Плетнев уехал без какого бы то ни было предчувствия - а Дельвигу вскоре "сделалось хуже" (по осторожным словам родственника) - должно быть, он потерял сознание и больше уже не приходил в себя. Два доктора, прибывшие к вечеру, "нашли Дельвига в гнилой горячке и подающим мало надежды к выздоровлению". В среду в 8 вечера он скончался. О последних трех днях и двух ночах никто из докторов, родственников и друзей никогда не проронил ни слова. В четверг баронесса "приказала" Сомову - ближайшему сотруднику Дельвига по "Литературной газете", - чтобы он написал поэту Баратынскому и его брату Сергею Абрамовичу в Москву: пусть скажут "всем, всем, кто знал и любил покойника, нашею незабвенного друга, что они более не увидят его, что Соловей наш умолк на вечность". О состоянии вдовы Сомов в этом письме сообщает: "Она тверда, но твердость эта неутешительна: боюсь, чтобы она не слишком круто переламывала себя". В этот же день обнаружилось: чуть ли не все наличные деньги - шестьдесят тысяч - из кабинета Дельвига кем-то украдены. В субботу, в день его именин, потомка крестоносцев свезли на кладбище для бедных. В июне Софья Михайловна тайно обвенчалась с Сергеем Баратынским.
Напечатано письмо, в котором она объясняет задушевной подруге, отчего не было ни малейшей возможности износить башмаки: во-первых, новый муж любит ее шесть лет и дольше терпеть не в силах; во-вторых - она беременна.
Самодержавие ли сгубило Дельвига? Точно ли Бенкендорф один виноват в его смерти? Если бы Пушкин верил этому слуху, - разве сумел бы он поддерживать в бесконечной переписке с генералом - вскоре графом - нужный тон? ("…Совестясь беспокоить поминутно Его Величество, раза два обратился к Вашему покровительству, когда цензура недоумевала, и имел счастие найти в Вас более снисходительности, нежели в ней".) Наперснику императора, понятно, не нагрубишь, - но комплименты сатрапу, вогнавшему в гроб Дельвига? Невозможно.
Есть странности в этой мрачной истории. Но лучше думать, что Дельвиг умер своей смертью, предпочтя ее - как Пушкин впоследствии - "обыкновенному уделу" неубитого Ленского. Он, видите ли, надеялся на вечную взаимную супружескую любовь - и не сумел смириться с проигрышем - и кого же тут винить?
За что, за что ты отравила
Неисцелимо жизнь мою?
Ты как дитя мне говорила:
Верь сердцу, я тебя люблю!
И много ль жертв мне нужно было?
Будь непорочна, я просил,
Чтоб вечно я душой унылой
Тебя без ропота любил.
В автографе стихотворения каждая строчка старательно зачеркнута Этот упрек Софья Михайловна посчитала бы несправедливым. Ведь женщины так редко говорят правду не оттого, что не хотят: просто они ее не знают. В 1825 году, летом, невестой, она любила Дельвига: "И кто только может не любить его! Это - ангел!" - писала она в провинцию своей единственной конфидентке.
И в конце того же года, 22 декабря, через два почти месяца после свадьбы: "Ах, мой друг, я горю, я люблю так, как никогда не думала, что можно любить, я люблю больше, чем любила до брака, я обожаю…"
Чуть ли не в этом же письме рассказаны политические новости: неделю назад случилось в столице возмущение; много арестов, кое-кто взят из знакомых - Каховский, кто-то еще…
Она была очень молода и не считала нужным помнить, что не далее как весной Каховский был ей дороже всех на свете:
"…Я старалась уверить себя в том, что я вылечилась, не вылечившись в действительности… Если бы я могла выйти за Пьера! Боже мой, что случится еще со мною? Откуда это, что я все еще принадлежу вся ему…"
В сущности, ничего не было. Летний прошлогодний роман. Несколько недальних прогулок, несколько разговоров. Каховский торопился. В имение Крашнево (Ельнинского уезда Смоленской губернии), где гостил действительный камергер Салтыков с восемнадцатилетней дочерью Софьей, Каховский прибыл 2 августа вечером. 15 августа он уже расспрашивал девочку: сумеет ли она уломать отца, если полюбит кого-либо, кто не совсем ему по душе, - и наставлял, что так бывает сплошь и рядом. 18 числа довольно отрывисто признался в любви, потребовал немедленного ответного признания и, разумеется, добился его легко. Откуда ей было знать, что, проигравшись в пух, Каховский одержим надеждой подцепить богатую невесту? Он был так похож на ее любимого героя - на Кавказского Пленника! Он уверял, что знаком с самим Пушкиным, и в доказательство читал неопубликованные стихи. Он говорил, "что ему мало вселенной, что ему все тесно, и что он уже был влюблен с семи лет"… Его счастливая избранница тотчас побежала к тетушке (хозяйке имения, кузине Каховского) - рассказать, что судьба ее решена; тетушка поспешила к дядюшке, тот - к папеньке, камергеру Салтыкову. Папенька воскликнул: "Они убьют меня!" - и "с ним сделались его спазмы", - после чего забылся сном, проснувшись же, просил никогда более не напоминать ему об этом ужасном происшествии. Вольнолюбивый был представитель передового дворянства, о Руссо не мог говорить без слез, и в "Арзамасе" некогда состоял, - однако же отдать единственную дочь за странствующего романтика пожадничал.
