Выпадение осевой эсхатологической метафоры войны из политической рефлексии имело своим следствием постепенную утерю словом "война" своего денотата. В самом деле, о чем, собственно, мы говорим, продолжая долдонить "война", "война"? Ведь она уже скоро как четверть века - другая. Во-первых, она уже давно не наша, не моя, не его. Ведь одно данное государство более не является ее единственным субъектом, вследствие чего война утратила свою социальную определенность. Во-вторых, став локальной, война превратилась в своего рода передвижной (если не "переносной") военный конфликт с перспективой все возрастающей мобильности своего фокуса и, тем самым, утратила свою пространственную определенность. В-третьих, она перестала мыслиться как единственный или главный источник уничтожения людей. Какая война, когда без всяких термоядерных бомб и без единого самолета Пол Пот за два года уничтожил чуть не треть населения Камбоджи, а энтузиасты из племени хуту в Руанде за 100 дней вырезали около 800 тысяч людей из племени тутси. Какая уж тут коллективная смерть, как в старой доброй абсолютной войне! Война, может быть безвозвратно, утеряла монополию на смерть. Человечество может с полным успехом уничтожить само себя малым или даже личным оружием. Так что же это за война, да и война ли это? Так мы приходим к совсем уже парадоксальной ситуации, когда ответом всегда будет "нет". Теперь Косово - не война, бомбежки Чечни - не война, военные действия в Ираке - не война. Так что же сегодня война?
Именно в результате потери словом "война" своего денотата создалась негативная семиотическая ситуация, невольными участниками которой являются все думающие, говорящие и пишущие о войне. Мы сами - в первую очередь. Но, заметим, чисто семиотических ситуаций не бывает. Ведь употребление данного знака, слова, выражения, жеста в конкретных актах коммуникации людей предполагает, что употребляющие эти знаки люди знают, пусть сколь угодно поверхностно или неполно, о чем идет речь, а также знают о том, что об этом знают коммуницирующие с ними люди. Таким образом, каждая семиотическая ситуация является одновременно и ситуацией эпистемологической. Мы полагаем, что преобладающее в политической рефлексии невнимание к эпистемологичес кой стороне знаковости было основным недостатком теоретических построений московско-тартуского направления семиотики и современных последнему французских и американских семиотических концепций. Другим недостатком современной семиотики мы бы сочли доходящую до абсурда онтологизацию и универсализацию слова и понятия "смысл" в его противопоставлении понятию, обозначенному словом "значение". Строго эпистемологически смысл любого слова - это разъяснение, истолкование его значения для данного случая или группы случаев контекстуального употребления этого слова. В то время как само значение остается относительно фиксированным при изменении контекстов употребления данного слова во времени и пространстве. Так, еще четверть века назад сказать, что "война - это тоже политика" (в смысле клаузевицевского определения или нашего переопределения войны), было бы неинтересной тавтологией, тогда как сегодня - это бессмысленная болтовня, ибо за эти самые четверть века сама политика перестала быть "той же" вследствие радикального изменения основных категорий политической рефлексии. Мы думаем, что возможным выходом из негативной семиотической ситуации в разговоре о войне, "забывшей" свою осевую метафору и утерявшей свой денотат, могла бы явиться смена нашего угла зрения на наше собственное думанье и говорение о войне.
Возьмем для примера сегодняшний разговор о войне. Разговор - не фиктивный, он был на самом деле, его участники живут и здравствуют, дай им Бог здоровья.
Русский политический философ, профессор одного из американских университетов: "Великая держава ссорит соседей, воюет и расширяется. Воевать - дело великой державы".
Б. Американский политический философ, профессор одного американского университета, последователь Фрэнсиса Фукуямы: "Война продолжает оставаться орудием объективного исторического процесса, который завершится полным и абсолютным господством общего над частным и превращением мира в одноединое политическое целое. Это превратит войну в анахронический рефлекс наиболее политически отсталых групп людей на не осознанную ими неизбежность отмирания привычных форм политической власти, выражающих их частные интересы".
Совсем еще молодой постпостмодернистский французский политический философ, последователь Бруно Латура: "Война - это итоговая составляющая столкновения, борьбы, игры, наконец, за власть различных сил. В отношении войны понятие власти теряет свой политический смысл и становится, как и понятие государства, чисто искусственным, замещающим обозначение игрока. Игра заменила политику. Игроком сегодня может быть любой контингент, от этноса, социума, профессионального сообщества или корпорации до индивида.
