Пожалуй, первое чувство, которое вызвал во мне своим поведением Антон Семёнович, было удивление. Я бы ничуть не был удивлён, если бы на меня кричали, ругали меня, запугивали, если бы угрожали мне всем, чем угодно, вплоть до расстрела. Я не удивился бы даже, если бы меня стали бить. Всего этого в жизни моей было так много, что хватило бы на долгий век, по глубокую старость. Если Антон Семёнович и не знал подробностей моей коротенькой жизни, то уж в общих-то чертах он мою биографию знал. Знал он и то, или догадывался о том, что поразить, покорить меня могло только спокойное дружелюбие, только подчёркнутая уважительность, только товарищеское отношение старшего к младшему, то есть то, к чему я совсем не привык. Должен сказать, что всё это, действительно, ошеломило и покорило меня. Странно, кажется, но хотя я и знал Макаренко всего полтора-два часа, но вспоминаю, что уже и тогда я был влюблён в него преданною мужскою любовью младшего к старшему.
Малыш долго раздумывал, надо ли уже двигаться в путь или можно ещё постоять неподвижно. Удивительно это всё-таки была вялая, равнодушная ко всему лошадь.
– Садись, Семён, – сказал Макаренко, – рядом со мною. Теплее будет. А то до самых костей замерзаю. Наши, брат, с тобою шубы одинаково ветром подбиты.
Я слез с облучка, устроился рядом с ним и постарался прижаться теснее. Малыш внял, наконец, подергиванию вожжей, чмоканью и понуканию, тяжело вздохнул и, примирившись с неизбежностью, начал медленно переступать ногами. Мы молчали. Хоть и холодно было мне, а всё-таки необыкновенно спокойно. Малыш медленно трусил по заснеженной улице, а мне хотелось ещё теснее прижаться к этому человеку, который, как я понимал, не похож на всех виденных мною людей. Метров двести отъехали мы от Губнаробраза, когда Антон Семёнович тронул меня за плечо и тихо, будто по секрету, сказал:
– Остановись, голуба. Видишь ли, на складе случилось недоразумение. Я забежал туда, чтобы узнать, когда следующий раз приезжать за продуктами, и кладовщики сказали, что дали по ошибке хлеба больше на две буханки. Отнеси их, пожалуйста, я тебя тут подожду.
Я растерялся ужасно. Я так покраснел, что мне даже стало жарко. Малыш, почувствовав, что его не понукают, сразу остановился как вкопанный. Я сидел, не глядя на Макаренко, и думал: считает ли он, что я украл эти проклятые буханки, или понимает, что я их прихватил просто для общей пользы.
– Только, пожалуйста, скорее возвращайся, а то один я тут совсем замерзну.
Я не слез, а, собственно говоря, сполз с брички, неловкими, не столько от мороза, сколько от растерянности, пальцами я развязал мешок, извлек две проклятые буханки и хмуро поплёлся обратно.
Неужели он подумал, что я украл хлеб?!
Сам я считал, что операцию с хлебом ни в коем случае нельзя считать воровством и возвращать буханки просто глупо. Ведь он же сам говорил, что его обвешивали и обсчитывали кладовщики. Наверное, уж они на нём больше двух буханок заработали. Вот я эти две буханки и взял в счёт недоданного. Правда, взял при помощи воровской техники. Но ведь не украл же, а взял. Плохо то, что я даже не могу с ним спорить. То ли он из вежливости сказал, будто кладовщики ошиблись, то ли и в самом деле думает, что я тут ни при чём. Удивительно получалось глупо. Я, можно сказать, использовал всё своё богатое воровское умение для того, чтобы помочь этому приятнейшему человеку, и теперь этого же приятнейшего человека приходится стыдиться.
В полуподвал я спустился в отвратительном настроении и, бросив буханки на стойку, буркнул, не глядя на кладовщика:
– Возьмите. Да не зевайте. И сами не обкрадывайте.
