Именно в это время формирующийся неолиберализм предлагает среднему классу новое понимание свободы – как потребления. Ценности потребительского общества, против которых восставали студенты, совместились с идеалами протестующих. Свобода свелась к разнообразию, к многоцветию товаров и услуг, к возможности выбора. Потребление из массового должно было превратиться в индивидуальное. Обществу, которое не смогло реализовать свою свободу в социальном преобразовании, предлагалось осуществить ее в совершенно иной сфере. Коллективное действие сменялось индивидуальным наслаждением.
Право выбора, обещанное неолиберальной идеологией, не просто осуществляется на свободном рынке. Оно оказывается путем к наслаждению. Суть потребления не в удовлетворении материальных потребностей, а в самореализации, самоутверждении. Товарные знаки уже не просто связываются в сознании покупателя с репутацией фирмы. Они становятся символами бытия, образами, с которыми связываются социальные и культурные идеалы.
Можно сказать, что потребительская культура преобразовала себя в ответ на вызовы 60-х. Точно так же, как контрреформация XVI века опиралась на культурные достижения Ренессанса, неолиберальная реакция по-своему продолжала и развивала образы молодежного бунта. Именно потому, что неолиберализм впитал в себя импульсы "бунтовщических 60-х", он смог преобразить капитализм. Неолиберализм не только перекупил, совратил, развратил множество интеллектуальных и артистических кумиров "великого десятилетия", он стал на эмоциональном уровне своеобразным синтезом протеста и конформизма. Анархистские лозунги борьбы против государства обратились в призыв покончить с бюрократизированным социальным страхованием. Ненависть к любой власти сменилась готовностью подорвать власть правительства ради свободы корпораций. Призыв к социальному освобождению сменился готовностью "освободить" талантливых и динамичных предпринимателей из-под гнета тусклых и тупых чиновников. Рынок был провозглашен единственно значимым пространством свободы.
Именно это стало третьим, по-своему решающим направлением неолиберальной контрреформы. Новая идеология потребления стала господствующей. Говоря словами Грамши, завоевала гегемонию.
Культурная гегемония неолиберализма обеспечила контрреформе поддержку среднего класса. Коллективный эгоизм более благополучной части общества был освящен моралью, идеологией и эстетикой. Технологическая революция добавила социальному эгоизму еще и "историческое оправдание". Лидер итальянской партии Фаусто Бертинотти, описывая ситуацию 90-х годов, говорил про "одиночество рабочего". Растущий "постиндустриальный" средний класс в массе своей не испытывал большого сочувствия к страданиям социальных низов. Люди, считавшие себя успешно вписавшимися в новую экономическую модель, воспринимали происходящее как естественный процесс. Те, кто остался за бортом, принадлежали к "уходящей экономике". Те, кто процветал, считали себя "новой экономикой". Все происходит само собой. Никто не виноват. Промышленный рабочий обречен был страдать просто потому, что оказался "фигурой прошлого".
"Ничего личного", – как говорят киллеры в голливудских фильмах.
Глобальный рынок труда менял и облик низов. Массовая иммиграция из бедных стран превращает низкооплачиваемые профессии в удел этнических меньшинств и "инородцев". Миллионы людей, находящиеся на низшей ступеньке социальной иерархии, оказываются не только лишены гражданских прав, но зачастую и просто являются нелегалами. Уже с XIX века этот подход к трудовым отношениям был успешно опробован в США. Результатом стала хорошо известная слабость профсоюзного движения. Конкуренция между общинами подорвала классовую солидарность. В последнее десятилетие XX века та же модель была применена в Европе.
Социальные противоречия превращаются в вопрос межэтнических отношений и оказываются неразрешимы как таковые. Как, впрочем, и проблемы этнические, ибо разрешить их можно лишь путем социального преобразования, которое даже не обсуждается.
"Две нации!" – говорил радикальный журналист Дизраэли, описывая социальные контрасты викторианской Англии. Но тогдашние "две нации" говорили на одном языке, принадлежали к одной расе и религии. В эпоху глобализации слова Дизраэли приобретают новый конкретный смысл. Формируется этническое разделение труда. Социальные низы этнически и культурно оказываются как бы "вне общества". Соответственно их несчастья, даже если на них кто-то обращает внимание, воспринимаются уже не как проявление социального конфликта, а как результат расовой или культурной дискриминации. Вместо того чтобы бороться за права низкооплачиваемых работников, сердобольные либералы добиваются законов о правах религиозных меньшинств, гуманного обращения с беженцами и права для мусульманских девочек носить чадру на школьных занятиях. Солидарность заменяется благотворительностью и религиозной терпимостью.
