Пушкин. Тютчев: Опыт имманентных рассмотрений - Юрий Чумаков 7 стр.


Среди них была И. Семенко, обратившаяся к образу автора в романе Пушкина. В другой статье она высказалась по поводу вышеупомянутой дискуссионной проблемы с неожиданным акцентом: "В то время быть лишним – почти означало быть лучшим". Параллельно появилась первая онегинская статья Ю. Лотмана "Об эволюции построения характеров в "Евгении Онегине"", где уже намечалась будущая концепция ученого. Однако наиболее симптоматичной в этот момент оказалась работа Л. Н. Штильмана, прочитанная в Москве на IV Конгрессе славистов (1958), которая предвосхитила дальнейшие пути изучения романа у нас и за рубежом. Пафос доклада Штильмана заключается в принципиальном рассмотрении романа Пушкина внутри литературной стихии, "энциклопедия русской жизни" становится "литературной энциклопедией", преимущественно европейской. Называя те или иные художественные источники "Онегина" ("Дон Жуан" Байрона, "Новая Элоиза" Руссо и др.), автор сосредоточивается не столько на литературном генезисе романа, сколько на функционировании "источников" внутри самого текста, то есть на том, что впоследствии будет названо интертекстуальностью. Особое внимание уделяется воздействию на "Онегина" "Новой Элоизы", вообще эпистолярного романа, с которым связывается редукция сюжета героев. Самодостаточность поэтики романа позволяет Штильману сделать ряд точных наблюдений над его жанровой структурой, композицией, нарративом, взаимопроникновением миров автора и персонажей – над всем, что стало предметом исследования в последующие десятилетия. Так, Штильман едва ли не впервые отметил, что "рассказ о метаморфозах музы есть композиционное и поэтическое решение проблемы превращения Татьяны". Характерные взаимозамены персонажей в гибридном мире "Онегина" заставили Штильмана усомниться в реализме жанра и стиля романа, и спустя сорок лет после выдвижения этой идеи мало кому захочется отыскивать реализм как в романе в стихах, так и в творчестве Пушкина вообще. В заключение Штильман характеризует "Евгения Онегина" как "произведение неповторимое по богатству и красоте поэтической формы, с действием чрезвычайно сложным"; "это сложное действие, однако, разыгрывается не столько между героями, – "интрига" романа чрезвычайно проста, – сколько между автором и его произведением, между автором и героями, между разными планами реальности, между стихией поэзии и стихией прозы". В этой великолепной формуле фактически заключено все то, что частично или полностью будет разрабатываться онегинистикой в разнообразной аксиоматике вплоть до конца века: внефабульность текста, иначе говоря, многослойность сюжетного развертывания, переключения из плана автора в план героев и обратно, гетероморфность поэтического пространства и времени, взаимоосвещение стиха и прозы и т. д.

Время перемещает акценты, и статья Штильмана, будучи маргинальным прочтением "Онегина" в момент своего появления, ретроспективно выглядит как своего рода инвариант преобразований, точка отсчета при формировании новой парадигмы понимания текста. Но существует еще более удивительный прецедент. В 1941 г., во время глубокого разлома национальной культуры, была опубликована статья Г. Винокура "Слово и стих в "Евгении Онегине"". Прошло более десяти лет после теоретических работ Тынянова, а до новой эпохи оставалось четверть века. Большая статья, действительно посвященная рассмотрению стиха, онегинской строфы, ее генезиса и синтаксического строя, содержит в первой половине раздел, кратко характеризующий поэтику романа. Перед этим Винокур пишет о многоуровневых метрических границах текста, подчеркивая, что "сама эта градация формы (…) тесно связана с идейным и стилистическим замыслом пушкинского "романа в стихах"", и таким образом мотивирует переход к стилю и смыслу "Онегина", то есть к неназываемой поэтике.

Заглядывая в далекую перспективу, Винокур выделил в тексте "отношения между автором и героем" и добавил, что "для уразумения смысла "Евгения Онегина" в целом эти отношения, конечно, не менее важны, чем собственно сюжетная сторона "романа в стихах"". Он обратил внимание, что "автор… является не просто рассказчиком, но и действующим лицом, участником событий", и "все это диктовало специфическую форму отношений между повествователем и его читателем". Читатель при этом фактически втягивается в романную структуру, так как "сам является участником той жизни, которая служит предметом изображения в романе и получает в нем поэтическое освещение".

Из этих наблюдений возникает тезис о "многообразной дифференциации самого значения повествовательного "я" в романе Пушкина", который в дальнейшем Винокур рассматривает с различных сторон. Сказанного достаточно, чтобы в статье Винокура увидеть важнейшие проблемы поэтики "Онегина", впоследствии развитые, углубленные и уточненные С. Бочаровым, Ю. Лотманом, Д. Клейтоном, Э. де Хаардом и мн. др.

Современная парадигма изучения, понимания и прочтения "Евгения Онегина" сложилась за последние тридцать лет, и ее развитие все еще продолжается. В середине 1960-х гг. произошел своего рода взрыв интереса к пушкинскому роману, и это случилось не только в России, но и во всем западном мире, а позже и в восточном. В. Набоков выпускает перевод "Онегина" и обширный комментарий к нему (1964). Возвращаются книги и статьи М. Бахтина, Ю. Тынянова, Л. Выготского (1963–1968 и далее). Начиная, в основном, с 1966 г. выходят работы или части монографий, напрямую обращенные к "Онегину". Их авторы – В. Виноградов, А. Чичерин, Ю. Лотман, С. Бочаров, В. Маркович, Д. Бейли, Т. Шоу, Р. Фриборн, С. Митчел, Р. Грегг, У. Тодд, А. Бриггс, Л. Шеффлер, Д. Клейтон и мн. др. Выдающуюся роль в переходе на новую парадигму в России и за рубежом сыграли статьи Ю. Лотмана "Художественная структура "Евгения Онегина"" и С. Бочарова "Форма плана", появившиеся одна за другой (1966, 1967). Имманентный подход к роману был, однако, развернут в различных руслах структуральной и феноменологической поэтики. В 1970-е гг. оба автора расширили поле исследования "Онегина" в двух других работах; статьи С. Бочарова о романе появляются периодически вплоть до настоящего времени.

Теоретической аксиомой Лотмана было установление "противоречия" как художественно значимого структурного элемента, декларированного самим Пушкиным. Оно объясняется наличием внутри текста художественных точек зрения (т. е. позицией сознания), которые "не фокусируются в едином центре, а конструируют некий рассеянный субъект, состоящий из различных центров, отношения между которыми создают дополнительные художественные смыслы". Это настолько резко усложняет структуру текста, что порождает, по Лотману, обратный эффект "упрощения" и естественности, имитирует "нехудожественность", воспринимаемую как "иллюзию самой действительности". Лотман развертывает эту идею на демонстрации семантико-стилистических и интонационных "сломов", а также "сломов" характеров персонажей от главы к главе. Возникающий при этом разнобой смыслов ценностно выравнивается механизмом иронии, который действует у Пушкина на всех уровнях. В итоге "Онегин" "не только строится как система соотнесения разнородных структур, но и имеет открытый характер". Стоит отметить, что все это еще подчинено стремлению "воссоздать объективную реальность", поддержать "реализм" пушкинского романа. В более поздних работах эта тенденция размывается.

С указания на "противоречие" начинает свою статью и Бочаров. Но это не противоречие стиля, интонации, характеристик персонажей. Речь идет о генеральном противоречии "Онегина", противоречии, на котором держится весь роман Пушкина: совмещении и несовместимости мира автора и мира героев. Традиция Тынянова-Винокура, на которую опирается и Лотман в статье 1966 г., не подчеркивала в ступенчатой структуре автора ипостаси Демиурга, творца всего романного мира. Бочаров, учитывая функцию автора-повествователя и роль автора-персонажа, приятеля Онегина, ставит акцент на авторе, творце и держателе всего текста. Он пользуется формулой А. Чичерина о "расщепленной двойной действительности" и пишет: "Действительность эта – гибрид: мир, в котором пишут роман и читают его, смешался с "миром" романа; исчезла рама, границы миров, изображение жизни смешалось с жизнью". В дальнейшем это положение раскручивается в изощренном спектре преобразований и вариаций. Работа как бы построена на антиномии: с одной стороны, "действительность я и роман героев приравнены, совмещены в одной общей плоскости"; с другой – "жизнь и работа автора не могут лечь в одной плоскости с жизнью героев романа этого автора". Рассуждение как будто скользит по "ленте Мёбиуса", а затем разрывает ее. Благодаря парадоксу преодолевается "всеобъемлющий образ "я", который ступенями переходит от "приятеля" или частной биографии Пушкина к сознанию автора, ставшему объективным миром романа, равному целой жизни. Этими переходами нам представлено удивительное явление – объективность поэтического сознания, его особая человеческая природа: ибо оно громадно перерастает и превосходит отдельное "я" поэта". Эта вершинная формула Бочарова, верная и по сей день, великолепно развитая многими исследователями, приобрела с течением времени легкий дефект своим упором на сверхценность "объективности". Современное чувство антропокосмичности с действительным тождеством бытия и сознания не хочет оперировать "объективностью", которая, в сущности, фиксирует выпадение человечества из универсума. Да и сам Бочаров фактически создает свой очерк ради вписанности пушкинского романа в мироздание: "В (…) духовном космосе Евгений Онегин имеет свою несомненную реальность, соизмеримую с реальностью "настоящих" живых существ".

В англоязычной пушкинистике 1970-80-х гг. отметим разделы об "Онегине" в книгах Дж. Бейли и Р. Фриборна, а также монографию Д. Клейтона "Ice and Flame". Книга Д. Клейтона привлекает обстоятельным обзором критической литературы об "Онегине" и нетривиальными решениями ряда проблем. Нечасто встретишь столь недвусмысленный отказ от реалистической интерпретации романа, опирающийся как на русских формалистов, так и на более поздний опыт московско-тартуской структуральной школы. Используя их термины и приемы, Клейтон включает в анализ историко-литературные и биографические аспекты. Работ Дж. Бейли и Р. Фриборна мы представлять не будем, отсылая к их проницательному комментарию в книге Клейтона, но в знак солидарности с автором повторим здесь одну выдержку из Фриборна. Фриборн пишет о моральной позиции Татьяны как высшей ценности пушкинского текста: "Tat'iana asserts… the privacy of conscience, the singularity of all moral awareness and certitude, the discovery of the single, unique moral self which opposes and withstands the factitious morality of the mass, of society, or the general good". Казалось бы, это утверждение должно устроить всех апологетов Татьяны, особенно в России. Однако перед нами Татьяна, прочитанная в западном мире. Это означает, что она представлена как личность, не подвластная никаким обстоятельствам, сама устанавливающая правила собственного поведения, являясь носительницей ценностей. У нас же Татьяну понимают по преимуществу как выразительницу национальной всеобщности, и поэтому формула Фриборна не вызовет энтузиазма.

Назад Дальше