Накануне Господина: сотрясая рамки - Славой Жижек 13 стр.


В трилогии о Бэтмене Рас также наставник молодого Уэйна: в "Бэтмен: начало" он находит Уэйна в китайской тюрьме; назвавшись Анри Дюкаром, он предлагает мальчику некий "путь". После того как Уэйн освобожден, он забирается в дом Лиги теней, где его ждет Рас, поначалу представляющийся слугой другого человека по имени Рас аль Гул. По окончании долгих и мучительных тренировок Рас объясняет Брюсу необходимость идти до конца в борьбе со злом, а также сообщает, что его обучали с целью сделать из него главу Лиги Теней, чтобы разрушить Готэм-сити, ставший, по их мнению, безнадежно греховным. Несколько месяцев спустя Рас неожиданно появляется снова, чтобы сообщить, что он не Анри Дюкар, а Рас аль Гул. В последовавшем за этим споре Рас излагает историю прошлых деяний Лиги Теней (взятие и разграбление Рима, распространение Черной смерти, Великий пожар Лондона). Он объясняет, что разрушение Готэм-сити – всего лишь очередная миссия Лиги с целью исправления человечества, постоянно подверженного упадку, а также якобы чтобы защитить окружающую среду. Затем Рас велит своим подручным сжечь имение Уэйна, чтобы убить его. Брюс, однако, заявляет: "Справедливость есть равновесие, ты сжег мой дом и принял меня за мертвого, но со мной придется считаться". Уэйн выжил в пожаре и сражается с Расом как Бэтмен; одолев его, он оставляет его мертвым в поезде, который падает на автостоянку и взрывается; в последние минуты жизни Рае предается размышлениям, его впоследствии считают мертвым, хотя тело в обломках так и не было найдено. Рао, таким образом, не просто воплощение Зла: он представляет собой сочетание доблести и террора, дисциплинированную борьбу за равенство против продажной империи и, таким образом, может быть поставлен в один ряд с такими героями, как Пол Атридес из "Дюны" Фрэнка Герберта и Леонид из фильма Фрэнка Миллера "300 спартанцев". Крайне важно, что Брюс Уэйн был учеником Рага – ведь именно он сделал его Бэтменом.

Обычный здравый смысл заставляет высказать тут целый ряд упреков. Прежде всего, в ходе настоящих революций, от сталинизма до Красных кхмеров, действительно творилось страшное насилие, совершались жуткие массовые убийства, так что фильм, совершенно очевидно, вовсе не предается игре реакционного воображения. Второй упрек противоположного свойства: реальное движение "Оккупай Уолл-стрит" не было насильственным, оно явно не ставило себе целью установление царства террора; если подразумевается, что восстание Бэйна отображает скрытые тенденции движения "Оккупай", то фильм просто нелепо искажает его задачи и стратегии. Продолжающиеся антиглобалистские протесты являют собой прямую противоположность грубому террору Бэйна: он является зеркальным отражением государственного террора, представителем смертоносной фундаменталистской секты, совершившей переворот и правящей посредством запугивания. Оба этих упрека делают фигуру Бэйна неприемлемой. Но я постараюсь ответить на них.

Прежде всего, необходимо учитывать, каков действительный масштаб насилия; наилучшим ответом на утверждение, будто насилие, которое творит в ответ на угнетение толпа, хуже, чем само изначальное угнетение, являются слова Марка Твена из романа "Янки из Коннектикута при дворе короля Артура": "Нужно помнить и не забывать, что было два "царства террора"; во время одного убийства совершались в горячке страстей, во время другого – хладнокровно и обдуманно. <…> Но нас почему-то ужасает первый, наименьший, так сказать, минутный террор; а между тем что такое ужас мгновенной смерти под топором по сравнению с медленным умиранием в течение всей жизни от голода, холода, оскорблений, жестокости и сердечной муки? <…> Все жертвы того красного террора, по поводу которых нас так усердно учили проливать слезы и ужасаться, могли бы поместиться на одном городском кладбище; но вся Франция не могла бы вместить жертв того древнего и подлинного террора, несказанно более горького и страшного; однако никто никогда не учил нас понимать весь ужас его и трепетать от жалости к его жертвам" [35] . Чтобы понять эту двойственную природу насилия, необходимо обратить внимание на замыкания между различными уровнями, скажем между властью и социальным насилием: опустошение, которое производит экономический кризис, рассматривается как действие неподконтрольных нам сверхъестественных сил, но оно должно быть воспринято нами как насилие.

Далее, не только Нолан в своем фильме оказался не способен представить себе подлинную власть народа – "настоящие" радикально-освободительные движения были ничуть не лучше, они встроены в координаты старого общества, и именно поэтому действительная "власть народа" то и дело оказывается для них кошмаром.