Общество распадается на массу маргиналов, организованный, но относительно малочисленный рабочий класс, все более разрастающийся средний класс.
Эта социальная структура кажется абсолютно безопасной. Рабочий класс перестает быть "опасным классом" просто потому, что в жизненных центрах системы его становится мало. Рабочие уже не могут захватить власть в Берлине или Париже, ибо не составляют там большинства. Маргиналы могут взбунтоваться, но бунт– не революция. Его может разогнать полиция.
А поскольку маргиналы зачастую еще и инородцы, мигранты и нелегалы, их легко можно самих сделать козлами отпущения, обвинить во всех бедах общества, натравить на них крайне правых. Неофашистские партии вновь становятся востребованы, получают финансирование и доступ к средствам массовой информации. Однако в отличие от 20-х и 30-х годов XX века правящая элита вовсе не собирается допускать крайне правых к власти. Такая опасность возникает лишь тогда, когда традиционные господствующие классы смертельно напуганы и не видят иного способа остановить революцию. На сей раз страх перед революцией преодолен. Однако ультранационалистические организации приобретают новую роль – теперь уже в качестве элемента социального контроля. Терроризируя инородцев, они поддерживают сложившийся этно-социальный порядок, не давая культурному конфликту перерасти в классовый. Пусть левые и политкорректная интеллигенция мобилизуются для противостояния националистам. До тех пор, пока подобное противостояние носит сугубо "культурный" характер, оно не опасно для системы.
Часть 2 Постиндустриальная революция
Культурная стандартизация
Культурная стандартизация не сводима к "американизации". Но в основе ее лежат именно американские нормы и правила. Дело не только в том, что Голливуд вытесняет, например, национальную кинопродукцию, но и в том, что любые успешные альтернативы Голливуду создаются по тем же меркам. Для того чтобы национальные культурные продукты окупались и приносили настоящую прибыль, они должны успешно продаваться на американском рынке и на глобальном рынке, подчиненном голливудским стандартам. Чем больше стандартизируется культура, тем больше она превращается в разновидность бизнеса, тем больше ее создатели и потребители оказываются заложниками корпораций.
Культурная стандартизация происходит не впервые в истории. В конце концов уже эллинистический мир являл собой пример того, как нормы, первоначально сложившиеся в мире древних греков, проникли в Египет, Персию, а затем, вместе с римскими легионами, распространились по всей Европе.
И все же масштабы нынешней культурной интеграции беспримерны. Средний класс в странах периферии всегда был ориентирован на нормы и правила стран центра. Еще в XIX веке, после восстания сипаев в Британской Индии, колониальные власти поставили своей целью создание там среднего класса, который, будучи индийским по крови и цвету кожи, будет британским во всем остальном. Колонизаторы преуспели в этом, хотя победа оказалась пирровой: через некоторое время колониальный средний класс, усвоивший европейские понятия о правах и свободах, стал требовать политической независимости.
В конце XX века победоносный транснациональный капитал повторяет ту же операцию в масштабах планеты. Зависимые страны получают новый средний класс, по культуре и образу жизни принадлежащий Западу. Лидеры западных держав и транснациональных компаний убеждены, что этот средний класс станет их опорой "на местах", проводником их интересов, а заодно и резервуаром кадров для корпораций. Ведь перед ним открывается беспрецедентная перспектива социальной мобильности. Усвоив определенные нормы поведения, выходцы из стран "периферии" могут сделать карьеру в мировых столицах, попасть в руководящие органы международных финансовых институтов, а если особенно повезет – войти в правление фирм с громкими именами. Разумеется, подобный успех достается единицам из миллионов, но он становится символом новых возможностей, открытых для многих.