Вышел я из полуподвала и остановился подумать: идти к нему или не идти? Я отлично помнил, что стоит только перелезть через невысокий забор, и я окажусь в проходном дворе, то есть вырвусь на оперативный простор. "Подамся в Красную Армию", – думал я. Я точно помню, что думал податься в Красную Армию. О Третьей Кобищанской у меня даже и мысли не было. Потом я представил себе, как сидит, съёжившись в бричке, Антон Семёнович и как его со всех сторон продувают холодные декабрьские ветра. Потом я подумал о том, что Макаренко ещё может решить, что я взял две буханки и смылся. Мне стало ясно, что вернуться необходимо.
Медленно шёл я эти двести метров до брички, пожалуй, медленнее, чем трусил Малыш. "Может, я уже из той колонии уйду", – размышлял я.
Не то чтобы я действительно собирался удирать из колонии. Такой резервный план просто делал моё положение менее безнадёжным. Что ж, мол, возвращаюсь, а не понравится – так уйду.
"А если станет корить? – размышлял я, медленно шагая по снегу. – Если скажет: "Я тебя из тюрьмы забрал, я тебе такое богатство доверил – продукты, а ты…"
Ну и пусть ругает, спорил я сам с собой, может, и правильно, что поругает.
Уже совсем стемнело. Завьюжило. По улице забегали дымки срывающегося снега. Бричка проступала сквозь туман. Маленькой и беспомощной показалась мне съёженная фигурка Антона Семёновича. Так мне стало жалко его, что я бегом пустился к бричке.
– Скорей залезай да поехали, – сказал он.
Он, видно, действительно промерз до костей. Я сел рядом и прижался к нему.
…И последнее
Прошло уже месяца три, как я попал к Антону Семёновичу Макаренко. Я не буду описывать эти три месяца моей жизни, я не хочу и не могу повторять "Педагогическую поэму". И вот в марте 1921 года в колонию приконвоировали нового колониста. Это был Крамарь, Крамаренко, тот самый, который когда-то втянул меня в шайку и сделал карманным вором. Мы холодно поздоровались. Воспоминания о воровском периоде моей жизни в это время не доставляли мне никакого удовольствия.
– Что тут у вас такое? – спросил Крамаренко. – Командиры какие-то, работать заставляют, давай, может, сообразим что-нибудь вдвоём?
– Нет, – сказал я, – я завязал.
Крамаренко пожал плечами.
– Зря. Ты за бандитизм попал? Ну, бандитам, действительно, сейчас плохо. А карманникам жить ещё можно. Если работать умеючи, то попадаться не обязательно.
Я промолчал. После этого разговора мы с Крамарем долго не сталкивались. Встречались, конечно, в колонии нельзя было не встречаться, но друг на друга старались даже не смотреть.
Крамарь вёл себя в колонии безобразно. Он отказывался от какой бы то ни было работы. Держал себя барином, которого судьба случайно закинула в холопский мир. Я скоро заметил, однако, что он приобрёл немалое влияние среди малышей. Секрет этого влияния разгадать мне было нетрудно. Вдали от глаз воспитателей и от моих, конечно, тоже, Крамарь вовлёк малышей в азартную картёжную игру. Денег у малышей не было, и играли на продукты. У беззащитных парнишек блестели от голода глаза. Встретив Крамаря, я ему сказал:
– Прекрати картёж!
– Донеси, – с вызовом сказал Крамарь.
– Донести не донесу, а будет плохо.
Теперь каждый день в столовой я следил за малышами. Я требовал, чтобы всё положенное им они съедали при мне. Малыши съедали. Отдавать Крамарю им стало нечего. Крамарь косился на меня, но столкновения избегал. Только потом я узнал, что картёж тем не менее продолжался. Теперь играли не на продукты. Ставка была другая. Проигравший становился "рабом" того, кто выигрывал. Выигрывал, конечно, Крамарь. Проигрывали, конечно, малыши.
Однажды днём, зайдя по какому-то делу в спальню, я увидел такую картину: Крамарь, небрежно раскинувшись, лежал на кровати. Босые ноги он просунул сквозь спинку. Пацан десяти или одиннадцати лет почесывал ему пятки. Вид у Крамаря был такой, будто он о несчастном пацане и забыл, а занят какими-то серьёзными размышлениями. У пацана был вид очень испуганный. Кажется, ему хотелось заплакать, но он не знал, как к этому отнесётся "барин". У меня даже в глазах потемнело.
