Особый интерес в этом свете представляет происшествие, случившееся в конце 1870-х годов в Херсонской губернии, когда через нее проезжал император Александр II. В пути на каждой остановке сельские власти должны были, по старой традиции, встречать царя хлебом-солью. Хлеб и соль было принято подавать на белом холсте, однако местные украинофилы добились того, чтобы одно такое полотенце было вышито в украинском национальном стиле. Они очень гордились этой маленькой победой [336] . Для них вышивка обозначала сохранение непрерывности национальной традиции и своеобразие их народа, его отличие от других. Однако, по всей видимости, Александр II не понял намека: для него, как и для подавляющего большинства современников, вышитый рушник не имел никакого самостоятельного смысла – он был лишь частью более сложного символа "хлеб-соль на полотенце", основная смысловая коннотация которого, несомненно, соответствовала приветствию. Более того, даже украинофилы из других мест, не знавшие всех подробностей и тайных замыслов участников акции, вполне могли интерпретировать эпизод с подношением хлеба-соли на рушнике главному гонителю украинского национального духа как позорную демонстрацию преданности престолу. Действительная смысловая коннотация этого знака была известна лишь небольшой группе непосредственных участников этого события и, значит, существовала только для них.
Еда и питье также обладали для украинофилов особым символическим смыслом. В приведенном выше отрывке Михайло Старыцький не указывает, какие именно блюда и напитки считались "национальными" на вечерах, устраивавшихся молодыми украинофилами, но об этом упоминает Марко Вовчок в письме 1857 года: "Был борщ по-гетмански и галушки из гречишной муки. Может быть, они тоже были по-гетмански, потому что мы, люди простые, никогда раньше таких не ели. <…> Этот вот [борщ], – сказал П [антелеймон] А[лексадрович Кулиш], – по мне, так он лучше всего. Сразу можно сказать, что по-гетмански" [337] .
Это описание обеда в доме провинциального украинофила высвечивает сложное переплетение смысловых коннотаций, связанных с едой. Сложно сказать, сохранялся ли рецепт борща со времен украинского казацкого государства, действительно ли это блюдо подавалось к столу гетманов – выборных глав этого государства. Ясно, однако, что борщ был вкусным, возможно, как следует из высказывания Кулиша, особый смак ему придавало уже само название. Галушки тоже считались едой "не для простых людей". Поглощение этих блюд имело символический смысл для украинофилов – так продолжалась кулинарная традиция старой элиты канувшего в прошлое украинского государства (или же это была изобретенная квазиисторическая традиция с тем же смыслом).
Галушки (разновидность клецек) даже превратились в символ особой разновидности украинского патриотизма – так называемого "галушкового патриотизма", лишенного политической направленности, ставившего перед собой лишь задачу сохранения традиционной материальной культуры. Уже в 1890-х годах аполитичный "галушковый патриотизм" подвергался жесткой критике со стороны представителей нового, более радикального поколения украинских деятелей, таких как Борис Гринченко и Павло Грабовський [338] . Однако сами по себе галушки, когда их не приписывали гетманскому столу, были традиционной крестьянской пищей – далеко не всегда в них содержался намек на былую независимость Украины. Здесь, как и в случае с национальным костюмом, мы видим слияние в украинофильстве двух течений украинской национальной мифологии – казацкой и крестьянской.
С одной стороны, украинские патриоты 1860-1890-х годов демонстративно отвергали дорогостоящие продукты и напитки (возможно, в знак своего неприятия русской имперской великосветской жизни). Их пища, как им самим казалось, ничем не отличалась от той еды, которой питалась их "чисто крестьянская" нация. Так, как-то раз жена одного из киевских украинофилов, Людмила Мищенко, принимая гостей у себя дома, подогрела красное вино перед подачей на стол, как это было принято в светском обществе. "С каких это пор украинофилы подогревают вино?" – тотчас ядовито осведомился у нее кто-то из приглашенных деятелей. Ей еще долго потом пеняли за проявленную недемократичность [339] . "Демократичными" и "национальными" напитками считались дешевое вино, пиво и горилка [340] . С другой стороны, лодочные прогулки по Днепру с почти ритуальным приготовлением каши на берегу [341] были подражанием скорее казацкому, нежели крестьянскому образу жизни.