Американский социолог Билл Робинсон, описывая эволюцию правящих элит в Латинской Америке 90-х годов, обнаружил возникновение нового класса – транснациональной буржуазии. Ее власть и собственность уже неотделимы от власти и собственности глобальных корпораций, ее процветание напрямую зависит от состояния мирового рынка. Транснациональная буржуазия воспринимает себя не как элиту своей собственной страны, а как часть глобального правящего класса, кровно заинтересованного в том, чтобы "своя" страна, не дай бог, не выбилась из общего ряда, не отклонилась от "единственно верного пути". Это ударный отряд крестоносцев "мировой цивилизации", непримиримых к любым проявлениям самобытности и свободомыслия. В отличие от прежних элит, тесно связанных с национальной культурой, традициями и образом жизни, новая транснациональная элита воспринимает себя скорее как часть мирового правящего класса. Местная принадлежность для нее – случайное, второстепенное обстоятельство. Ее капитал и бизнес неотделимы от транснациональных корпораций, штаб-квартиры которых находятся за тридевять земель. Эти люди возглавляют местные отделения транснациональных компаний или имеют собственные фирмы, являющиеся формально независимыми, но по существу превратившиеся в филиалы тех же международных гигантов. Они вовлечены в глобальные финансовые спекуляции. Предел их мечтаний – должность в головной конторе корпорации где-то в Нью-Йорке или в Лондоне, а заодно и небольшая доля в ее огромной собственности.
Стиль жизни транснациональных элит мало меняется от того, базируются ли их представители в Лондоне, Лусаке, Москве или Буэнос-Айресе. В известном смысле "периферийные" столицы даже лучше. Даже в самой нищей стране Африки есть несколько столичных кварталов, с бутиками и ресторанами, ничем не уступающими парижским. Другое дело, что в нескольких сотнях метров начинается совершенно иной мир, в котором кусок мыла может быть предметом роскоши (и в этом отношении ситуация стала несравненно хуже, чем два десятилетия назад). Но соседство двух миров далеко не всем кажется проблемой. Ведь до тех пор, пока жители нищих кварталов ничего не требуют политически, они остаются лишь дешевой и доступной рабочей силой. Значит, жители "благополучного" мира получают все услуги гораздо дешевле, нежели их "братья по классу", живущие на Западе.
Однако для того, чтобы транснациональная буржуазия могла эффективно управлять, ей нужны массы, разделяющие те же ценности, но куда более укорененные в повседневной жизни собственной страны. Короче, ей нужен такой же глобальный средний класс.
В конце 1980-х и первой половине 1990-х годов "социальный проект" транснационального капитала можно было считать блистательно удавшимся. Новый средний класс не просто формировался на "периферии", не просто усваивал западную культуру и ценности, он воспитывался в духе высокомерного презрения к "отсталым" местным массам, старшему поколению, "не умеющему адаптироваться к новой жизни", традиционной культуре и национальной истории, оказавшейся "на обочине мирового процесса". Отвергнув ценности народнической интеллигенции, он отождествлял себя с элитой, противопоставляя себя "маргиналам". В Восточной Европе и Латинской Америке этот средний класс воспринимал себя как опору рыночных реформ. Он искренне верил в собственную избранность.
Его идеология и самооценка основывались на банальном принципе: средний класс – фактор стабильности. Политики как заклинание повторяли: увеличивайте средний класс, и общество будет стабильнее. Более того, они сами в это верили.
Средний класс наслаждался новыми возможностями, вступая в "мир развлечений", и, вопреки пророчествам скептиков, не испытывал ни малейшей скорби по поводу утраченного. Он воспринимал свои достижения как безусловно заслуженные: мы самые умные, самые компетентные, самые адаптивные. Короче, будучи лучшими, эти люди обречены были на успех, тогда как неудачи огромного большинства соотечественников виделись закономерным наказанием за "отсталость" и "некомпетентность". Крайним выражением этой идеологии стало заполнившее русскую речь словечко "совок", призванное характеризовать все черты советской жизни и поведения, оказавшиеся препятствием для достижения успеха в прекрасном новом мире. Презрение к "совку" стало основой морали и идеологии среднего класса.
Будущее представлялось как постепенное изживание "совка", за чем последует неизбежное процветание и превращение большинства населения страны во все тот же средний класс по западному образцу. Утопичность подобной перспективы на первых порах ускользала от сознания. Поскольку именно сверхэксплуатация "периферии" создает возможность поддерживать стабильность в "центре", средний класс в "незападном" мире обречен оставаться меньшинством, по крайней мере, до тех пор, пока господствуют принципы неолиберального капитализма. Возникало неразрешимое противоречие. Объективная реальность не оставляла никаких шансов на развитие среднего класса, а идеология требовала его неуклонного расширения. Но, хуже того, поддержание подобных идеологических иллюзий являлось одним из главных условий жизнеспособности системы.