– Уходи, – сказал я пацану.
Вероятно, сказал очень серьёзно, потому что он, не спрашивая у "барина" позволения, испуганно сверкнул глазами и исчез.
Крамарь потерял свой барственный вид и сел, понимая, что разговор предстоит серьёзный.
– И ты тоже уходи, – сказал я Крамарю. – Совсем уходи. Из колонии. Чтобы духу твоего здесь не было!
– Донесёшь? – спросил Крамарь.
– Нет, не донесу. Но жизни тебе не дам. Последний раз советую добром: уходи из колонии.
Кажется, в этот же день, может быть, днём позже, Крамарь исчез.
Я рассказываю про мою стычку с Крамарем, потому что, мне кажется, очень важным сказать про огромную силу педагогического воздействия Антона Семёновича. Он начал меня воспитывать с первого слова, сказанного им ещё там, в кабинете начальника тюрьмы. Прошло только три месяца, как я был в колонии, и уже ни на секунду не возникло у меня сомнений, что малышей нужно защищать, что с Крамарем, старым моим товарищем по воровской шайке, нужно бороться.
И всё-таки были случаи, когда даже огромный педагогический талант Макаренко оказывался бессильным.
Мне ещё раз, уже в последний, пришлось встретиться с Крамаренко. Было это в июле того же двадцать первого года в один из жарких солнечных воскресных дней.
Прибежали малыши, те самые, из-за которых в марте столкнулся я с Крамаренко. Глаза у них были расширены от испуга и от сознания важности того, что они имеют сообщить.
– Крамарь заявился! Велел сказать, чтоб ты к нему на озеро шёл. Он тебя ждёт.
Я пошёл на озеро.
Крамарь сидел на пеньке, одетый хорошо, несколько даже щеголевато, в целых, до блеска начищенных сапогах. Вид у него был, как всегда, очень заносчивый, несколько даже презрительный. Он, наверное, считал себя оскорблённым. Он, наверное, долго готовился к этой встрече, предвкушал её, и подготовился так, что, казалось ему, все козыри у него на руках и проигрыша быть не может. Чуть усмехаясь, он смотрел на меня.
– Чего ж не приветствуешь? – спросил он. – Попроси у меня прощения. Поцелуй сапожок! Может, прощу. А не поцелуешь сапожок – не прощу!
Он вытащил из кармана руку. В руке был браунинг. Дуло браунинга смотрело мне прямо в глаза. Не думая ни одной секунды, я сделал самое умное, что можно было сделать: стремительно ударил ногой по вытянутой его руке с револьвером. Удар был сильный. Браунинг упал на траву. Всё происходило так быстро, что я даже не заметил, каким образом в руке у Крамаренко оказался нож.
Он занёс его над моей головой. Думать опять не было времени. Рукой я схватил нож за лезвие и сжал его так крепко, что Крамарь не мог им шевельнуть. Потом я отвёл руку с ножом в сторону и кинулся на Крамаря.
Должен сказать, что избиение было страшным. Помню, что лупил я противника нещадно. Нож лежал где-то в траве, а Крамарь, обалделый, растерявшийся, почти не сопротивлялся. Струйки крови текли у него из носа. Я швырнул его в озеро. У берега было мелко, но он лежал под водой не в силах подняться. Тогда я вытащил его из воды, чтобы он не захлебнулся. Крамарь только всхлипывал и утирал кровь. Как боевая сила он перестал существовать. Я подобрал браунинг и сунул себе в карман. На мизинце левой руки, которой я схватил нож, было несколько капель крови. Я решил, что это пустяк, на который не стоит обращать внимания. Потом оказалось, что сухожилие повреждено, и мизинец у меня остался согнутым по сей день. Не обращая внимания на подвывающего, вытирающего кровь и слезы Крамаря, я пошёл от озера через заросли кустарника.
Теперь только я увидел, что почти за каждым кустом сидели пацаны. Колония знала о драке! Колония следила за ходом драки! Колония готова была прийти на помощь. События развернулись так быстро, что этого не потребовалось, но, честно говоря, мне это всё же было приятно.
