ФОКУС ГАУФА
Вильгельм Гауф родился в ноябре и в ноябре же - ровно через четверть столетия - умер. То и другое с ним случилось в Штутгарте, стоящем на берегах Неккара, каковая речушка и поныне, конечно, протекает себе потихоньку по холмистым равнинам наподобие дрожащей, блескучей биссектрисы между буковым Швабским Альбом и еловым Шварцвальдом. С вершины угла - да со стены почти любого из уцелевших замков! - бывшее королевство Вюртемберг как на ладони: не более чем треть Ленобласти - максимум три Чечни. "Взоры достигают до самой нижней части страны совершенно свободно. Особенно восхитительна картина Вюртемберга при утреннем солнечном освещении. Разноцветные поля напоминают роскошный ковер…" и проч.
Гауф обладал - и то, как видите, недолго - литературным даром вот именно вюртембергского значения. Не всякий обзор немецкой словесности о нем упоминает. Даже и по случаю круглой даты итог бедняге подводят в дробях: дескать, спи спокойно, "кладезь скромных, но полезных изобретений в тени большой литературы"!
И то сказать: какие тузы подвизались на поприще, где он внезапно произрос! Над этой невзрачной травкой - какие шумели дубы! Гауф щеголял в детском платьице - грянул гетевский "Фауст", первая часть. Гауф надел школьную курточку - Германию потряс "Михаэль Кольхаас", новелла Клейста Гауф завернулся в черный плащ тюбингенского студента теологии - Э. Т. А. Гофман сводил с ума тогдашних умников - "Крошка Цахес" да "Повелитель блох". Гауф облекся в сюртук домашнего учителя - просвещенные немцы смаковали последний роман Жан Поля и "Годы странствий Вильгельма Мейстера". Вот уже Гауф и сам - удачливый сочинитель, на нем нарядный фрак, - а что у него в руке? не последняя ли новинка? так точно: "Книга песен" Генриха Гейне, только что из типографии, представьте себе…
Никто из великих людей не удостоил Гауфа ни единым словом. Они же были титаны, сообща приподнимали над Европой небо, а он - прыткий эпигон, и в литературу ввертелся, как в сферу обслуживания: чего изволите? вот, не угодно ли, роман в манере Вальтера Скотта, а вот ироническая фантазия в духе Гофмана, а вот криминальная повесть о роковых страстях… А это - это просто сказки, тоже для безобидного препровождения времени, - сувенирный набор.
За два года, как с цепи сорвавшись, тридцать шесть, что ли, томиков настрочил на все вкусы - сжег мозг и сгинул, как не был, эфемерида захолустья.
Кто поверил бы в те поры, что и через двести лет найдутся на него читатели, что его слабый тенор донесется до весьма отдаленных стран и сердец, а титаны так и застрянут, застынут в родном языке, ими самими же расплавленном?
Вы скажете - на счастливую карту поставил юноша - на товар нескончаемого спроса; попал в жанр, услаждающий первичные потребности ума. Но это вряд ли вся правда.
Разве не замечали вы: нам читать сказки Гауфа вслух - интересней, чем детям - слушать? И, что характерно, лучшие страницы приходится иногда пропускать. Потому что лучшие - как раз те, где Гауф - литератор, прозаик, мастер: то есть нарочито и томительно тормозит, тормозит…
Пожалуй, только "Калиф-аист" устраивает ребенка вполне - поскольку, едва превратившись в аистов, калиф и визирь практически сразу отыскивают сову, а та, в свою очередь, только их и поджидает и сходу предлагает план спасения; дело стало только за тем, что надо пообещать на ней жениться, - минута на размышление - так и быть: раз-два-три! - все снова счастливы.
А, скажем, "Карлик Нос" устроен куда искусней: говорящая гусыня хоть и дочь волшебника, но довольно долгое время пользы от нее никакой, лишь моральная поддержка, убогая чувствительная дружба; сколько случайностей (занятных, конечно, и забавных, реалистических таких) надо связать, чтобы Мими в поисках приправы для паштета, наткнулась на ту самую травку, которая расправит карлика. Потом еще плыть с этой гусыней на остров Готланд (не ближний свет)…
Но вот, наконец, и она расколдована - теперь куда ж нам плыть? А - восвояси, к папеньке с маменькой, чтобы все стало как раньше, как если бы ничего никогда не случалось, как если бы славному мальчику Якобу привиделось во сне, что он сделался вдруг противным уродом и родители его разлюбили. Мнимопроисшедшее стерто, словно гуммиэластиком - карандашный арабеск. Дочь волшебника - прочь, и кулинарное мастерство - побоку - несравненное, столь дорого доставшееся, столь заманчиво расписанное; бывшему Носу и в голову не взойдет им воспользоваться; нет, наш красавчик подастся в лавочники, - чего еще нужно человеку, какого счастья? Лишь бы все оставалось в точности как было.