Для того чтобы себя поддерживать, система должна себя постоянно подрывать. Стратегия расширения среднего класса оказалась для неолиберального капитализма бомбой замедленного действия.
Пластилиновый человек
Этика неолиберализма – не мешать "сильным". Если в этой идеологической системе допускается хоть какая-то мораль, она сводится к простой формуле. Получив заслуженный приз, "сильные" потом должны будут помочь "слабым". Или это сделает государство, которое отныне ничего не гарантирует гражданину как таковому. Принцип "адресной" помощи предполагает, что на место социальных прав приходит правительственная благотворительность, унизительная уже потому, что получение ее означает причисление к "слабым".
Но как отличить "сильных"? Согласно логике неолиберализма, это те, кто добивается успеха. В свою очередь успех– всегда личная заслуга. Короче, кто победил, тот и прав. Торжествующие "победители" не испытывают особой потребности помогать "слабым". В самом деле, почему люди, добившиеся всего собственными знаниями, умом и трудом, должны помогать "неудачникам"? Самодовольство "победителей" и презрение к "побежденным" становится этической нормой.
Парадоксальным образом понятие "силы", которое раньше предполагало твердость, несгибаемость, целеустремленность, в новой ситуации означает прежде всего гибкость, "адаптивность", способность быстро приспосабливаться к постоянно меняющейся ситуации. Неслучайно именно слова "гибкость" и "адаптация" стали ключевыми.
На самом деле любая победа и поражение зависят от правил игры. Чемпион по боксу не имеет никаких шансов на соревнованиях биатлонистов. Правила же постоянно меняются. Культ "адаптивности" оборачивается разрушением профессиональной этики, отказом от самостоятельно выработанной жизненной стратегии, конформизмом. Люди становятся не тем, чем хотели стать, а безликим, пластичным материалом, подлежащим постоянной переработке. "Пластилиновый человек" на разные лады лепит себя сам, но делает это не по собственной инициативе, а подчиняясь недвусмысленно сформулированным требованиям системы.
Идея перемен, новаций, гибкости становится культом, самоцелью. Новация превращается в фетиш. Уже никто не спрашивает, зачем и для чего нужно "новое", лучше ли оно старого. Новизна становится достоинством сама по себе.
Культ гибкости и инновации – своеобразная религия, точнее– суеверие постиндустриального общества. Это классический пример описанного молодым Марксом "ложного сознания", когда причины и следствия меняются местами, побочные эффекты воспринимаются как основа процесса.
Если постоянное обновление технологических систем из условия успеха в рыночном соревновании превращается в самоцель, то человек должен подчинить себя той же логике. При этом, однако, обещанная свобода оборачивается тотальной зависимостью. Инновационная экономика оборачивается новой системой порабощения. Человек остается придатком машин, причем он не только обречен эти машины постоянно менять, но и сам обязан меняться вместе с ними. Требование приспосабливаться к переменам становится основой нового конформизма.
В отличие от прежних, эта форма конформизма неотделима от постоянного стресса, а главное, рано или поздно обречена на неудачу. Ибо в консервативном обществе человек, знающий правила игры, может более или менее надежно обеспечить свое будущее, приспособившись к ним раз и навсегда. Напротив, конформизм "пластилинового человека" обречен. Даже готовность постоянно ломать себя, прогибаться и подстраиваться под очередные "новации" не гарантирует, что в один не столь уж прекрасный момент система раздавит того, кто не смог попасть в ее ритм.
Готовность постоянно адаптироваться к меняющимся требованиям системы имеет свои пределы. И дело не только в ограниченных психологических возможностях человека. Рано или поздно экономический спад, финансовый кризис, биржевой крах обесценивают любые усилия.
Все эти события, кстати, происходят как бы вне мира постоянно развивающихся технологий, но внезапно обнаруживают те истинные, основные законы, по которым обречен жить и этот мир. В тот момент, когда система сама по себе терпит поражение, обнаруживается: чем больше человек соответствовал ее требованиям, чем тщательнее он приспосабливался к ней, чем более "сильным" он казался себе и окружающим, тем более жестоко он может быть "наказан".
"Сильный" в одночасье превращается в "слабого". Он унижен и посрамлен в глазах общества. Но именно в этот момент "пластилиновый человек" вновь может стать самостоятельной личностью, возмутившись и выступив против правил.