Любопытные пацаны видели, как, отстонав, отвытирав кровь и слезы, отвсхлипывавши, поплёлся битый Крамарь из колонии навсегда.
Два или три года спустя ему ночью в полтавском сквере всадила нож в спину его собственная возлюбленная. Наверное, много он издевался над ней, если довёл женщину до такого.
Сейчас, когда мне шестьдесят пять лет и за плечами у меня сорок пять лет педагогической работы, я знаю, что драться нехорошо, что дракой не решаются споры, и всё-таки я знаю теперь то, чего не знал, а чувствовал тогда, когда дрался с Крамаренко: хоть и редко, но бывают всё-таки справедливые драки.
Если уж Макаренко не мог переделать Крамаря, значит, никто его не мог переделать. Гниение зашло слишком глубоко. Но уже тогда у коллектива, который создал Макаренко, хватило сил победить Крамаря и извергнуть.
Пятьдесят лет спустя
Без малого пятьдесят лет прошло с той поры, как ленивый Малыш неторопливым шагом дошагал, наконец, до колонии и в темноте вспыхнул неяркий огонёк трубки Калины Ивановича.
– А це шо за молодой человек? Нового паразита привезли? Извиняюсь, молодой человек, вы, наверное, замёрзли? Идить, пожалуйста, в дортуар, это, значит, в спальню, там уже есть таких же пять паразитов.
Я более или менее точно привожу слова, с которыми обратился ко мне Калина Иванович, но не смогу передать то удивительное добродушие, ту грубоватую ласковость тона, которая превращала эти нелюбезные, казалось бы, слова в дружеское, гостеприимное приветствие.
Так началась моя жизнь в трудовой колонии для малолетних правонарушителей.
Про жизнь нашей колонии рассказал в "Педагогической поэме" сам Макаренко. Лучше его не скажешь, и добавить к тому, что он рассказал, мне нечего. Хочу рассказать только то, что мне стало известным много позже, в тридцатых годах, со слов покойного Антона Семёновича.
Я уже был воспитателем, и наши отношения с Макаренко стали дружескими. Дружба эта ничуть не исключала моего глубочайшего к нему уважения. Думаю, что все воспитанники колонии испытывали к нему те же чувства.
И вот, кажется, в тридцать пятом году вызвал меня Антон Семёнович телеграммой. Речь шла о новом назначении, которое он мне предлагал. Сидели мы у него в гостинице, пили чай, разговаривали, и зашла речь о том, как я попал в колонию. Вот что мне рассказал Макаренко.
Первые пять воспитанников были доставлены в колонию под конвоем. Макаренко уже определил свою задачу: "Нового человека надо по-новому и воспитывать". Загвоздка была в том, как именно по-новому. Искать приходилось на ходу, совмещая поиски с изнурительной повседневной работой, с хозяйственной разрухой, голодом и нищетой. Антон Семёнович почувствовал, что неправильно привозить под конвоем целую группу малолетних правонарушителей. Надо решительно изменить порядок.
И вот за несколько дней до того, как вызвать меня из камеры, зашёл он к начальнику полтавской тюрьмы. Антон Семёнович всё время думал, как, собственно говоря, надо выбирать, как принимать новых ребят, с чего начинать своё знакомство с ними и их знакомство с колонией. С конвоя? С расписок? С некоторыми? Может быть. Со всеми? Ни в коем случае. А с чего иначе? И с кем как знакомиться?
Он искал и не находил решения.
Поздоровались они с начальником тюрьмы, и начальник спросил, как ведут себя его бывшие заключённые. Антон Семёнович ответил, что отлично, и поинтересовался, есть ли новые кандидаты в колонию.
– Есть, – ответил начальник, – и довольно интересные экземпляры. Хотите посмотреть? Я прикажу их вызвать.
– Нет, нет, – ответил Антон Семёнович, – зачем мне на них смотреть. Они не лошади, я не купец. Покажите мне просто их дела.
На первый случай начальник тюрьмы дал ему десять папок с делами. Антон Семёнович понимал, что привозить в колонию сразу десять новых человек слишком рискованно. Он решил положиться на случай и отобрать из пачки каждое третье дело: раз, два, три – моё, раз, два, три – моё, раз, два, три – моё. Отобранными оказались три дела: Плешова, Колоса и Калабалина.
