купчей сестре Настасье Федоровне, минуя ее мужа. Отныне вся многочисленная семья Грибоедовых могла проводить зимы в Москве в собственном жилье, а на лето уезжать в Хмелиты, куда, однако, Анастасия Семеновна, держа клятву, никогда не являлась, а проводила время у родных в деревне или в Петербурге.

Рубеж веков оказался богат смертями. Умер и Иван Никифорович Грибоедов. По разделу с матерью и братом Сергею Ивановичу досталось семьдесят три души в сельце Федоркове и часть сельца Сущево, которую он по просьбе жены продал Наталье Федоровне Лачиновой. На вырученные деньги он выкупил часть Федоркова, которой владел майор Зверев, и получил всю деревню целиком. Теперь благополучие Грибоедовых несколько восстановилось. Помимо Федоркова и Тимирева, лично им принадлежавших, они приобрели на деньги Прасковьи Васильевны два десятка крепостных в разных деревнях, записав их на имя детей. Маленькому Александру бабка продала (дав денег на покупку) свое родовое сельцо Сушнево, доставшееся ей от отца, со всеми угодьями. Ребенок был так мал, что еще не мог даже расписаться на купчей "за неумением грамоте", и за него расписался дядя по отцу - Е. И. Палицын.

Жизнь семьи устроилась. Устроилась и жизнь России. В марте 1801 года объявлено было потрясающее известие о внезапной кончине императора. Подробности происшедшего передавались по-всякому и негромко, но ими не так уж интересовались. Радости не было предела. Уже после, многие годы спустя, о Павле I начали судить взвешеннее, понимая, что не все было дурно в его кратком и несчастливом правлении. Но в те мартовские дни никто не сожалел о его судьбе, даже придворные, даже семейство публично выражали чувство избавления от страха и счастье от возврата к екатерининским порядкам.

Император Александр сразу же восстановил вольности дворян, открыл границы, вернул несправедливо сосланных. Дамы с радостью скинули необъятные кринолины, мужчины сняли опостылевшие треуголки. Новая мода, утвердившаяся в Европе за годы революции, ворвалась в Россию. Вместо тяжелых платьев с огромными фижмами и талией в рюмочку дамы облачились в белые муслиновые туники, совершенно обволакивающие фигуру, лишенные рукавов и с большим декольте. Корсет отправили в сундук. Туалеты на античный лад очень шли стройным особам, но пожилые матроны были ими удручены и старательно кутались в широкие кашемировые шали.

Парики тоже сняли. Волосы под ними раньше приходилось коротко остригать, и потому в молодом поколении, даже среди девиц, первое время восторжествовали короткие стрижки à la Titus, как у бюстов римских императоров. По мере того как волосы отрастали, менялись и прически, становясь более женственными.

Хорошо молодым, чьи локоны не поредели от многолетнего ношения париков и имели природный цвет. Но старые девы скорбели - то пудра, а теперь изволь заботиться о краске, дабы скрыть седину. Замужним волноваться было нечего: их волосы всегда прикрывали чепцы или шляпки. Но хуже всего пришлось пожилым мужам. Казалось совершенно неприличным, чтобы важный барин, сенатор или генерал, вдруг предстал бы перед знакомыми или показался на улице не в величественном парике, а со смешной лысиной. Многие решительно отказывались расставаться с косичкой и буклями. Над ними уже посмеивались, но они предпочитали слыть старомодными, чем превратиться в седых старичков. Только через несколько лет, под натиском моды, они сдались, тем более что к лысинам в обществе притерпелись и перестали особенно замечать.

Но не все согласились подчиняться новым веяниям. Давно уже перестал употреблять пудру и остригся император, но старые вельможи Москвы оставались верны пудре и кафтанам. Некоторые до самой смерти, до тридцатых и даже сороковых годов нового века продолжали являться на балы и ко двору, одетые по моде екатерининских времен: в пудре, в кафтанах и фижмах и непременно на красных каблуках.

Молодое поколение не понимало значения красных каблуков: что тут особенного, не все ли равно, какой цвет? Но для князя Н. Б. Юсупова, для князя А. Б. Куракина, для старика А. М. Лунина, для княгини П. М. Долгоруковой их смысл оставался ясен и в 1830-м, и в 1844 годах. До революции красные каблуки означали знатное происхождение; при версальском дворе носить их смело только высшее дворянство. В России этот забавный обычай тоже укоренился, хотя сперва его не принимали и критиковали. Но после революции отказ от красных каблуков стал восприниматься как уступка черни, и вот почему знатные старики вопреки всему держались прежней моды.

Новая мода с первого взгляда казалась уродливой. Узенькие платья, пояс под мышками, нога спереди видна по щиколотку, а сзади волочится хвост, подметая пол и дорожки в парке. Такая одежда нравилась одним юнцам - дамы вдруг предстали перед ними чуть ли не, с позволения сказать, просто в рубашках. В Петербурге модницы ввели парижский "нагой" стиль (la sauvage) и начали носить такие наряды, какие десять лет назад не позволили бы себе и дамы полусвета. "Нагая" мода была весьма вредна, и Монмартрское кладбище в Париже быстро заселилось ее жертвами, умиравшими от простуды. Но в России она не принесла больших бед: здесь хоть и холодно, зато и бороться с холодом умеют. На улице от мороза защищались шубами и медвежьими полостями в каретах, а комнаты хорошо отапливали и сквозняков не допускали. Вся новомодная прелесть покупалась теперь в Москве на Кузнецком мосту, и из первых лавок здесь был магазин мадам Обершальме, которую переименовали в Обер-Шельму за немыслимые цены. Мода, хотя экономила на тканях, разоряла на драгоценностях. Чем проще было платье, тем дороже браслеты, камеи и булавки, украшавшие прически, где им, казалось, и зацепиться было не за что. В мужской одежде восторжествовал не французский, а английский стиль. И поскольку в Англии вышли из употребления дуэли, а в городе Бате запрещалось даже военным ходить при шпаге, к новому костюму из фрака и панталон шпага не полагалась. Только военные носили длинные волочащиеся сабли.

Назад Дальше