МЕДАЛЬОНЫ С ИЗОБРАЖЕНИЯМИ ДЕМОСФЕНА,
ЦИЦЕРОНА, ДЕМЕТРИЯ ФАЛЕРСКОГО И МАРКА АНТОНИЯ.
ГРАВЮРА РАЙНЕРА ВИНКЕЛЕСА
(60) Карнеад настаивал, что такими словами никак не возможно смягчить скорбь. Достойно сожаления уже и то, что подчинены мы столь жестокой Неизбежности; а перечисление чужих бед способно утешить лишь человека злорадного. Но я с этим совершенно не согласен. Ведь сама неизбежность доли людской запрещает, так сказать, бороться с богом и напоминает нам, что мы не более как люди; такое соображение немало смягчает грусть, а перечисленные примеры не для того служат, чтобы потешить злорадство, а для того, чтобы терпимее стала тоска, которую спокойно и стойко переносили столь многие. (61) Все средства хороши, чтобы помочь человеку, который не может выстоять и словно рассыпается в прах перед всею силою горя, – поэтому и Хрисипп производил слово "тоска" (λύπη) от слова "распускаю" (λύω). Но, как я уже сказал, всякое горе можно выкорчевать, если знаешь его причины; и вот оказывается, что причина горя – это всего лишь мнение и суждение ума о насущном или близящемся зле. Поэтому даже самая острая телесная боль переносится нами, если есть у нас надежда на благо; поэтому и жизнь, прожитая достойно и нравственно, приносит такое утешение, словно человека никогда не касалась тоска и лишь слегка задевала душевная боль.
XXVI. Но когда к этому мнению, что горе – большое зло, прибавляется еще и мнение, будто правильно, нужно, непременно следует обо всем, что случилось, горевать как можно горше, – тогда, конечно, и происходит самая сильная душевная смута. (62) Отсюда и проистекают самые разные и унизительные проявления горя: запущенный вид, царапание щек, удары в грудь, в бедра, в голову – вот почему Агамемнон у Гомера и Акция
От горя рвет нестриженые волосы, –
строка, над которой посмеялся Бион, сказавши, что нужно быть очень глупым царем, чтобы в скорби рвать на себе волосы, как будто лысая голова свободна от горя. (63) Однако все так делают, полагая, что так уж должно быть. Так Эсхин напал на Демосфена, когда тот через шесть дней после смерти дочери приносил по ней погребальные жертвы. С каким ораторским мастерством, с каким изобилием он говорил, какие подбирал мысли, как поворачивал слова! – можно было подумать, что оратору все дозволено! Это всякому показалось бы странно, если бы нам не было врождено чувство, что любому порядочному человеку подобает при кончине близких изъявлять свою скорбь как можно выразительней. Поэтому от душевной скорби иные ищут уединения, как говорит Гомер о Беллерофонте:
Беллерофонт по долине Алейской блуждал
одиноко,
Душу глодая себе и тропинок людских избегая, –
и Ниобу представляют каменною из-за вечного тоскливого ее молчания, а Гекуба за ожесточение и ярость будто бы превращена была в собаку. А иные в горе рады говорить даже с своим одиночеством; так у Энния служанка восклицает:
Земля и море! О страстях Медеиных
Хотя бы вам хочу поведать горестно.
XXVII. (64) Все это считается правильным, верным и должным в горе – и даже делается напоказ, как обязанность; а если кто из оплакивающих начнет говорить по-человечески и живее, они тотчас напоминают себе, что нужно вернуться к строгой скорби, и так и делают, угрызаясь сердцем, что отступили от притворной боли. Детей – так тех прямо наказывают родители или наставники, и не только на словах, но и розгами, заставляя их плакать за то, что они среди семейного горя сказали или сделали что-то веселое.
Но что из этого? Плач ослабнет, ум вернется в свои права, ничего не приобретя от скорби, – так не ясно ли, что все это было нарочитым? (65) Что говорит теренциев "Самоистязатель"?
Хремет, коль я несчастен, то я чувствую,
Что сыну за обиду я плачу свой долг.
Здесь он сам решает быть несчастным: а разве возможно принимать такое решение против воли?
Любой достоин кары я, по-моему.
Он, видите ли, достоин кары, если не будет несчастен! Ты видишь теперь, что зло заключено не в предмете, а в мнении о нем. А что, если сам предмет не допускает плача, например, у Гомера с его ежедневными битвами и бесчисленными смертями, заглушающими всякую скорбь; где так говорится:
Слишком много мужей ежедневно, одни за другими
Гибнут. Ну, кто и когда бы успел отдохнуть
от печали?
Должно земле предавать испустившего дух
человека,
Твердость в душе сохраняя, поплакавши день
над умершим.
(66) Стало быть, может человек воспользоваться обстоятельствами, чтобы при желании сбросить с себя боль. Так неужели не воспользуется он обстоятельствами – ведь это и подавно ему доступно, – чтобы сбросить с себя скорбь? Известно, что спутники Помпея, видевшие, как он пал, покрытый ранами, в миг этого горького и плачевного зрелища боялись только за себя, потому что их окружал вражеский флот, и потому заботились лишь о том, чтобы ободрить гребцов и найти спасение в бегстве; и только достигнув гавани Тира, они принялись сетовать и плакаться. У них страх превозмог скорбь: неужели у нас истинная мудрость неспособна превозмочь скорбь?