Кроме того, следует демистифицировать саму проблему насилия. Нужно отбросить все эти упрощенческие заявления о том, что коммунизм в ХХ веке слишком часто прибегал к избыточному, кровавому насилию. Надо быть осторожными и не попасться снова в ту же ловушку. Фактически все это ужасающе верно, но такой прямой акцент на насилии затемняет предполагаемый вопрос: что же было не так в коммунистическом проекте ХХ века как таковом? В чем заключалась его слабость, заставившая коммунистов потребовать от других коммунистов (и не только от них) во власти неограниченного применения насилия? Другими словами, недостаточно сказать, что коммунисты "пренебрегали проблемой насилия": к насилию их подтолкнуло глубинное социально-политическое поражение. То же самое относится и к представлению о том, будто коммунисты "пренебрежительно относились к демократии": весь их проект социальных преобразований делал необходимым именно такое "пренебрежение".

И, наконец, было бы упрощением согласиться, будто в движении "Оккупай" и других подобных ему движениях нет насильственного потенциала, – насилие задействовано в каждом подлинно освободительном прорыве: проблема фильма в том, что он ошибочно превращает это насилие в смертоносный террор. Я хотел бы тут немного отклониться от темы, чтобы прояснить тут кое-что относительно высказываний некоторых моих критиков. Когда им приходится признать, что мое утверждение "Гитлер не был достаточно жесток" [36] вовсе не означает призыв к еще более ужасным массовым убийствам, они строят свои упреки иначе и заявляют, будто я всего лишь использую провокационный язык, дабы сказать банальные и всем известные вещи. Вот что написал один из них по поводу моих слов, что Ганди в насилии превзошел Гитлера: "Жижек использует здесь язык в провокативных целях, чтобы запутать людей. Он вовсе не имеет в виду, будто Ганди на самом деле превзошел в насилии Гитлера <.> Вместо этого он пытается изменить обычное понимание слова "насилие" таким образом, чтобы ненасильственные цели Ганди, протестовавшего против британского правления, могли бы быть увидены как более насильственные, чем беспрецедентное применение насилия Гитлером в его стремлении к мировому господству и геноциду. В этом конкретном случае под насилием Жижек понимает то, что становится причиной массового социального возмущения, и на основании этого он считает действия Ганди более насильственными, чем у Гитлера. Однако все это, подобно многому другому, о чем пишет Жижек, вовсе не представляет собой нечто новое, интересное или удивительное. Именно поэтому он предпочитает провокационную, путаную и причудливую манеру письма вместо того, чтобы сказать все просто и прямо. Если бы он написал, что Ганди ненасильственными действиями достиг в борьбе за системные изменения гораздо большего, чем достиг Гитлер своими насильственными действиями, мы бы все с ним согласились. но мы бы также и поняли, что нет ничего особенно глубокого в таком высказывании. Вместо этого, рассуждая о Ганди и Гитлере, Жижек пытается нас шокировать, и делает он это для того, чтобы скрыть абсолютную банальность своих выводов, в которых и до него никто не сомневался.

То же самое верно и в отношении спорного высказывания Жижека про евреев и антисемитов. Нет ничего примечательного в утверждении, будто в сознании каждого нациста, ненавидевшего евреев, должен был быть вымышленный еврей, которого нацист ненавидит. И, таким образом, всякая попытка нацистов избавиться от еврея внутри себя, к чему их, по словам Жижека, однажды призвал Гитлер, привела бы к уничтожению самих нацистов (поскольку антисемиты для самого своего существования нуждаются в том, чтобы внутри них были евреи). Иначе говоря, Жижек снова преподносит нам путаный словесный салат и хочет выдать банальности за глубокомыслие. Ганди потому смог изменить положение вещей, что он прямо боролся с системой. Антисемит никогда не сможет уничтожить объект своей ненависти, потому что его мировоззрение нуждается в воображаемом еврее"18.

В обоих случаях упрек одинаков: я пытаюсь продать самое обычное утверждение, что Ганди стремился изменить систему, а не уничтожать людей, но поскольку это общеизвестно, я формулирую это более провокационно, причудливо расширяя значение слова "насилие", чтобы оно включало в себя институциональные перемены. То же самое относится и к моему высказыванию о том, что не только "еврей находится внутри антисемита, но и антисемит в еврее": это всего лишь искаженный способ сказать банальность, а именно, что в уме каждого нациста, ненавидевшего евреев, должен был быть вымышленный еврей, которого нацист мог бы ненавидеть. Но разве об этом идет речь? А если вся суть теряется в таком переводе моего "путаного словесного салата" на обычный язык? Во втором случае я пытался доказать вовсе не (действительно очевидное) утверждение, будто "еврей", о котором думает нацист, является его собственной идеологической выдумкой, а то, что сама идеологическая идентичность нациста одновременно основана на этой фикции (не только зависит от нее): нацист сам себя воспринимает как фигуру своих грез о "евреях", и это далеко не очевидный вывод.

И точно так же, зачем называть попытки Ганди подорвать британское господство в Индии "более насильственными", чем массовые убийства людей Гитлером? Для того чтобы привлечь внимание к основополагающему насилию, которым держится "нормальное" функционирование государства (Беньямин называл его "мифическим насилием"), а также к столь же основополагающему насилию, на котором держится всякая попытка подорвать функционирование такого государства ("божественное насилие" Беньямина)19. Вот почему государственная власть столь жестко реагирует на всякую угрозу ей и почему в своей жесткости такая реакция является именно ответной, защитной. Таким образом, расширение понятия "насилие", отнюдь не являясь чудачеством, имеет своим основанием одну из ключевых теоретических позиций, в то время как ограничение насилия его непосредственно видимым физическим аспектом, вовсе не являясь "нормальным", напротив, базируется на идеологическом искажении. Именно поэтому, когда говорят, будто я поддался очарованию некого ультрарадикального насилия, по сравнению с которым Гитлер и Красные кхмеры "остановились на полпути", то в таком упреке упускается самое важное, а именно: пойти дальше следует в другом насилии, тут нужна полная смена координат. Совсем не просто быть по-настоящему насильственным, совершить такой поступок, который своим насилием нарушит основные устои жизни общества. Когда Бертольд Брехт увидел японскую маску злого демона, он написал, что "все его раздутые вены и отвратительные гримасы выдают, / каких усилий ему стоит / быть злым". То же самое можно сказать и о насилии, которому не удается никак повлиять на систему. Хорошим примером тут может быть китайская культурная революция: разрушение древних памятников, как оказалось, вовсе не привело к отрицанию прошлого. Скорее, это было бессильным passage а lacte [37] , отыгрыванием [38] , свидетельствующим о неспособности избавиться от прошлого. Есть своего рода поэтическая справедливость в том, что конечным результатом культурной революции Мао стал сегодняшний невиданный взрыв в Китае капиталистической динамики: есть глубинное структурное сходство между маоистским постоянным самореволюционизированием, постоянной борьбой с окаменелостью государственных структур и внутренней динамикой капитализма. Здесь хочется снова перефразировать брехтовское "Что такое ограбление банка по сравнению с основанием банка?": что такое насильственные и разрушительные акции хунвейбинов, охваченных порывом культурной революции, по сравнению с настоящей культурной революцией, постоянным распадом всех жизненных форм, продиктованным капиталистическим воспроизводством?

То же самое можно сказать, конечно, и о нацистской Германии. Зрелище жестокого уничтожения миллионов людей не должно нас обманывать. Представлять Гитлера злодеем, ответственным за гибель этих миллионов, и в то же время хозяином положения, который, опираясь на железную волю, шел к собственной цели, не только этически омерзительно, но и попросту неверно: нет, у Гитлера не было сил что-либо изменить. Все его действия – это, в сущности, противодействия, реакции: он действовал так, чтобы ничто на самом деле не менялось; действовал, стремясь предотвратить коммунистическую угрозу подлинных перемен. То, что он избрал своей мишенью евреев, было в конечном счете актом смещения [39] , чтобы избежать реального врага – самих основ капиталистических социальных отношений. Гитлер устроил спектакль революции, чтобы капиталистический порядок мог существовать и дальше. Ирония заключалась в том, что подчеркнутое презрение к буржуазному самодовольству в итоге позволило этому самодовольству развиваться дальше: нацизм ничего не задел ни в презираемом им "упадочном" буржуазном порядке, ни в немцах – он был сном, лишь отдалившим пробуждение. Германия проснулась только с поражением 1945 года. Действием подлинно дерзновенным, потребовавшим настоящего мужества – и в то же время актом чудовищного насилия, источником немыслимых страданий была сталинская принудительная коллективизация конца 1920-х годов. Но даже такая демонстрация безоглядного насилия вылилась в массовые чистки 1936–1937 годов – в очередной бессильный passage а l’acte: "Это было не прицельное уничтожение врагов, но слепой гнев, паника. В нем отразился не контроль над происходящим, а признание того, что у режима нет отлаженных механизмов контроля. Это была не политика, а провал политики. Это был знак невозможности править только силой"20.

Каково же тогда подлинно возвышенное насилие, по отношению к которому даже самое жестокое убийство будет проявлением слабости? Давайте обратимся тут к роману "Видение" Жозе Сарамаго, где рассказывается история о странном событии в неназванной столице некой демократической страны. Когда утром в день выборов хлынули проливные дожди, явка избирателей оказалась угрожающе низкой, но после обеда погода улучшилась и население массово отправилось к избирательным участкам. Власти вздыхают с облегчением, но ненадолго: при подсчете голосов обнаруживается, что более 70 процентов бюллетеней в столице остались незаполненными. В растерянности от очевидно ошибочных поступков граждан, правительство дает им шанс исправиться, назначив всего через неделю новый день голосования. Результаты оказываются еще хуже: теперь пусты 83 процента бюллетеней. Две основные политические партии – правящая партия правых (ПП) и ее главный соперник, партия центра (ПЦ), – пребывают в панике, в то время как безнадежно маргинальная партия левых (ПЛ) публикует свой анализ ситуации, в котором утверждается, что пустые бюллетени – это, по сути, одобрение ее прогрессивной программы. Не зная, как отвечать на такой пассивный протест, но не сомневаясь в существовании антидемократического заговора, правительство тут же объявляет движение "терроризмом в чистом виде" и вводит чрезвычайное положение, что позволяет приостановить действие всех конституционных гарантий и начать предпринимать все более жесткие меры: граждан произвольно арестовывают, и они исчезают в секретных местах дознания; полиция и правительство покидают столицу, после чего запрещается въезд и выезд из города; наконец, правительство фабрикует некоего главаря террористов. Среди всего этого в городе продолжается почти нормальная жизнь, люди встречают любые угрозы со стороны правительства с невероятным единодушием, на достойном Ганди уровне ненасильственного сопротивления. Именно эта пассивность избирателей представляет собой подлинно радикальное "божественное насилие", вызывающее у властей резкую паническую реакцию21.

Возвращаясь к снятой Ноланом трилогии фильмов о Бэтмене, мы можем теперь увидеть, как она следует своей внутренней логике22. Так, в фильме "Бэтмен: начало" главный герой еще остается в рамках либерального порядка: систему можно защитить морально приемлемыми методами. Однако уже "Темный рыцарь" является, по сути, новой версией двух классических вестернов Джона Форда ("Форт Апачи" и "Человек, который застрелил Либерти Вэланса"), где хорошо показано, что для того, чтобы цивилизовать Дикий Запад, необходимо "отчеканить легенду" и игнорировать правду – короче, что сама наша цивилизация должна быть основана на Лжи: необходимо нарушать правила, чтобы защищать систему23. Иначе говоря, в фильме "Бэтмен: начало" герой предстает классическим городским борцом за справедливость, наказывающим преступников, до которых не может дотянуться полиция. Проблема лишь в том, что полиция, официальная правоохранительная структура, относится к помощи со стороны Бэтмена двойственно: признавая ее результативность, она видит в ней и угрозу своей монополии на власть, а также указание на собственную неэффективность. Тем не менее нарушение Бэтменом порядка здесь чисто формально и сводится к тому, что он самовольно действует от имени закона, никогда при этом его не нарушая. В "Темном рыцаре" координаты ситуации уже иные: настоящий соперник Бэтмена – не его враг Джокер, а Харви Дент, "белый рыцарь", новый активный окружной судья, своего рода официальный борец за справедливость. Его фанатичная борьба с преступностью приводит к гибели невинных людей и саморазрушению. Дент – это как бы ответ законного порядка на угрозу со стороны Бэтмена: без устали сражающемуся Бэтмену система противопоставляет собственный незаконный избыток, собственного борца за справедливость, гораздо более яростного, чем сам Бэтмен, поскольку он напрямую нарушает закон. Когда Брюс планирует публично признаться, кто скрывается под маской Бэтмена, Дент опережает его и называет Бэтменом себя – он "больше Бэтмен, чем сам Бэтмен", в нем сработало то искушение, которому сам Бэтмен успешно сопротивлялся. В этом есть своеобразная поэтика справедливости. Поэтому, когда в конце фильма Бэтмен берет на себя все преступления, совершенные Дентом, чтобы сохранить репутацию народного героя, воплощающего надежды простых людей, его самоотверженный поступок содержит в себе зерно истины: Бэтмен как бы отвечает Денту взаимностью. Его поступок – жест символического обмена: сначала Дент примеряет на себя идентичность Бэтмена, а затем Уэйн (настоящий Бэтмен) берет на себя преступления Дента.

Наконец, в "Темном рыцаре: возрождение легенды" дело заходит еще дальше: не оказывается ли Бэйн Дентом, доведенным до крайности, до самоотрицания? Дентом, пришедшим к выводу, что сама система несправедлива и, чтобы действительно сражаться с несправедливостью, надо обратиться против самой системы и разрушить ее? И одновременно Дентом, для которого не остается запретов, готовым со всей жестокостью убийцы бороться за достижение своих целей? Появление такого персонажа меняет всю ситуацию: для всех участников происходящего, включая Бэтмена, мораль делается относительной, ее придерживаются, лишь насколько это возможно, в зависимости от обстоятельств: это открытая классовая война, для защиты системы дозволено все, ведь мы имеем дело не с сумасшедшими гангстерами, а с народным восстанием.

Назад Дальше