Выигрывает тот, кто находится в фокусе самой сильной из этих сил, с которой задним числом он себя отождествляет. Так, в XX веке победителями оказались Ленин, Фрейд и Эйнштейн, а побежденными Ганди, Троцкий и Гитлер. Беда нашего друга А в том, что он не заметил ухода Великой Державы из сегодняшнего политического мышления и приписывает войну этому фантому дня вчерашнего. Результирующая, победившая сила, нашедшая свое выражение в войне, сама уже не может быть сведена ни к какому объективному, как этого хотел бы гегельянец Б, ни, менее всего, субъективному (Великая Держава "хочет" воевать, пусть следуя своей проблематической природе или еще более проблематической судьбе) фактору, как об этом мыслит наш друг А".
Г. Русский политтехнолог, постмодернист: "Сегодня основная проблема государства - это проблема модернизации технологий власти. Война, как функция государства, при всей ее феноменальной научно-технической модернизации мыслится, планируется и ведется крайне консервативным образом. Люди власти еще не понимают, что война, как и революция, стала совсем другой и нуждается в принципиально новых формах и средствах работы с населением. Эти формы и средства практически исключают политическую идеологию. Последняя, как и потоки денег, необходимых для организации "оранжевых революций" и каких-то, опять же, "лиловых" или "фиолетовых" (вместо привычных черно- белых) войн, оказывается технологически отделенной от средств массовой информации (включая ежедневные сводки Доу-Джонса). Иначе говоря, в новой войне мы знаем, чаще всего очень примерно, о чем это, но не имеем ни малейшего представления о том, как это делается. Ибо "чистая" технология войны себя не раскрывает. В этом секрет ее эффективности, да и "модерности"".
В этом разговоре война присутствует не за спинами его участников и не за окнами комнаты, в которой они говорят, а в их сознании. Она - тема в гуссерлевском смысле этого слова, тема как особое направление мышления и вместе с тем и как особое свойство мыслимого этим мышлением объекта. И пусть война может сегодня обозначать что угодно или не обозначать ничего (ведь это и есть негативная семиотическая ситуация, из которой мы ищем выход), но говорим- то мы именно о войне, что бы это слово ни обозначало. Тог да рискнем и предположим - в порядке рабочей гипотезы, без которой нам никак не сменить угол зрения, - что все участники нашего разговора, и либеральный державник А, и догматик-гегельянец Б, и полу-толстовец В, и энтузиаст- политтехнолог Г, да и мы, пишущие о войне, что все мы разделяем одно общее свойство, которое выражается здесь фразой: говорим-то ведь именно о войне. Но что же это за общее свойство?
Вот возможный ответ. "Война" перестала служить обозначением какого бы то ни было конкретного содержания, перестав, тем самым, быть элементом или аспектом какой-либо структуры сознания. Теперь она обозначает общее для нас (по Гуссерлю - интерсубъективное) состояние сознания. Это и есть наше общее свойство в данной беседе. Состояние сознания является по определению понятием пограничным между эпистемологией и психологией, но в применении к конкретным фактам и событиям лежит гораздо ближе к психологии, иногда даже к психиатрии. Именно состояние со знания, взятое в его психологическом аспекте, послужит стартовой площадкой в наших попытках смены угла зрения на войну.
Посмотрите, с исчезновением идеи коллективной смерти в нашей рефлексии об абсолютной войне смерть вообще перестает быть частью военной темы. Представим себе постороннего наблюдателя, только что прочитавшего приведенную выше беседу о войне между четырьмя нашими современниками. Его первой реакцией будет наивное удивление: "Но ведь война - это смерть, они что, забыли об этом? Нет, они просто не думают о собственной смерти, говоря о другой, чужой, какой угодно войне". Мы же полагаем, в порядке комментария на воображаемый эпизод с внешним наблюдателем, что его замечание относится к особому, частному состоянию сознания говорящих о войне, состоянию сознания, точно характеризующему общее отношение к войне сегодня. И это состояние сознания мы условно назовем отсутствием мысли о смерти. Но смерть не просто ушла из политической рефлексии о войне. Мы, в нашей попытке смены угла зрения, считаем, что отсутствие мысли о смерти в рефлексии над любым событием или фактом общественной жизни всегда предполагает присутствие безумия. Безумия в широком диапазоне - от полной неспособности осознания своей собственной ситуации здесь и сейчас до клинического психоза.