Как показывают современные антропологические исследования, еда служит важным средством выражения этнической принадлежности и культурной идентичности человека [342] . Клод Леви-Стросс показал, каким образом с помощью таких, казалось бы, примитивных эмпирических категорий, как "сырая" и "вареная", "свежая" и "протухшая", "вареная" и "жареная" пища, можно передать сложный комплекс абстрактных понятий и символов. Однако здесь нас интересует скорее процесс поглощения пищи как церемония или обряд, ведь ритуалы, связанные с едой (например, тосты за казацкую славу и украинских крестьян), занимали достаточно видное место среди других обычаев украинофилов. Традиция произносить за столом речи и тосты особенно прочно утвердилась среди украинских патриотов со времен так называемых мочеморд - "Общества пьяных рыл", группы оппозиционно настроенных интеллигентов, снискавших известность в Полтавской губернии в 1840-х годах. Современному читателю из них лучше всего знаком поэт украинского национального возрождения Тарас Шевченко. В своем кругу – как во время застолий, так и в переписке – мочеморды использовали формы обращения, употреблявшиеся в прошлом казацкой старшиной, и колоритный официальный стиль администрации гетманского государства [343] . Конечно, эту практику можно истолковать как простую пародию [344] . Однако важное место, которое занимала игра в патриотической деятельности украинофилов, заставляет нас задуматься о значении даже такой шутливой реконструкции общества прошлого (с характерными для него нормами и традициями, с очевидными атрибутами национальной государственности) как театрализованного представления, инсценировки национальной мифологии.
Для украинофилов потребление той или иной пищи обладало широким спектром смысловых коннотаций – помимо тех, которые мы уже рассматривали выше. Например, распитие горилки во время традиционных посещений могилы Шевченко [345] может трактоваться как аллюзия на погребальный пир, как знак ностальгии по временам мочеморд, наконец, как демонстрация единства с простым народом (или же, скорее, как знак отсутствия различий с народом). Нельзя также упускать из виду непосредственный денотативный смысл горилки просто как спиртного напитка. Здесь мы наблюдаем явление, описанное Роланом Бартом: на уровне реальности происходит обмен между функцией и знаком, выбор пищи и одежды обусловлен как физиологической потребностью, так и их семантическим статусом [346] .
Конечно, символическое значение тех или иных продуктов питания менялось с течением времени. Так, предмет гордости украинофилов 1860-х годов – "вкусные украинские галушки" из рассказов Олексы Стороженко – для Агатангела Крымського и поколения 1890-х годов мог превратиться в ненавистный символ лояльности имперским властям [347] . Другая традиционная украинская пища – колбаса – была даже воспета в названии популярной музыкальной комедии Михайло Старыцького "Як ковбаса та чарка, то минеться й сварка" ("Колбаса и чарка положат конец ссоре") [348] . Однако в литературе даже для писателей-украинофилов колбаса скорее служила знаком достатка, нежели указывала на этническую принадлежность едока. Это видно на примере страстного монолога, произносимого одним из героев рассказа Олександра Коныського "И ми – люде!" ("Мы тоже люди!"): "Разве все люди едят колбасу? – Нет! А почему так? Потому что у многих ее нет. А почему у них ее нет? Почему у одного две колбасы, а у другого ни одной? Почему не разделить эти колбасы между всеми?.." [349]
Неспроста другой персонаж из того же рассказа отвечает: "Вы начали с колбасы, но теперь вы говорите о социализме" [350] .