Плешов (в "Педагогической поэме" – Леший), судя по материалам, был бродяжка, мелкий воришка, попрошайка.
Ваня Колос (в "Педагогической поэме" – Голос) – участник банды "Ангела" (был и такой атаман в то время на Украине).
Семён Калабалин (в "Педагогической поэме" – Карабанов) был… впрочем, я достаточно подробно рассказал уже, кем я был.
Просмотрев эти три дела, Антон Семёнович сказал:
– Давайте договоримся, товарищ, что впредь вы не будете без моего согласия направлять в колонию ребят. Я буду к вам заходить, и вместе будем решать, кого к нам направить, когда и как. Во всяком случае, отправлять будете по одному. Пачками я принимать не могу. На первый случай я отобрал три дела. Доставлять этих хлопцев надо по-разному. Плешова просто проконвоируете. Для него это неважно. Это его не оскорбит. Чести у него пока нет. Колоса пришлите, пожалуйста, одного без всякого конвоя. Напишите мне какое-нибудь письмо, неважно какое, и поручите ему отнести это письмо ко мне. А за Калабалиным я приеду сам.
– Товарищ Макаренко, – в ужасе сказал начальник тюрьмы, – вы рискуете! Плешова мы доставим вам в целости. Но Колос и к вам не придёт, и к нам не вернётся. А кто будет отвечать?
Ну, а Калабалин уйдёт от вас без труда. Для него это пустяшное дело. Рискуете, товарищ учитель.
Антон Семёнович рассказывал, что фраза "рискуете, товарищ учитель", казалось бы, простая, деловая фраза, прозвучала для него откровением. В самом деле, рассуждал он, в любом деле без риска невозможно, как же можно не рисковать в деле воспитания.
Он сказал начальнику, что отвечать за всё будет, естественно, он, и тут же написал расписку "в том, что принял заключённого Колоса и полностью за него отвечает".
Плешов был доставлен в колонию под конвоем. Как ни странно, он почему-то гордился этим. Ему казалось, что конвой придаёт его скромной фигуре некоторую значительность.
Про то, что я вопреки мрачным предсказаниям начальника тюрьмы не убежал, вы уже знаете. С Колосом получилось неожиданно сложно. Он, действительно, пришёл сам, без всякого конвоя и вручил письмо. Трудности начались дальше. Его надо было оставить в колонии, но он упрямо рвался обратно в тюрьму.
Битый час уговаривал его Антон Семёнович остаться переночевать.
– Нельзя, гражданин заведующий, – упрямо повторял он.
– Какой я тебе гражданин, меня зовут Антон Семёнович, – говорил Макаренко, старясь найти менее официальный тон.
– Ну ладно, гражданин Антон Семёнович, – стоял на своём Колос. – Нельзя мне оставаться. Там ещё подумают, что я воспользовался и убежал. Если мне захочется бежать, так я лучше прямо из тюрьмы убегу. А так нельзя.
– Насилу уговорил, – рассказывал, улыбаясь, Антон Семёнович. – Пришлось дать честное слово, что поеду с ним сам в тюрьму и всё устрою. Скажу, что я виноват. Побоялся, мол, отпустить глядя на ночь. Бандитов тогда по дорогам бродило много.
У Антона Семёновича было счастливое лицо, когда он добавил:
– Угадал в нём честного человека.
Интуиция? А может быть, новое отношение к человеку – уважение, доверие?
Кажется, в том же разговоре я задал Антону Семёновичу вопрос, который давно меня интересовал, но который я как-то не решался задать.
– А скажите, Антон Семёнович, – сказал я, – когда вы забирали меня из тюрьмы, помните, мы уже вышли за ворота, наверное, целый квартал прошли, а вы вдруг говорите: "Постой здесь или иди потихоньку, я быстро, башлык забыл". Я вам вслед посмотрел и подумал нехорошо. Наверное, думаю, решил всё-таки конвоира взять. Башлык-то был у вас на плечах.
Антон Семёнович улыбнулся очень смущенно.