Достоевский над бездной безумия - Лебедев Владимир Васильевич 9 стр.


Механизм внедрения ложной истины в сверхценные идеи личности Достоевский раскрыл, опираясь на разбор своей любимой книги "Дон Кихот" Сервантеса, сообщающей, на его взгляд, глубочайшую и роковую тайну человечества. Тайна же эта заключается в том, что красота человека, чистота его, целомудрие, простодушие, незлобивость, мужество и ум – все это нередко теряет значение без пользы для человечества и становится предметом осмеяния. И это, по мнению Достоевского, происходит единственно потому, что всем этим благороднейшим и богатейшим дарам, которыми награжден человек, недоставало одного только последнего дара – гения, чтобы направить все это могущество на правдивый, а не на фантастический путь деятельности, во благо человечества.

Развивая эту мысль, Достоевский обращает внимание на любопытнейшую черту, которую подметил Сервантес в сердце человеческом: "...Дон Кихот, до помешательства уверовавший в "самую фантастическую" мечту, какую лишь можно вообразить, вдруг впадает в сомнение и недоумение, почти поколебавшее всю его веру". И поколебали Дон Кихота "...не нелепость его основного помешательства, не нелепость существования скитающихся для блага человечества рыцарей, не нелепость волшебных чудес, которые о них рассказаны, а самое постороннее и второстепенное, совершенно частное обстоятельство..." Смутило его лишь верное математическое соображение, что "как бы ни махал рыцарь мечом и сколь бы ни был он силен, все же нельзя победить армию в сто тысяч в несколько часов, даже в день, избив всех до последнего человека" (25; 26). И тут Достоевский, опираясь на домысленный им эпизод романа, выводит крайне важный для понимания диалектики противоречий у мечтателей тезис: "...Фантастический человек вдруг затосковал о реализме!" По Достоевскому, Дон Кихот не может принять то, что в книгах, которые он считает правдивыми, что-то окажется ложью. "А если уж раз ложь, то и все ложь", – мучится он и придумывает для спасения истины другую мечту, но уже вдвое, втрое фантастичнее первой, грубее и нелепее, придумывает сотни тысяч людей с "телами слизняков... по которым острый меч рыцаря может вдесятеро удобнее и скорее ходить, чем по обыкновенным человеческим" (25; 26). Универсальность психологического механизма преодоления противоречий закономерна. "Реализм... удовлетворен, правда спасена, и верить в главную мечту можно уже без сомнений... благодаря второй уже гораздо нелепейшей мечте, придуманной лишь для спасения реализма первой".

В варианте наборной рукописи "Дневника писателя" за сентябрь 1887 г. Достоевский в том же ключе убедительно разбирает и механизм научных заблуждений. Согласно его представлениям, наука основана на реализме, на ясных и точных показаниях наших чувств. Однако в иной науке может быть гораздо больше гипотез, чем доказанных фактов. И когда фактов еще недостаточно для вывода, но из совокупности их уже засияла блестящая истина, то, для того чтобы объяснить ее, человек бросается на эту истину, придумывается новая блистательная гипотеза, в которой может быть все ложь, но которая пока остроумно и хитро объясняет и доказывает первую истину. Достоевский верно оценивает психологию заводящих в тупик научных исследований, когда пишет: "А между тем та первая истина, ослепительно проглянувшая из недостаточных для подтверждения ее фактов, и вас соблазнившая истина, может быть тоже ложь и не истина, но она вас так увлекла, и вы, чтобы поверить ей окончательно, немедленно придумали вторую ложь и уверовали в нее пожалуй еще пуще, чем в первую..." (25; 238).

Еще с большей социальной остротой этот психологический механизм раскрывается им на примере формирования морально-нравственных идей. Не только "женщина, околдовавшая мужчину", мечта, какой-то факт или явление, а любой человек может оказаться объектом культа (все то, что мы "возлюбили" без здравой критики). Заменим слово "любовь" на "поклонение" в приведенном ниже тексте Достоевского, и что-то укоряющее самих себя появится в нас, так недавно переживших культ личности: "Правда, как ни ослеплены вы, как ни подкуплены сердцем, но если есть в этом предмете любви вашей ложь, наваждение, что-нибудь такое, что вы сами преувеличили и исказили в нем вашей страстностью, вашим первоначальным порывом... то, уже разумеется... сомнение тяготит вас, дразнит ум... мешает жить вам с излюбленной вами мечтой. И что ж, не помните ли вы... чем вы тогда вдруг утешились? Не придумали ли вы новой мечты, новой лжи... страшно... грубой, но которой вы с любовью поспешили поверить, потому что она разрешила первое сомнение ваше?.." (26; 26–27).

Если вернуться к значению метафорического образа "человек-вошь" в сверхценной "наполеоновской" идее Раскольникова, то это оказывается сопряжено с нравственным облегчением решимости на убийство. Не так ли необоснованно, бездумно и зловеще использовались понятия "враг народа", "кулак", "изменник", предатель", "диссидент", "психически больной" и т. п. для "упрощения" ситуации и формирования смертоносных, античеловеческих идей, оправдывающих беззаконие и злодеяния?

Таким образом, универсальность вскрытого Достоевским психологического механизма развития человеческих заблуждений, в том числе достигающих и уровня болезни, очевидна. Этот же механизм в разных вариациях используется им для воссоздания логических заблуждений в "идее-чувстве" тех своих героев, у которых она становится "сверхценной". Особенности формирования "идеи-чувства" в период созревания личности мы находим в романе "Подросток".

Идея "ротшильда" подростка Аркадия Долгорукого, порожденного "случайным семейством", незаконного сына родного и законного "сына" приемного отца, одновременно сравнима и несравнима с "наполеоновской" идеей Раскольникова. Наполеон и Ротшильд – олицетворение двух ипостасей владычества над миром: подчинение власти сверхчеловека, преступающего через нравственность, и власти денег. У героев обоих романов альтруистические и эгоистические мысли и эмоции тесно переплетены и органично входят в сконструированную ими "идею-чувство".

Сами идеи на уровне социальном вполне сравнимы. Как отметил Н. Н. Вильмонт, в них соединены "мстительная ненависть к тем, кто их унизил и изуродовал, и преступная решимость "наполеоновской" или "ротшильдовской" ценой приобщиться к тем "счастливцам", кто "не унижен, а, напротив, сам унижает"".

С другой стороны, Раскольников и Долгорукий различаются по возрасту или, скорее, периоду формирования личности. Раскольников – созревший теоретик, фанатик им же сочиненной теории. Подобно Ивану Карамазову, Раскольникову "надо не миллион, а надобно мысль разрешить". В отличие от "фанатика" Раскольникова Долгорукий еще ищущий. Для него конструируемая и прозреваемая с самых общих, наивных позиций идея богатства есть прежде всего путь к самостоятельности, к обеспечению положения в жизни. Недаром он с детским восторгом восхищается идеей Крафта: "Я бы на вашем месте, когда у самого такая Россия в голове, всех к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про себя – мне какое дело" (13; 60).

Несмотря на то что изложение идеи Аркадия занимает целую главу романа, его объяснение, как и зачем "стать богатым именно как Ротшильд", представляет собой набор нечетких мыслей, противоречивых эмоций и по-детски наивных поступков. Более того, самому подростку понятно, что вышло у него это объяснение мелочно, грубо, поверхностно и даже как-то моложе его лет, тривиально и пошло.

Юношеская неуравновешенность и максимализм волевых процессов, мало увязанных с наименее лабильными эмоциями и отрывочными, несистематизированными понятиями, типичны как для "идеи-чувства", так и для отношений личности подростка. Инфантильная незрелость понятийно-логической стороны идеи зла очевидна. Тривиальны ключевые ее позиции: "упорство и непрерывность", наивно их олицетворение: нищие богачи, ходящие в отрепьях и просящие милостыню, несмотря на имеющийся капитал. Прямолинейны два вывода формулы: "упорство в накоплении даже копеечными суммами впоследствии дает громадные результаты" и самая нехитрая и непрерывная форма наживания "обеспечена в успехе математики".

Аффективная основа идеи "ротшильда" не менее хаотична. Чувство грусти, недоверчивости, угрюмости, "несообщительности", переходы от обвинения других к самообвинению (эмоциональные состояния при разработке идеи) сменяются восторгами, упоением и "непрерывным тайным восхищением" при попытках осуществления этой идеи.

О волевой незрелости отношений у подростка, их разнобое с эмоциями свидетельствует их противоречивость: с одной стороны, идея "может увлечь до неясности впечатлений и отвлечь от текущей действительности" (13; 81), с другой – никакая идея не в силах увлечь его до того, чтобы он не остановился вдруг перед каким-нибудь подавляющим фактом и не пожертвовал ему разом всем тем, что уже годами труда сделал для разработки и осуществления идеи. И уже совсем нелепы, по-мальчишески забавны сами поступки Аркадия, связанные с осуществлением идеи накопительства. Касается ли это режима питания (он "сидел" в течение месяца на одном хлебе и воде, выбрасывая обед и ужин, который получал, в то же время покупая хлеб), удлинения срока ношения платья (он чистил одежду щеткой пять-шесть раз в день, извлекая пыль – "микроскопические камни") и обуви (по его рассуждениям, "тайна в том, что надо с оглядкой ставить ногу всей подошвой разом, как можно реже сбиваясь набок. Выучиться этому можно в две недели, далее уже пойдет бессознательно. Этим способом сапоги носятся, в среднем выводе, на треть времени дольше" – 13; 69).

На фоне этих еще не сформированных отношений личности аморфная "идея" Аркадия – это этап развития, субъективно переживаемый как что-то очень значительное. Недаром подросток пишет: "Мне скажут, что тут нет никакой "идеи" и ровнешенько ничего нового. А я скажу... что тут бесчисленно много идеи и бесконечно много нового" (13; 71).

Для сформированных отношений у подростка не хватает опыта, знания жизни, которые могут не только существенно видоизменить, но даже совершенно подавить, уничтожить "подростковую" идею, заменив ее зрелыми, адекватными и дифференцированными представлениями. Это нелегкое и противоречивое развитие подростка и освещено в основной части романа.

Сложившаяся установка "никогда не бить на максимум барыша, а всегда быть спокойным, не рисковать" проявилась и в отношении Аркадия к игре в рулетку: "Ведь уж ты видел, что миллионщиком можно стать непременно, лишь имея соответственно сильный характер; ведь уж ты пробы делал характеру; так покажи себя и здесь; неужели у рулетки нужно больше характеру, чем для твоей идеи?" (13; 229).

Инфантильное убеждение подростка, что в азартной игре при полном спокойствии характера, при котором сохранилась бы вся тонкость ума и расчета, невозможно не одолеть грубости слепого случая и не выиграть, позволяет нам, войдя во внутренний мир самого писателя, понять, каким путем он сумел постичь психологические тонкости коварства смертоносных сверхценных идей.

Общеизвестен и не меньше, чем "эпилепсия", используется в спекулятивных целях тот факт, что сам Достоевский пережил период увлечения игрой в рулетку. Это страстное увлечение было обусловлено, на наш взгляд, преимущественно материальной малообеспеченностью, из которой Достоевский безуспешно искал выход. "Мне надо денег, для меня, для тебя, жены, для написания романа. Тут шутя выигрываются десятки тысяч. Да, я ехал с тем, чтобы всех вас спасти и себя от беды выгородить" (28; 2; 46), – писал он брату.

Страсть к рулетке, ставшая своеобразным психическим недугом, была причиной не только тяжелых личных переживаний, но и серьезных трудностей в отношениях с близкими и издателями.

Из его писем ясно, что Достоевский обосновал свою убежденность в выигрыше, свою "систему игры" на нескольких казавшихся ему бесспорными положениях: "Все проигрывают дотла, потому что не умеют играть", ему известен "...секрет, как не проиграть, а выиграть", который "ужасно глуп и прост и состоит в том, чтобы удерживаться поминутно, несмотря ни на какие фазисы игры, и не горячиться" (28; 2; 40). Или "если быть благоразумным, т. е. быть как из мрамора, холодным и нечеловечески осторожным, то непременно, без всякого сомнения, можно выиграть сколько угодно..." (28; 1; 86).

Эта "вера в систему" укреплялась тем, что "употребив ее в дело", он тотчас выиграл 10 тысяч франков в Висбадене и 600 в Бадене. Свой проигрыш же он объяснял не порочностью "системы", а тем, что перестал следовать ей, разгорячившись. Многие письма кончаются описанием его очередного краха: "взял последние деньги и пошел играть; с 4-х наполеонов выиграл 35 наполеонов в полчаса. Необыкновенное счастье увлекло меня, рискнул эти 35 и все проиграл. За уплатой хозяйке у нас осталось 6 наполеонов на дорогу. В Женеве часы заложил" (28; 2; 46–47).

Причем Достоевский обосновывает свое овладение секретом практикой (наблюдение за игроками). Здесь намечается принципиальное отличие как самого Достоевского, так и созданных им образов игроков от Германна из "Пиковой дамы" Пушкина. Свою уверенность в выигрыше Германн черпает в мистике (тайне трех карт), в то время как Достоевский и герой его романа "Игрок" пытаются опереться на объективные ("научные") закономерности. Теория вероятности, в значительной степени обработавшая опыт азартных игр, показала, что, несмотря на "научность", расчет Достоевского на безусловный выигрыш был не только утопичным, но и ложным.

Следовательно, "идея-чувство" самого писателя – выиграть на "научной" основе – была несомненно сверхценной, отказаться от нее мешала, с одной стороны, мнимая закономерность, как бы проступавшая за случайностью игры в рулетку, с другой – доминантность (напряженность и инертность) эмоций, обусловленная потребностью найти выход из хронического безденежья. Причем его теоретические рассуждения реализовывались только в определенных ситуациях (заграничных путешествиях, проходящих через или около тогдашних "Рулетенбургов" в атмосфере общего азарта и ажиотажа). Его проигрыши еще более усугубляли тяжелое материальное положение и отрицательно сказывались на литературном творчестве.

В отличие от Достоевского для его героя Аркадия Долгорукого игра в рулетку и связанная с ней "ротшильдовская" идея – проходной эпизод в жизни. Он не нуждается в деньгах, и желанный выигрыш нацелен лишь на испытание характера и инфантильной идеи. Раскрывающаяся перед ним жизнь взрослых с реальными проблемами довольно быстро затормаживает не только страсть к игре в рулетку, но и связанную с ней идею обогащения.

Однако несмотря на то, что Достоевскому в жизни было значительно труднее, чем его герою Аркадию, отказавшись от мысли игрой в рулетку решить денежные затруднения, он отверг эту "идею-чувство". Преодолеть болезненную страсть помогли интенсивная литературная деятельность, заботы о семье и потребность быть нужным людям.

Самоанализ переживаний игрока, верящего в найденный секрет выигрыша, позволил Достоевскому использовать свой опыт не только для художественного отображения аналогичных ситуаций, но и для психологического исследования вариантов сверхценных идей различного содержания. Предельно ярко психология и философия "беспроигрышной игры" раскрыты и в его романе "Игрок". Если, образно говоря, подросток нравственно умерщвляющим ядом страсти к игре был "оцарапан", сам Достоевский только "ранен" и впоследствии выздоровел, то игрок (герой романа), одержимый идеей рулеточного выигрыша, был ею "убит".

Для Достоевского в этом образе главное то, что все его жизненные силы пошли на игру в рулетку. Как игрок он поэт в своем роде, но "сам стыдится этой поэзии, ибо глубоко чувствует ее низость, хотя потребность риска и облагораживает его в глазах самого себя" (28; 2; 51). Уж е после краха планов игрок рассуждает: "У меня предчувствие, и это не может быть иначе! У меня теперь пятнадцать луидоров, а я начинал с пятнадцати гульденов! Если начать осторожно... Неужели я не понимаю, что я сам погибший человек. Но почему же я не могу воскреснуть". И дальше совсем как у Достоевского и его героя-подростка: "Да! стоит только раз в жизни быть расчетливым и терпеливым и – вот и все!.. и я в один час могу всю судьбу изменить! Главное – характер!.." И заключительным аккордом звучит болезненный оптимизм игрока: "...Вот что может иногда значить последний гульден! А что, если б я тогда упал духом, если бы я не посмел решиться?.. Завтра, завтра все кончится!" (5; 317–318).

Но читатель понимает, что игрок обречен. Он вновь и вновь будет играть, пока до конца не проиграется, не покончит жизнь самоубийством или не сойдет с ума, как это произошло с Германном (по-разному в прозаическом и оперном вариантах "Пиковой дамы").

"Почвенническую" идею об особой религиозно-нравственной предназначенности русского народа, развиваемую Достоевским в публицистике, также можно отнести к "идее-чувству". Из-за своего эмоционально безудержного, склонного к экстатическим состояниям темперамента, писатель при общении с читателями не всегда учитывал контраргументы. Страстность, не всегда уравновешенная доказательностью приводимых им фактов, и тенденциозность приближали эту идею, по своей сути, к сверхценной.

Достоевский, по-видимому осознавая, что идея почвенничества не может быть полностью доказанной, не вкладывал ее в уста своих персонажей (Зосимы, Макара Долгорукого, Мышкина и Шатова), а искусно пользовался различными художественными приемами, чтобы скрыть возможное ощущение исходящей от нее сверхценности. Так, например, идеи Зосимы и Макара Долгорукого записаны Алешей и Аркадием, и читатель, у которого возникали сомнения в недостаточной аргументации идей старцев, подводится к мысли, что все заметные ему огрехи обуславливаются не самой идеей, а неточной записью наставлений старцев.

Князь Мышкин же произносит свою речь, восторженно прославляющую православие и отвергающую католицизм, непосредственно перед эпилептическим припадком. Припадок, с одной стороны, оправдывает элементы нелогичности идеи в его изложении, с другой – создает иллюзию "богом вдохновленного слова". Те м самым исключается предположение о сверхценности высказанных им идей, ложности, утопичности или реакционности его проповеди. Тирада вслед за последними словами его проповеди ("Знаете, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым?.. О, я только не умею высказать... посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые вас любят...") предварила его припадок. Присутствующие услышали дикий крик "духа сотрясшего и повергшего князя и увидели, как он лежит на ковре". Таким образом, в романе сверхценность, утопичность собственных идей Достоевского надежно "замаскирована" намеком на "богоданность эпилепсии".

Сложнее снимается "сверхценность почвенничества" в романе "Бесы". Идеи излагаются Шатовым ("шатающимся богоискателем"), находящимся в душевном кризисе, тому, кто подпитывает его идеями, Ставрогину. Вполне понимая их заимствованность ("...был учитель, вещавший огромные слова, и был ученик, воскресший из мертвых. Я тот ученик, а вы учитель... В ваших же мыслях и даже в словах я не изменил ничего..."), он в исступлении, "доходящем до бреду", вопрошает: "Знаете ли вы... кто теперь на всей земле единственный народ "богоносец", грядущий обновить и спасти мир именем Бога, и кому даны ключи жизни и нового слова?.." (10; 199).

Назад Дальше