Вот и Маленький Мук - спрашивается, куда задевал семимильные туфли, кладоискательную тросточку? Как ребенку понять, отчего владелец таких прелестных предметов не знает и не ищет других радостей, кроме вечерних прогулок - под насмешливые выкрики соседской детворы - по крыше родного дома - того самого, кстати, где проживал когда-то с отцом, который его "недолюбливал, стыдясь его маленького роста"?
Где это видано - у Перро, у братьев Гримм, у Андерсена? - чтобы сказка изо всех сил устремлялась к своему началу, к исходному положению, к тому, чтобы все стало, как было?
Это, по-моему, фирменный фокус Гауфа: он работает с мнимым временем; подделывает мнимое время и продает. Поддельное мнимое время - оно ведь и есть вещество повествования. Разгоняемое мнимой скоростью, создает мнимое пространство…
В русской литературе был автор, чрезвычайно похожий на Вильгельма Гауфа. Его современник, ровесник, тоже графоман из дилетантов, тоже написал подряд несколько повестей и тотчас умер (тоже осенью). Повести его тоже трактовали о тщете попыток ускорения, и, например, знаменитый Белинский одобрял их презрительно: дескать, "от них не закипит кровь пылкого юноши, не засверкают очи его огнем восторга; но они не будут тревожить его сна - нет - после них можно задать лихую высыпку"!
Разумеется, вы угадали: двойник Гауфа звался Белкин И. П. (1798–1828).
"Но готов побиться об заклад, - говорит Карлик Нос гусыне, - вы не всегда изволили носить это оперенье. В свое время я тоже был жалкой белкой".
УЖАСНАЯ ПОРА
Петербургская повесть в цитатах
I. Накануне вечером
Четверг, 6-е по старому стилю ноября 1824 года, был в рассуждении погоды - даже петербургской! - совсем скверный день. Крайне неприятный.
"Дождь и проницательный холодный ветер с самого утра наполняли воздух сыростью. К вечеру ветер усилился, и вода значительно возвысилась в Неве…"
"Дул сильный ветер от Финляндского залива при великом дожде, вода в Неве стала сильно возвышаться, в 7 часов вечера на Адмиралтейской башне выставлены были сигнальные огни…"
В то время
- часов, думаю, в 10, в 11 -
…из гостей домой
Пришел Евгений молодой,
герой поэмы Пушкина.
Скорей приплелся, притащился, - но стих легок - скок-поскок, - словно ливень и ветер нипочем. Из каких таких гостей? Там же, в MB, сказано, что знатных этот Евгений дичился. А вечеринка насекомых сослуживцев - чаек с картишками - потомку фамилии, блеснувшей под пером Карамзина, - как-то не личит.
То-то и нет у него фамилии. А также лицо: не получалось у Пушкина его разглядеть. Просто не было таких знакомых: старинный дворянин - коллежский регистратор? Коломна, пятый этаж? Сотрудник "Соревнователя" с идеей теплого местечка в департаменте? Не пушкинского опыта человек. Скорей уж - Поприщин, - которого Гоголь сочинит через год после MB. А впрочем, все это вымарано. Проставим единицу, как будто извлечем из множества:
Собою бледный, рябоватый,
Без роду, племени, связей,
Без денег, то есть без друзей,
А впрочем, гражданин столичный,
Каких встречаете вы тьму,
От вас нимало не отличный
Ни по лицу, ни по уму.
Как все, он вел себя нестрого,
Как вы, о деньгах думал много,
Как вы, сгрустнув, курил табак,
Как вы, носил мундирный фрак.
Вот и анахронизм, крохотный такой: мундирные фраки - know-how Николая Павловича, месяцев через тринадцать.
Это все тоже будет вычеркнуто, как только пройдет октябрь 33-го, и с ним - хандра и головная боль. "Начал многое, но ни к чему нет охоты; Бог знает, что со мною делается. Старам стала и умом плохам".
Останется только вот это:
Итак, домой пришед, Евгений
Стряхнул шинель,
как обошелся бы сам Пушкин с плащом или шубой. Но нашему бедняку, за неимением слуги (в черновиках предполагался, звался Андрей), при таком состоянии атмосферы разумней было бы - сгрустнув - шинель отряхнуть, а еще лучше встряхнуть как следует: промокла, наверное, насквозь.