Незнание войны как смерти не только обессмысливает эсхатологическую метафору войны - гибель человечества в грядущей термоядерной войне, но и открывает дорогу психологической метафоре - безумие человечества в нынешних и грядущих войнах, безумие как возможное, универсальное, конечное состояние сознания человечества. Выход из негативной семиотической ситуации найден. Потерянный денотат замещен другим: война - это обозначение состояния сознания, в котором эпистемологически не делается различия между сущностью и существованием человека, а психологически это состояние сознания тяготеет к воспроизведению себя в негативных ситуациях, которые по своей природе не могут найти рационального разрешения. Мы думаем, что незнание войны как смерти оказалось решающим фактором в полной неспособности сегодняшней политической рефлексии понять и объяснить терроризм не только как не войну, но и как не политику.
Добавим, в порядке полуиронического заключения, что эпистемологическая смена угла зрения на войну фактически отменяет две классические парадигмы политической истории. Во-первых, эта смена угла зрения ставит под сомнение гегелевскую парадигму истории как реализации самосознания абсолютного духа в мыслях и действиях исторического человека, реализации, в которой нет места психическим изменениям. Во-вторых, эта смена фальсифицирует биологическую парадигму истории как процесса борьбы за выживание вида человека в постэволюционный период его существования. Как саркастически заметил английский мыслитель и писатель Олдос Хаксли: "Главное ведь не в том, чтобы выжить, а в том, кем ты выживешь".
Глава 6. Терроризм и психополитика
Есть вещи невосстановимые. И не в силу какого-то абстрактного принципа невосстановимости, а оттого, что невозможно восстановить особую, частную конкретность этих вещей.
А. Пятигорский, из письма Д.Б. Зильберману, май 1976 года
Итак, мы начинаем (а точнее, заканчиваем) наш разговор о политической философии словами: ну давайте посмотрим на это дело объективно. Вдруг оказывается (заметьте, "вдруг" значит "сегодня", "сейчас"), что окончание нашей книги можно было бы начать и со слов: теперь попробуем-ка разобраться в этом деле субъективно. В нашей политической философии первично вводимым понятием является политическая рефлексия, в отношении которой знание выступает в порядке эпистемологического дополнения. Поэтому субъективное здесь никак не противопоставлено какому-то объективному, будь то объективность науки, в которой "...экпериментально полученные факты неопровержимо доказывают, что... " (а дальше может идти, что у всех людей один и тот же геном или что глобальное потепление - это факт, а не гипотеза и т.д.), будь то объективность историографии или, наконец, объективность внешнего эффекта наших собственных психических состояний. "Субъективное" здесь, в этой главе, будет просто иным названием совершенно конкретного содержания, каковым является для нас "чистая психика", то есть содержания по преимуществу психологического. В отношении политической (да, в принципе, и всякой другой) рефлексии этим содержанием являются состояния сознания, на которых мы уже останавливались в конце нашего разговора о войне. Последние могут осознаваться данным индивидуальным сознанием в той или иной степени, но часто они вообще им не осознаются, в каковом случае они полностью выпадают из сферы политической рефлексии. Заметим, однако, что тогда не может быть и речи о каком-то "вытеснении" из сознания в подсознательное, не говоря уже о "подавлении" - увы, здесь психоаналитическая концепция никак не может быть применена, ибо о любой политической рефлексии, от повседневной до теоретической, мы можем судить, только поскольку она уже сознательно манифестирована. Тогда, наблюдая состояния сознания как своего рода психологический контекст политической рефлексии, мы можем искусственно, чуть ли не экспериментально, изолировать эти состояния и представить их в виде отдельного самостоятельного объекта философского рассмотрения. Этот объект крайне сложен в своем отношении не только к мыслительному (по Гуссерлю - логическому) содержанию политической рефлексии, но в своем отношении к социальной структуре, в рамках которой существует субъект политической рефлексии. Теперь попытаемся конкретизировать различные стороны соотношения объективности и субъективности в политической философии.
В первой главе мы говорили о субъекте политической рефлексии, что он принципиально неопределенен эпистемологически и фрагментарен как индивидуальная воля, психологически. Исходя из этих двух особенностей субъекта политической рефлексии, мы могли бы предположить, что в его этосе (то есть в обобщенном и схематизированном образе поведения и действия, в данном случае политического) степень случайности всегда будет заведомо выше, чем в изменениях и флуктуациях социальной структуры и порядка ее функционирования. Иначе говоря, степень этологической и связанной с ней психологической предсказуемости всегда будет ниже, чем степень предсказуемости социологической. Отсюда же - крайняя размытость критериев в оценках наблюдателем таких действий, слов и мыслей наблюдаемых им людей, которые, с точки зрения данного наблюдателя, подпали под категории "субъективного" и "психического". Только уже начав наблюдать чужое, другое поведение, наблюдатель может выбрать критерий из имеющихся в его распоряжении готовых оценочных шкал. Поведение может быть социально независимым или конформистским, политически целесообразным или неэффективным, но во всех этих случаях наблюдателю придется исходить из предположения, что наблюдаемый им человек знает структуру общества, в котором он живет, и хотя бы в общих чертах знает политическую ситуацию, в которой это общество сейчас находится. И, наконец, надо будет допустить, что он знает и элементарные этические нормы социального поведения хотя бы своего социума. Здесь надо особо отметить - к этому мы вернемся немного ниже, - что и наблюдатель знает по-крайней мере все, что знает наблюдаемый. Это - первое методологическое допущение. Тогда допущение о наблюдателе, что он знает и то, чего наблюдаемый не знает, будет вторым методологическим допущением. Именно знание, которое здесь приписывается наблюдателю, является для него определяющим, а не его способность сделать вывод о наблюдаемом на основании фактов внешнего поведения.
Только исходя в нашей эпистемологии "наблюдаемый - наблюдатель" из этих двух методологических допущений, мы можем отделить этос наблюдаемого от структуры его социального контекста, то есть отделить субъективное, психическое от социального в политической ситуации. В нашей политической философии политическая ситуация - единица времени и пространства, в которых наблюдается субъект политической рефлексии; иными словами, условная единица этоса. Но есть политические ситуации, в которых главным определяющим фактором оказывается психическая субъективность человека, полностью вытесняющая как этические нормы довлеющей социальной структуры, так и эпистемологическую сторону содержания политической рефлексии. Такие ситуации мы будем условно считать критическими. В них психика субъекта политической рефлексии предстает наблюдателю в наиболее чистом, так сказать, "первозданном" виде. Важнейшей чертой критической политической ситуации является прежде всего сжатость времени, в котором она складывается; именно о таких ситуациях мы в начале книги вкратце заметили, что либо они должны возникать крайне быстро, либо они могут вовсе не возникнуть. Другой важнейшей чертой критической политической ситуации является то, что она должна одновременно рефлексироваться более или менее одинаковым образом на самых разных уровнях политической рефлексии ("от водопроводчика до академика", как заметил один известный советский физик, говоря о ситуации 27 февраля 1953 года). По сути дела, мы здесь наблюдаем одну и ту же рефлексию на уровнях разных социальных статутов и на всех ступенях политической иерархии. В каком- то смысле можно говорить о равнопсихичности в восприятии критических политических ситуаций.
Сейчас одно маленькое историческое отступление относительно научного мировоззрения второй половины XX века. Речь будет идти о самой обобщенной апперцепции конечных результатов науки, а не о самой науке, а точнее - об итоговых эффектах научного знания, воздействующих на политическую рефлексию. Главной особенностью научного мировоззрения второй половины XX века был феноменальный анахронизм его основных положений в применении к политике. В этих положениях никак не отразился опыт трансформаций политической рефлексии от конца Второй мировой войны до конца "холодной войны" СССР с Западом. В них полностью игнорируется психическая субъективность в восприятии и оценке политических ситуаций. Только сегодня утром вполне нормальные политики уверяли нас, что упорное нежелание правительств их стран содействовать развитию альтернативных источников электроэнергии - это чистая экономика, никакой политики. Сегодня вечером те же политики серьезно нас уверяют, что международный терроризм - это чистая политика, никакой психологии. В обоих случаях их рефлексия была анахронистической, то есть "забывшей" политический опыт, в первом случае, прошедшей ночи, а во втором случае - сегодняшнего утра. Мы думаем, что дело здесь не столько в их историческом невежестве, сколько в непонимании ими своего собственного политического языка.