Однако многое из того, что можно было позволить в одежде и пище, было гораздо сложнее перенять в отношении дома или квартиры украинофила. Лишь один представитель целого поколения, Борис Познанський, смог совершенно отказаться от интеллигентского бытового уклада: он много лет прожил в одной хате вместе с родственниками своей жены-крестьянки и сам работал в поле [351] . И все же хата тоже стала идеологическим символом, связанным с украинской культурой и "украинскостью" в целом. Так, например, в 1878 году в Киеве был опубликован перевод сказок Г.-Х. Андерсена на украинский язык с иллюстрациями известного художника Мыколы Мурашко. Присвоение этих сказок украинской культурой проявилось уже в рисунке на обложке издания: на нем была изображена украинская хата, внутри которой крестьянская семья читает книгу [352] .
В то же самое время особое чувство у украинофилов вызывали и старинные жилые дома, построенные в минувшие столетия для украинской казацкой знати. Так, в 1856 году архитектор Евген Червинський спроектировал для богатой помещичьей семьи украинофилов Галаганов усадьбу в селе Лебединцы. За образец Червинський взял жилище казацкой старшины XVII–XVIII веков. Нужно подчеркнуть, что здесь речь шла не просто об использовании отдельных исторических мотивов, но о почти точном воспроизведении подлинного жилища старшины [353] . Усадьба Галагана отличается особенностями, характерными для всех типов украинофильского дискурса: обилием цитат и интертекстуальностью. Однако основной смысл этого архитектурного проекта состоял, конечно же, в том, чтобы вызвать к жизни мифологизированные образы казацкого прошлого, что, как было показано выше, не было чуждо и украинофилам крестьянско-народнической ориентации. Самый влиятельный участник украинского национального возрождения Тарас Шевченко одобрил этот дом, назвав его "дворянской затеей, однако затеей славной и заслуживающей успеха" [354] . К сожалению, нам известен всего один такой же дом, построенный в 1868 году архитектором Олександром Яном для другой украинофильской семьи Закревських, среди членов которой были и мочеморды [355] . Конечно, такого рода игра с буквальным претворением в жизнь образов национальной мифологии стоила больших денежных средств.
Сходное сочетание цитат из прошлого и материальной реальности настоящего встречается и во множестве любительских и полупрофессиональных театральных постановок украинофилов. Реквизит для спектаклей часто был не имитацией, но подлинником: старинную казацкую одежду, оружие, ковры, глиняную посуду и даже седла заимствовали для этой цели из богатого собрания Василя Тарновського [356] . К большому сожалению историков, ни один из участников этих любительских постановок не оставил воспоминаний, в которых описывались бы эмоциональные переживания артистов, вызванные использованием на сцене подлинных казацких одежды и утвари. Но можно сказать, что актеры в буквальном смысле окутывали себя национальной мифологией, погружали в нее свои тела.
Наконец, украинофилы неизбежно сталкивались с вопросом о том, каким должен быть идеальный физический тип украинца или украинки. Конечно, этот идеал был достаточно неопределенным и неодинаковым для всех. Издавна считалось, что настоящая украинка должна соответствовать образу народных песен: черноглаза, черноброва, с белыми руками. Этот идеал особенно отчетливо представлен, например, в романтической и эпической поэзии Пантелеймона Кулиша [357] . Однако к концу XIX века этот образ превратился в избитый литературный штамп, предмет насмешек, как, например, у Агатангела Крымського: "Сначала Стороженко так и поступал: он шел по этому законопослушному пути, с восторгом повествуя по-украински в рамках дозволенного и одобренного цензурой… о черноглазых дивчинах с руками белыми и мягкими, как тесто из пшеничной муки, и взорами, от которых казацкие глаза сразу вылазили на лоб" [358] .