XXVIII. Понять, что боль бесполезна и что принимать ее на себя – дело пустое, – разве это не вернейшее средство избавиться от боли? А если от нее можно избавиться, то значит, с нею можно и не встречаться совсем: иными словами, надобно признать, что горе – это следствие нашей собственной воли и выбора. (67) На то же указывает и еще одно: кто много перенес, тот легче переносит, что бы с ним ни случилось; он уже затвердел в борьбе с несчастием, как говорит герой Еврипида:
Когда бы это первый был печальный день,
Когда б я не исплавал море бедствия,
Тогда и понятным было бы страдание;
Как жеребенок, к удилам привыкнувший,
Я загрубел и к боли нечувствителен.
Если, таким образом, утомление от избытка несчастий делает эти несчастия терпимее, то не ясно ли, что источник и причина горя – не в предметах, а в суждениях? (68) Знаменитые философы, пока они еще не достигли высшей мудрости, разве не понимают этого своего несчастия? А ведь есть люди неразумные, которые, хоть неразумие и есть величайшее из несчастий, вовсе об этом не горюют. Почему? Потому что это несчастие не сопровождается мнением, будто правильно, нужно, непременно следует горевать о своем неразумии: это только мы причисляем его к самым плачевным несчастьям, достойным даже оплакивания. (69) Ведь еще Аристотель, осуждая древних философов, из которых каждый считал, будто своим дарованием привел философию к совершенству, хоть и называет это глупостью или самомнением, о себе, однако, думает, будто и впрямь за немногие годы он так продвинул философию, что она вскоре уже должна достигнуть совершенства. И Феофраст, умирая, жаловался на природу, что воронам и оленям она дала долгую жизнь, которая им совсем не нужна, а человеку – такую короткую, хотя она ему очень нужна: если бы человек мог жить дольше, он мог бы украсить людскую жизнь совершенным знанием всех наук. Вот он и жалуется, что должен умереть как раз тогда, когда что-то завиднелось впереди. Ну, а другие философы? разве лучшие и серьезнейшие из них не признавались, что многого они не знают и что многое им еще надобно учить и учить? (70) Но даже когда они чувствуют, как много еще в них глупости (что тягостнее всего), скорбь не угнетает их, – именно потому, что в них нет мысли о том, будто они должны горевать по обязанности. А разве мало таких, которые вообще считают горе недостойным мужа? Квинт Максим, похоронивший сына– консуляра, Луций Павел, в течение нескольких дней лишившийся обоих сынов, Марк Катон, у которого умер сын, уже избранный в преторы? Другие примеры я собрал в своем "Утешении". (71) Откуда в них такое спокойствие, как не оттого, что скорбь и плач считали они недостойными мужа? Поэтому из-за чего другие считали возможным предаваться горю, из-за того эти отвергали всякое горе как позор. Отсюда опять-таки видно, что скорбь – не в предмете, а в мнении о нем.
БОГИНЯ ПОБЕДЫ И СЛАВЫ НИКА
И ОЛИЦЕТВОРЕНИЕ ПОЭЗИИ У БЮСТА ГОМЕРА.
ГРАВЮРА ТОМАСА ДУСБЮРГА. 1714
XXIX. На это возражают: "Какой же сумасшедший горюет и скорбит по собственному желанию? Боль приходит от природы, а уступать природе учит даже ваш Крантор: она давит человека, теснит его, и противиться ей нельзя. Так у Софокла Оилей находил слова, чтобы утешить Теламона в смерти его сына Аянта, но пал духом, услыхав о смерти собственного сына. Об этой внезапной перемене настроения говорится так:
Нет, не найдешь такой ты добродетели,
Которая, чужие боли пестуя,
Вдруг пред судьбой, разящей неожиданно
Не сломится, забыв свои же доводы.
Наши соперники стараются показать, что противостоять природе нельзя; но они же стремятся принимать на себя более тяжкую скорбь, чем велит природа. Не безумие ли это? – спросим мы, обратив к ним их же упреки.
(72) Многие обстоятельства толкают нас к скорби. Прежде всего – обычное представление о зле, которое видишь, в котором не сомневаешься и за которым неизменно следует горе и скорбь; потом – мысль о том, что покойникам легче, когда о них тоскуют; и даже такое бабье суеверие, будто людям легче угодить бессмертным, если они покажут, как тяжек для них и убийствен посланный богами удар. И многие даже не замечают, как сами себе противоречат: тех, кто спокойно умирает, они хвалят, а тех, кто спокойно переносит чужую смерть, бранят, – как будто можно любить другого больше, чем себя, как о том клянутся меж собой любовники! (73) Прекрасно, конечно, и даже правильно и справедливо, если угодно, когда тех, кто должен быть нам всех дороже, мы любим, как самих себя; но уж о большем и речи быть не может. Даже в дружбе не приходится этого желать, – чтобы друг меня или я друга любили более самих себя. Будь это так, все в жизни бы перемешалось, и все обязанности людские перепутались бы.
XXX. Но об этом – в другом месте. А здесь достаточно сказать, что нельзя приписывать лишь утрате друзей нашу скорбь, чтобы не вышло так, будто мы их любим больше самих себя и едва ли не больше, чем хотелось бы им самим, будь они способны почувствовать нашу любовь. А кто говорит, будто от утешений обычно на душе не легче и будто сами утешители при перемене судьбы оказываются в нескрываемом горе, те и в том и в другом ошибаются. Это происходит не по природе, а по вине человека; а глупость человеческую можно обличать без конца. От утешения не становится легче только тем, кто сам заставляет себя горевать; а те, кто переносит беды хуже, чем проповедовали другим, не более порочны, чем большинство людей: ведь всегда скупой бранит скупого, а тщеславный тщеславного, – каждый по глупости чужие пороки видит, а своих не замечает.
(74) Но что больше всего надобно заметить: когда тоска смягчается со временем, то это смягчение происходит не от самого течения времени, а от повседневных раздумий. Ведь если предмет остается тем же самым и человек тоже, то что же может измениться в этом положении, когда и страдающий, и причина страдания остались неизменны? Очевидно, не само течение времени, а именно долгое размышление показывает, что предмет боли не есть зло.
XXXI. Но вот мне предлагают учение о золотой середине во всем. Если она определена природой, то здесь и утешение ни к чему: сама природа укажет меру. Если же она тоже порождена мнением, то мнение это требует самого решительного опровержения. По-моему, уже достаточно сказано: горе – это мнение, что над тобою висит какое-то зло (причем подразумевается, что отделаться от такого горя никак нельзя); (75) а Зенон справедливо добавляет, что эта мысль о присутствующем зле должна быть свежей. Слово это надлежит понимать не так, будто "свежее" – это что-то недавно происшедшее: "свежим" следует именовать подразумеваемое зло все время, пока оно хранит какую-то силу, не слабеет и не угасает. Так, Артемисия, жена карийского царя Мавсола, выстроившая ему в Галикарнасе знаменитую гробницу, скорбела о нем всю жизнь и от этого горя скончалась. Это значит, что для нее мысль о муже всегда была свежей; мысль перестает быть свежей лишь тогда, когда засохнет от давности.
Таково, стало быть, дело утешителя: искоренить горе целиком, или успокоить, или ослабить по мере сил, или подавить и пресечь, или перенести на другой предмет. (76) Есть такие, кто сводит дело утешителя к одному: показать, что случившееся зло – совсем не зло (так полагает Клеанф) или что это не великое зло (так – перипатетики); иные переводят мысль от злого к доброму (так – Эпикур); иные полагают достаточным показать, что не произошло ничего неожиданного (так – киренаики); Хрисипп, наконец, считает, что главное при утешении – освободить скорбящего от мысли, будто страданий требует от него долг и справедливость. Есть и такие, которые считают возможным сочетать все эти способы утешения, потому что на одного лучше действует одно, на другого – другое; так поступили и мы, в нашем "Утешении" объединив их вместе: душа моя была тогда в жестокой болезни, и нужно было использовать всяческое лечение. Но при лечении нужно выбирать удобнейшее время – как для души, так и для тела; так Прометей у Эсхила на слова:
Но разве ты не знаешь, Прометей-мудрец,
Больной душе врачи – советы добрые? –
отвечает так:
Да, если сердца вовремя смягчить нарыв,
Не бередить гноящуюся опухоль.
XXXII. (77) Стало быть, при всяком утешении первое дело объяснить, что эта беда или совсем не зло, или очень малое зло; второе – обсудить общую участь человеческую и особенно собственную участь каждого страждущего; третье – показать, что если горе не приносит пользы, то предаваться горю глупо. О Клеанфе и говорить нечего – он имеет в виду мудреца, который в утешении вообще не нуждается. Что касается утверждения, что зло – только в том, что позорно, то с его помощью ты человеку ума прибавишь, а скорби не убавишь: всякому поучению свое время. Да и Клеанф, по-моему, недосмотрел, что бывают случай, когда горе происходит от того же самого, что Клеанф считает высшим злом. Например, Сократ, говорят, однажды доказал Алкивиаду, что тот недостоин зваться человеком, что между знатным Алкивиадом и последним грузчиком нет никакой разницы, – и Алкивиад после этого в отчаянии и со слезами умолял Сократа научить его добродетели и избавить от позора. Что ты скажешь на это, Клеанф? Разве скорбь Алкивиада здесь проистекала не от настоящего зла? (78) Вспомним доводы Ликона о том, что горе не горе, если вызывается оно не страданиями души, а мелкими причинами – несчастливыми обстоятельствами, телесным нездоровьем; но сможет ли кто-нибудь утверждать, что горе Алкивиада проистекало не из страданий души? Что же касается Эпику– рова утешения, то о нем я говорил уже достаточно.