Каховский уехал, и Софья больше никогда его не видела. Под Рождество он объявился в Петербурге и засыпал ее письмами, предлагал бежать из дома и тайно с ним обвенчаться где-нибудь за городом. 15 января 1825 года вечером прислал решительное требование: или завтра же побег, или - "…Я не живу ни минуты, если вы мне откажете!.. Не будете отвечать сего дня, я не живу завтра - но ваш я буду и за гробом".
Бежать из дому Софья не решилась. Она была влюблена в героя поэмы - но с охотой пошла замуж за ближайшего друга ее автора, предвкушая, как станет звездой литературного салона. Дельвиг полагал - и другие так думали, - что не влюбись он в мае, не женись в октябре - непременно замешался бы в заговор. И попал бы в лучшем случае на поселение - хотя бы за то, что знал и не донес. Вместо этого 14 декабря он прошелся по бульвару, постоял возле кондитерской на углу площади и Вознесенского проспекта; в кондитерской теснились предводители восстания (там и Каховский, наверное, поедал последний в своей жизни пирожок; если бы Софья не трепетала перед отцом, - глядишь, и Милорадович остался бы в живых, и Стюрлер… и Каховского, значит, не повесили бы). Дельвиг не зашел в кондитерскую - поспешил домой, чтобы жена не волновалась.
Когда, душа, просилась ты
Погибнуть иль любить,
Когда желанья и мечты
К тебе теснились жить,
Когда еще я не пил слез
Из чаши бытия, -
Зачем тогда, в венке из роз,
К теням не отбыл я!
Дельвиг мало сочинил бессмертных текстов: эту "Элегию" (и то посередке - провал), еще три-четыре строфы в разных стихотворениях - и только. Но без него нечто важное осталось бы непроизнесенным, беззвучным. Не думаю, что он вычитал у Шекспира это меланхолическое негодование, это чувство, будто живешь ради чьей-то неумной, непристойной, безжалостной, до слез обидной шутки. Положим, и Пушкин знал, что судьба - огромная обезьяна, которой дана полная воля ("Кто посадит ее на цепь? не ты, не я, никто. Делать нечего, так и говорить нечего"), - но находил удовольствие в том, чтобы ее дразнить.
Из людей этого поколения только Дельвиг и Тютчев не подражали Пушкину ни в стихах, ни в жизни - не хотели и не могли. Внутренняя музыка у каждого из них была совсем другая. Вот и четырехстопный ямб в "Элегии" нисколько не похож на общеупотребительный; темп и фразировка, падение рифм дают интонацию, до Дельвига в русской речи неизвестную:
Не нарушайте ж, я молю,
Вы сна души моей
И слова страшного "люблю"
Не повторяйте ей!
Дельвиг редко пользовался ямбом, часто обходился без рифм, вообще предпочитал асимметричную мелодику и несуществующие жанры. Пушкин ценил в его идиллиях "прелесть более отрицательную, чем положительную"; это справедливо и для русских песен Дельвига: они не слезливы и не слащавы; равно для идиллий - они не знают покоя.
Сквозь его стихи проглядывает характер необычный, страстно-задумчивый, горестный, скрытный. "Спрашивали одного англичанина, - говорит князь Вяземский, - любит ли он танцевать? "Очень люблю, - отвечал он, - но не в обществе и не на бале, а дома один или с сестрою". Дельвиг походил на этого англичанина".
Да. Но зато ни капельки не походил на модного литературного героя. В половине 20-х годов, как известно, Кавказские Пленники отправились - не своей охотой - на Кавказ, или в Сибирь, или еще дальше, - но зато расплодилась, особенно в нечерноземных губерниях, тьма Онегиных, то есть как бы Пушкиных без дарованья…
Одного такого звали Алексей Вульф. Зимой 1827-го они с настоящим Пушкиным в одном экипаже прибыли в Петербург (имея в багаже среди прочих вещей череп для Дельвига) и на следующий по приезде день явились с визитом в домик на Владимирской улице, где проживали Дельвиги, где наняла недавно квартиру и Анна Петровна Керн, успевшая уже сделаться приятельницей баронессы. (Дельвигу это, конечно, не нравилось, потому что Анна Петровна, милый демон, к этому времени была уже такая особа, которую довольно обширный круг людей полагал как бы общим достоянием; выдающиеся литераторы с удовольствием сообщали один другому - как Пушкин Соболевскому: дескать, с помощью Божией я на днях - мадам Керн. Дельвиг ее прелестями добродушно брезговал. Она его ненавидела - и была с ним накоротке, точно дружила с детства; Софья Михайловна без нее скучала.)
Что до Вульфа, то в столицу он приехал "кандидатом успехов вообще в обществе и особенно в любви" - это его собственные слова. О женщинах и о том, как с ними обращаться, много слышал от Пушкина, практического же опыта почти не имел, кроме уроков Анны Петровны. ("Другие были девственницы или в самом деле, или должны были оставаться такими", - так что многочисленные победы над псковскими барышнями в счет не шли.) Баронесса Дельвиг, пустившаяся кокетничать с ним в первый же день знакомства, показалась вчерашнему студенту прямо находкой.
"Рассудив, что, по дружбе ее с Анной Петровной, и по разным слухам, она не должна быть весьма строгих правил, что связь с женщиною гораздо выгоднее, нежели с девушкою, решился я ее предпочесть… тем более, что, не начав с ней пустыми нежностями, я должен был надеяться скоро дойти до сущного. - Я не ошибся в моем расчете".
Роман длился - с перерывами - до начала февраля 1829 года, когда Вульф поступил в гусарский полк и уехал в армию. Вульф нисколько не любил Софью Михайловну и очень боялся Дельвига, - но не зря же он упивался романом Шодерло де Лакло - и не зря Пушкин писал ему: "Тверской Ловелас С. Петербургскому Вальмону здравия и успехов желает" (Пушкин был осведомлен - как-то раз даже застал нечаянно Вульфа наедине с баронессой в нежную минуту). Казалось необыкновенно заманчиво и занятно растлевать жену приятеля - к тому же человека известного - "пламенным языком сладострастных осязаний", как выражался Вульф, перевирая строчку Баратынского. Удовольствие бывало тем сильней, что в соседней комнате Анна Петровна передавала свой опыт младшему двоюродному брату барона Дельвига - восемнадцатилетнему прапорщику. "Я истощил свой ум, придумывая новые…" (скажем - забавы), - сетует Вульф в дневнике, отмечая, однако же, с достоинством, что держал баронессу в такой же строгости, как и псковских девственниц: "Я не имел ее совершенно - потому что не хотел, - совесть не позволяла мне поступить так с человеком, каков барон…" Для де Вальмона из Малинников это был психологический этюд - как сказали бы в наши дни, эксперимент с включенным наблюдателем. Анна Петровна, осуществляя общее руководство, тоже едва ли не чувствовала себя маркизой де Мертей. Жертву игра захватила. Много ли нужно, чтобы свести женщину с ума. Из романтизма в цинизм - всего несколько ступенек, но по лестнице крутой, винтовой, темной.
Ездили компанией в Красный Кабачок - известный загородный трактир: Дельвиг, Вульф, Сомов, кузен Дельвига, кто-то еще, и Софья Михайловна с Анной Петровной.
"Поужинав вафлями, мы отправились в обратный путь. - Софьи и мое тайное желание исполнилось: я сел с нею, третьим же был Сомов, - нельзя лучшего, безвреднейшего товарища было пожелать… Ветер и клоками падающий снег заставлял каждого более закутывать нос, чем смотреть около себя. Я воспользовался этим: как будто от непогоды покрыл я и соседку моею широкой медвежьей шубой, так что она очутилась в моих объятиях, - но и это не удовлетворило меня, - должно было извлечь всю возможную пользу из счастливого случая…
…С этого гулянья Софья совершенно предалась своей временной страсти и, почти забывая приличия, давала волю своим чувствам, которыми никогда, к несчастью, не училась она управлять. Мы не упускали ни одной удобной минуты для наслаждения…"
Пушкин писал Вульфу из Тверской губернии: "Как жаль, любезный Ловлас Николаевич, что мы здесь не встретились! То-то побесили б мы Баронов и простых дворян!" (С демонским восторгом репетировал Пушкин собственную гибель, приняв зачем-то роль, которую через шесть лет припишет Геккерну. Кто-то сказал в 1837 году: будь жив Дельвиг, он не допустил бы убийства; пожалуй; среди всех этих стареющих безумных юношей Дельвиг был единственный взрослый. От Дантеса он Пушкина заслонил бы - а от судьбы? от того же Вульфа, страшно оживившегося при известии о женитьбе Пушкина: "Есликруговая порука естьв порядке вещей, то сколько ему бедному носить рогов, то тем вероятнее, что его первым делом будет развратить жену…" Лина Петровна и в качестве почтенной мемуаристки начинает повествование об этой женитьбе с остроты, якобы сказанной Пушкиным баронессе Дельвиг в 1829 году: "Он привел фразу - кажется, г-жи Виллуа, которая говорила сыну: "Говорите о себе с одним только королем, а о своей жене - ни с кем, иначе вы всегда рискуете говорить о ней с кем-то, кто знает ее лучше вас"".)
Что думал Дельвиг? Мы только знаем, что ему снилось. 1828 год, стихотворение "Сон" (раньше называлось "Голос во сне"). Если забыть, что рассказано выше, - оно невнятное, почти неживое, а на самом деле - одно из наиболее удивительных в девятнадцатом веке: метафора отпирается и проводится в движение личным шифром, как у символистов.
"Мой суженый, мой ряженый,
Услышь меня, спаси меня!
……………………………………………
Я сбилася с тропы, с пути,
С тропы, с пути, с дороженьки,
И встретилась я с ведьмою,
С заклятою завистницей
Красы моей - любви твоей.
Мой суженый, мой ряженый,
Я в вещем сне впоследнее
К тебе пришла: спаси меня!
С зарей проснись, росой всплеснись,
С крестом в руке пойди к реке,
Благословясь, пустися вплавь,
И к берегу заволжскому
Тебя волна прибьет сама.
На всей красе на береге
Растет, цветет шиповничек:
В шиповничке - душа моя:
Тоска - шипы, любовь - цветы,
Из слез моих роса на них.
Росу сбери, цветы сорви,
И буду я опять твоя".
- Обманчив сон, не вещий он!
По гроб грустить мне, молодцу!
Не Волгой плыть, а слезы лить!
По Волге брод - саженный лед,
По берегу ж заволжскому
Метет, гудит метелица!
Ничего нельзя было исправить, нечем помочь, незачем жить.
Незачем? Судьба не спрашивает. В мае 1830-го, поздравляя новобрачного Пушкина, Дельвиг пожелал ему "быть столько же счастливым, сколько я теперь", - и пояснил: "Я отец дочери Елизаветы. Чувство, которое, надеюсь, и ты будешь иметь, чувство быть отцом истинно поэтическое, не постигаемое холостым вдохновением…"
Вульф и Керн исчезли с горизонта; ипохондрия прошла - но только до августа.
В августе Дельвиг загрустил опять. Какую-то повесть якобы сочинял, не записывая, - только рассказал однажды сюжет - о погибшем семейном счастье, об оскорбленной любви, о нежеланном ребенке… "Не помню, как намеревался Дельвиг кончить свою семейную и келейную драму, - аккуратно играет словами Вяземский. - Кажется, преждевременною смертью молодой женщины".
Барочная архитектура мелодий Дельвига волнует лишь самых грустных. Лермонтов кое-что перенял; Анненский; Ходасевич.
Был в русской литературе человек, на Дельвига похожий: в таинственном рассказе "Ионыч" не случайно звучит "Элегия".
Вернее: Чехов тоже походил на того англичанина, что любил танцевать дома, один или с сестрой.
Дельвигу танцевать было не с кем, он утешался пением. Последний романс его был такой:
Нет, я не ваш, веселые друзья,
Мне беззаботность изменила.
Любовь, любовь к молчанию меня
И к тяжким думам приучила
Нет, не сорву с себя ее оков!
В ее восторгах неделимых
О, сколько мук! о, сколько сладких снов!
О, сколько чар неодолимых.
В Лицее, на уроках, прогулках и пирушках, Дельвиг то и дело засыпал - то есть задумывался. Одна из тогдашних мыслей, вероятно, поддерживала его до конца. Ее пересказал в каком-то письме Пушкин:
"Цель поэзии - поэзия - как говорит Дельвиг (если не украл этого)".
ИСТОРИЯ ЛИТЕРАТУРЫ КАК РОМАН
Взгляну с улыбкою печальной
На этот мир, на этот дом,
Где я был с счастьем незнаком,
Где я, как факел погребальный,
Горел в безмолвии ночном;Где, может быть, суровой доле
Я чем-то свыше обречен…Полежаев. "Осужденный"
Его цель - сделаться героем романа. Он так часто старался уверить других в том, что он существо, не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам почти в этом уверился.
Лермонтов. "Герой нашего времени"
Празднуя то ли очередное свое примирение с так называемой Действительностью, то ли новую над ней победу, знаменитый критик Белинский на радостях простил ей убийство поэта Полежаева. Нетрезвого, дескать, поведения был покойный - в сущности, поделом ему ранняя утрата таланта и преждевременная смерть - во всяком случае, неистовый Виссарион за него не мститель. Пить надо меньше. "Полежаев не был жертвою судьбы и, кроме самого себя, никого не имел права обвинять в своей гибели".