Почему и спрашивал я: из каких гостей? Он одинок и (через минуту будет намек) сильно влюблен, - где, как не у нее, проводить вечера? Оно бы правдоподобно, если она, как замышлялось, лифляндочка по соседству, в Коломне, - а если на правом берегу? - тогда пропадает прекрасное "пришед", и от плавания через обезумевшую Неву не отделаться отсыревшей шинелью; и он увидал бы огни на башне Адмиралтейства, и не думал бы,
…что едва ли
С Невы мостов уже не сняли
И что с Парашей будет он -
- решилось! это будет опять Параша - стало быть, не лифляндочка, - но в домике на Острову! -
Дни на два, на три разлучен.
И наплевать, у кого был в гостях, а важно, что, засыпая, воображает счастие: штатную должность с окладом жалованья, Парашу и детей от нее за сытным семейным обедом, а там, далеко впоследствии - скромный памятник с надписью типа: дедушке Евгению и бабушке Прасковье - благодарные внуки.
Так он мечтал. И грустно было
Ему в ту ночь, и он желал,
Чтоб ветер выл не так уныло
И чтобы дождь в окно стучал
Не так сердито…
II. Ночью
Действительно - "в ночь настала ужасная буря: сильные порывы юго-восточного ветра потрясали кровли и окна; стекла звучали от плесков крупных дождевых капель".
Но также и от канонады: из Петропавловской крепости беспрерывно палила пушка; число выстрелов обозначало уровень воды.
Такой порядок был заведен после наводнения 11 декабря 1772 года. Пушкин о нем запамятовал - или не знал. Он ведь описывал катастрофу по сообщениям газет - пересказывал, главным образом, отчет Булгарина; у Булгарина про стрельбу - ничего.
Ночка была, короче, еще та. Пока наш Евгений строил свои пасторальные планы, "ужасные бури свирепствовали как в Немецком, так и Балтийском морях, от которых прибрежные города и порты много претерпели".
Далеко на западе, в Гельсингфорсе, другой Евгений - унтер-офицер Баратынский - описывал метеорологическую обстановку как результат активизации дьявола:
Чья неприязненная сила,
Чья своевольная рука
Сгустила в тучи облака
И на краю небес ненастье зародила?
Кто, возмутив природы чин,
Горами влажными на землю гонит море?
Не тот ли злобный дух, геенны властелин,
Что по вселенной рузлил горе,
Что человека подчинил
Желаньям, немощи, страстям и разрушенью
И на творенье ополчил
Все силы, данные творенью?
Земля трепещет перед ним:
Он небо заслонил огромными крылами
И двигает ревущими водами,
Бунтующим могуществом своим…
III. Утро пятницы
Мощная волна, какие, вообще-то, бывают от подводных землетрясений, втеснилась в Финский залив. И слизнула первую сотню жизней, не достигнув еще Петербурга.
"На четвертой версте, по Петергофской дороге, находился казенный литейный чугунный завод; оный стоял на самом взморье; деревянные казармы были построены для жительства рабочих людей, принадлежащих заводу. В 9 часов утра 7-го ноября ветер стал подниматься, вода прибывать, ударили в колокол, чтобы распустить с работы людей: все бросились к своим жилищам, но было уже поздно, вода с такой скоростью прибыла, что сим несчастным невозможно уже было достигнуть казарм, где находились их жены и дети; и вдруг большую часть сих жилищ понесло в море".
- Я бывал в кровопролитных сражениях, - сказал Александр Павлович, император, посетив через день деревню Афтову, - видал места после баталий, покрытые бездушными трупами, слыхал стоны раненых, но это неизбежный жребий войны; а тут увидел людей, вдруг, так сказать, осиротевших, лишившихся в одну минуту всего, что для них было любезнее в жизни; сие ни с чем не может сравниться.
Надо полагать, что все одноэтажные деревянные строения на взморье Васильевского острова погибли так же мгновенно и тогда же - около десяти утра.
Только караульня Финляндского полка в Галерной гавани держалась, раскачиваясь на сваях, до самой темноты; рухнула, когда вода - плескавшаяся всклянь с крышей (на которой спасались солдаты и с ними П. И. Греч, брат писателя), стала уже сбывать.
Так что если Параша с маменькой проживали "почти у самого залива" - добежать по берегу до устья и сразу направо - на Кожевенной примерно линии, - они, более чем вероятно, умерли впотьмах, еще прежде, чем Евгений проснулся. Черт их догадал поселиться в таком опасном, почти безлюдном месте - фактически на болотистом пустыре, кое-где вскопанном под огороды! Про угрозу затопления не говорю - хотя, с другой стороны, декабрь 1772-го, а тем более сентябрь 77-го на Васильевском должны были помнить… В общем, косточки жены и дочери на дне Маркизовой лужи - укор покойному главе семьи, нечего все валить на Петра Великого. Кстати, сам-то Евгений, обожатель добродетельный, без году зять, куда смотрел, если на то пошло?
Пушкин - другое дело: он прописал Парашу по такому безнадежному адресу для топографической наглядности сюжета.
III а. Тем же утром, позже
К 10 часам взморье было уже на 16 футов под водой, а в городе ничего еще не знали.
Даже на Васильевском - с Первой линии до Тринадцатой включительно - шла жизнь, как в обычный ненастный день. Скажем, г-н Иордан, ректор Академии художеств, отправился, как ни в чем не бывало, в Академию наук: было одно дело к тамошнему печатнику. Нева поднялась уже к самому основанию деревянной балюстрады, ограждавшей набережную, но почтенный академик старался в ту сторону (правую) не смотреть, тем более что дождь заливал лицо. Однако - "дойдя до кадетского корпуса при сильном бурном ветре, увидал я, что из водосточных труб (из-под земли) бьют фонтаны, и по Первой линии образовался длинный ручей, который я не решился переступить и воротился домой".
В других линиях ВО тоже потекли ручьи, по ним плыли "дрова, ящики, шляпы и разная мелочь", развлекая зевак, толпившихся на тротуарах, приблизительно до четверти двенадцатого.
На Адмиралтейской стороне тоже было спокойно, разве что "вода чрезвычайно возвысилась в каналах и сильно в них волновалась". Плюс панорама странно искажена как бы тревогой. И темный такой - петербуржцы знают - ветер, из-под самых ваших ног бросающий в лицо прах и мертвые листья.
Толпы любопытных - среди них, должно быть, и пушкинский герой (трудовая дисциплина в то царствование была - совсем никуда) - сгрудились у Невы, "которая высоко вздымалась пенистыми волнами и с ужасным шумом и брызгами разбивала их о гранитные берега…"
Фигурки обывателей у гранитного парапета, через который вот-вот перехлестнет вода, - зловещая черно-белая карикатура на известный пассаж из "Онегина" про волны и ножки m-lle Раевской - гравюра пером Булгарина. Эти строфы MB - чистый, неразбавленный, хорошо зарифмованный Фаддей Венедиктович. А вот и приближение роковой минуты:
"Необозримое пространство вод казалось кипящею пучиною, над которою распростерт был туман от брызгов волн, гонимых против течения и разбиваемых ревущими вихрями. Белая пена клубилась над водяными громадами, которые, беспрестанно увеличиваясь, наконец яростно устремились на берег…"
III b. Днем
На часы никто не посмотрел, но все сходятся, что это случилось - вот что Нева, "как зверь остервенясь, на город кинулась" - где-то между четвертью и половиной двенадцатого. И что всё происходило с огромной скоростью и очень страшно.
"Ничего страшнее я никогда не видывал. Это был какой-то серый хаос, за которым туманно очерчивалась крепость. Дождь косо разносился порывами бешено завывающего ветра. В гранитную набережную били черные валы с брызгами белой пены - и все били сильней и сильней, и все вздымались выше и выше. Нельзя было различить, где была река, где было небо… И вдруг в глазах наших набережная исчезла. От крепости до нашего дома забурлило, заклокотало одно сплошное судорожное море и хлынуло потоком в переулок" (в Мошков, на углу которого с Дворцовой набережной проживал одиннадцатилетний автор мемуара, граф Соллогуб).
Люди с набережной бросились кто куда. Евгений, по-видимому, забежал за Адмиралтейство (Нева гналась за ним) и направо бульваром - сперва по колено, затем - по пояс, пока не взобрался на знаменитого каменного льва. О том, чтобы вернуться домой, в Коломну, нечего было и думать.
"Разъяренные волны свирепствовали на Дворцовой площади, которая с Невою составляла одно огромное озеро, изливавшееся Невским проспектом, как широкою рекою, до самого Аничковского моста. Мойка скрылась от взоров и соединилась, подобно всем каналам, с водами, покрывавшими улицы, по которым неслись леса, бревна, дрова и мебель…"
В Торговую улицу, как раз Грибоедову под окно, занесло из устья Невы корабль, ходивший между Петербургом и Кронштадтом.
Суда, барки с сеном и углем, сорванные с якорей и точно по воздуху перенесенные в улицы и дворы, поражали взгляд сильней всего.
На Петроградской стороне две барки налетели было на ограду Троицкой церкви. Они были такие огромные, что в церкви сделалось темно, как ночью. "Между тем вода начала уже входить в церковь; священник предложил всем находившимся в оной, чтобы их исповедать и причастить, полагая, что сии барки, ударясь об церковь, разрушат оную, и что их смерть неизбежна; но, к счастию, в ограде было несколько больших берез, которые, вероятно, остановили стремление барок…"