Для ведущего украинского прозаика 1870-1890-х годов, Ивана Нечуя-Левицького, этот образ тоже уже не был эталоном национальной красоты. Например, еще в своем первом романе "Двi московки" ("Две солдатки", 1868) он описывает два совершенно разных женских типа, ни один из которых не соответствует вышеописанному стереотипу: полная голубоглазая блондинка и темноволосая черноглазая девушка, похожая на цыганку. Обе названы украинскими красавицами [359] .
Более устойчивым и, безусловно, связанным с национальной мифологией был образ мужчины-украинца, разработанный в украинской литературе. Чрезвычайно показательно в этом отношении описание молодого украинофила Павла Житецького, принадлежащее перу его друга Василя Гнылосирова и относящееся к 1863 году: "Это интеллигентный молодой человек, производящий впечатление: смотреть на него – чистое загляденье! Высок, широкоплеч, носит казацкие усы, облик как у орла, проницательный взгляд, говорит с расстановкой и очень умно" [360] .
Стоящие рядом друг с другом упоминания о казацких чертах и об орлином облике молодого человека отсылают нас к классической образной системе украинских народных песен и романтической литературы, где вооруженный всадник-казак часто сравнивается с этой гордой птицей, властителем безбрежных степей. Также типичен и образ высокого широкоплечего человека. В поэзии украинофилов он часто используется для описания национального прошлого: к нему прибегают, чтобы подчеркнуть мотив вырождения украинской нации после утраты ею независимости и, конечно же, для идеализации своих предков. Вот как этот мотив выражен в поэзии Михайлы Старыцького:
Там, где некогда народ был высокий, крепкий,
Сильный и приветливый,
И в забавах, и в песнях,
Теперь слабые, скорбные
Люди едва влачат ноги
Из-за злых правителей! [361]
Поэтому нет ничего удивительного в том, что положительный герой украинской литературы народнического, популистского толка напоминал Семена из рассказа Олександра Коныського: "высокий широкоплечий мужчина… с длинными черными усами" [362] . Эти длинные усы были в целом самым значимым элементом национального тела, созданного украинофилами, точно так же, как вышитая рубаха была самой значимой частью национального костюма. Обычно усы считались типично "казацкой" чертой. Однако необходимо отметить, что другой не менее характерной чертой казака был длинный чуб на макушке гладко выбритой головы (так называемый оселедец ). (См., например, известную картину И. Репина "Запорожцы пишут письмо турецкому султану".) В поэзии существительное "оселедец", плохо рифмующееся с другими словами, обычно заменялось прилагательным "чубатый":
Чубатые казаки
Идут в богатых одеждах…
Или другой пример:
О, если б ты, чубатый,
Восстал из тесной хаты [363] .
Конечно, трудно представить украинофила – как правило, украинофилы были чиновниками средней руки – с казацким оселедцем на бритой голове. В конце концов Борис Познанський был вынужден объясняться в полиции даже по поводу такого относительно невинного поступка, как стрижка волос на крестьянский манер (то есть с выбритыми висками) [364] . Отрастить усы считалось не столь провокационным шагом, и потому в глазах интеллигенции они оставались главным знаком, выражающим украинскую национальную идентичность. Так, по воспоминаниям современников, поэт, драматург и известный украинофил Михайло Старыцький носил длинные "украинские усы", которые он постоянно поглаживал рукой [365] . (Не был ли сам жест способом подчеркнуть, задействовать этот знак?) В художественной литературе самый известный пример мы находим, конечно же, в рассказе Олексы Стороженко "Усы", где главный герой, вынужденный их сбрить, не может больше считать себя украинцем: "Я действительно испугался, я не узнавал сам себя: черт знает, на кого я теперь был похож, мой рот кривился, щеки ввалились, нос поник – совсем не я, а немец (курсив наш. – С.Е .) Адам Иванович Флик, оценщик шерсти силезских овец в Кременчуге" [366] .
Как и сам Стороженко, персонаж этого автобиографического рассказа обладал роскошными усами. Благодаря своей "украинской" внешности герой Стороженко завоевывает расположение крестьян: