Все темы ему были доступны, как женщины, и, перебегая по ним, он застолбил проезды для русской словесности на столетия вперед. Куда ни сунемся - всюду Пушкин, что объясняется не столько воздействием его гения на другие таланты, сколько отсутствием в мире мотивов, им ранее не затронутых. Просто Пушкин за всех успел обо всём написать.
В результате он стал российским Вергилием и в этой роли гида-учителя сопровождает нас, в какую бы сторону истории, культуры и жизни мы ни направились. Гуляя сегодня с Пушкиным, ты встретишь и себя самого.
…Я, нос себе зажав, отворотил лицо.
Но мудрый вождь тащил меня всё дале, дале -
И, камень приподняв за медное кольцо,
Сошли мы вниз - и я узрел себя в подвале.
Больше всего в людях Пушкин ценил благоволение. Об этом он говорил за несколько дней до смерти - вместе с близкой ему темой судьбы, об этом писал в рецензии на книгу Сильвио Пеллико "Об обязанностях человека" (1836 г.).
"Сильвио Пеллико десять лет провел в разных темницах и, получа свободу, издал свои записки. Изумление было всеобщее: ждали жалоб, напитанных горечью, - прочли умилительные размышления, исполненные ясного спокойствия, любви и доброжелательства".
В "ненарушимой благосклонности во всём и ко всему" рецензент усматривал "тайну прекрасной души, тайну человека-христианина" и причислял своего автора к тем избранным душам, "которых Ангел Господний приветстствовал именем человеков благоволения".
Был ли Пушкин сим избранным? Наверное, был - на иной манер.
В соприкосновении с пушкинской речью нас охватывает атмосфера благосклонности, как бы по-тихому источаемая словами и заставляющая вещи открыться и воскликнуть: "я - здесь!" Пушкин чаще всего любит то, о чём пишет, а так как он писал обо всём, не найти в мире более доброжелательного писателя. Его общительность и отзывчивость, его доверие и слияние с промыслом либо вызваны благоволением, либо выводят это чувство из глубин души на волю с той же святой простотой, с какой посылается свет на землю - равно для праведных и грешных. Поэтому он и вхож повсюду и пользуется ответной любовью. Он приветлив к изображаемому, и оно к нему льнёт.
Возьмём достаточно популярные строчки и посмотрим, в чём соль.
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь…
(Какой триумф по ничтожному поводу!)
Что ты ржёшь, мой конь ретивый?..
(Ну как тут коню не откликнуться и не заговорить человеческим голосом?!)
Мой дядя самых честных правил…
(Под влиянием этого дяди, отходная которому читается тоном здравицы, у вечно меланхоличного Лермонтова появилось единственное бодрое стихотворение "Бородино": "Скажи-ка, дядя, ведь недаром…")
Тиха украинская ночь…
(А звучит восклицательно - а почему? да потому, что Пушкин это ей вменяет в заслугу и награждает медалью "тиха" с таким же добрым торжеством, как восхищался достатком героя: "Богат и славен Кочубей", словно все прочие ночи плохи, а вот украинская - тиха, слышите, на весь мир объявляю: "Тиха украинская ночь!")
Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца…
(Под этот припев отплясывали, позабыв об утопленнике. Вообще у Пушкина всё начинается с праздничного колокольного звона, а заканчивается под сурдинку…)
С Богом, в дальнюю дорогу!
Путь найдёшь ты, слава Богу.
Светит месяц; ночь ясна;
Чарка выпита до дна.
(Ничего себе - "Похоронная песня"! О самом печальном или ужасном он норовит сказать тост) -
Итак, - хвала тебе, Чума!..
Пушкин не жаловал официальную оду, но, сменив пластинку, какой-то частью души оставался одописцем. Только теперь он писал оды в честь чернильницы, на встречу осени, пусть шутливые, смешливые, а всё ж исполненные похвалы. "Пою приятеля младого и множество его причуд", - валял он дурака в "Онегине", давая понять, что не такой он отсталый, а между тем воспел и приятеля, и весь его мелочный туалет. Прочнее многих современников Пушкин сохранял за собою антураж и титул певца, стоящего на страже интересов привилегированного предмета. Однако эти привилегии воспевались им не в форме высокопарного славословия, затмевающего предмет разговора пиитическим красноречием, но в виде нежной восприимчивости к личным свойствам обожаемой вещи, так что она, купаясь в славе, не теряла реальных признаков, а лишь становилась более ясной и, значит, более притягательной. Вещи выглядят у Пушкина, как золотое яблочко на серебряном блюдечке. Будто каждой из них сказано:
Мороз и солнце; день чудесный!
Ещё ты дремлешь, друг прелестный -
Пора, красавица, проснись:
Открой сомкнуты негой взоры
Навстречу северной Авроры,
Звездою севера явись!
И они - являются.
"Нет истины, где нет любви", - это правило в устах Пушкина помимо прочего означало, что истинная объективность достигается нашим сердечным и умственным расположением, что, любя, мы переносимся в дорогое существо и, проникшись им, вернее постигаем его природу. Нравственность, не подозревая о том, играет на руку художнику. Но в итоге ему подчас приходится любить негодяев.
Вслед за Пушкиным мы настолько погружаемся в муки Сальери, что готовы, подобно последнему, усомниться в достоинствах Моцарта, и лишь совершаемое на наших глазах беспримерное злодеяние восстанавливает справедливость и заставляет ужаснуться тому, кто только что своей казуистикой едва нас не вовлёк в соучастники. В целях полного равновесия (не слишком беспокоясь за Моцарта, находящегося с ним в родстве) автор с широтою творца даёт фору Сальери и, поставив на первое место, в открытую мирволит убийце и демонстрирует его сердце с симпатией и состраданием.
Драматический поэт - требовал Пушкин - должен быть беспристрастным, как судьба. Но это верно в пределах целого, взятого в скобки, произведения, а пока тянется действие, он пристрастен к каждому шагу и печётся попеременно то об одной, то о другой стороне, так что нам не всегда известно, кого следует предпочесть: под пушкинское поддакиванье мы успели подружиться с обеими враждующими сторонами. Царь и Евгений в "Медном Всаднике", отец и сын в "Скупом Рыцаре", отец и дочь в "Станционном смотрителе", граф и Сильвио в "Выстреле" - и мы путаемся и трудимся, доискиваясь, к кому же благоволит покладистый автор. А он благоволит ко всем.
Перестрелка за холмами;
Смотрит лагерь их и наш;
На холме пред казаками
Вьётся красный делибаш.
А откуда смотрит Пушкин? Сразу с обеих сторон, из ихнего и из нашего лагеря? Или, быть может, сверху, сбоку, откуда-то с третьей точки, равно удалённой от "них" и от "нас"? Во всяком случае он подыгрывает и нашим и вашим с таким аппетитом ("Эй, казак! не рвися к бою", "Делибаш! не суйся к лаве"), будто науськивает их поскорее проверить в деле равные силы. Ну и, конечно, удальцы не выдерживают и несутся навстречу друг другу.
Мчатся, сшиблись в общем крике…
Посмотрите! каковы?
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.
Нет, каков автор! Он словно бы для очистки совести фыркает: - я же предупреждал! и наслаждается потехой и весело потирает руки: есть условия для работы.
Как бы в этих обстоятельствах вёл себя Сильвио Пеллико? Должно, молился бы за обоих - не убивайте, а если убили, так за души, обагрённые кровью. Пушкин тоже молится - за то, чтоб одолели оба соперника. Осуществись молитва Пеллико - действительность в её нынешнем образе исчезнет, история остановится, драчуны обнимутся и всему наступит конец. Пушкинская молитва идёт на потребу миру - такому, каков он есть, и состоит в пожелании ему долгих лет, доброго здоровья, боевых успехов и личного счастья. Пусть солдат воюет, царь царствует, женщина любит, монах постится, а Пушкин, пусть Пушкин на все это смотрит, обо всём этом пишет, радея за всех и воодушевляя каждого.
Бог пóмочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы,
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!Бог пóмочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море
И в мрачных пропастях земли!
Вероятно, никогда столько сочувствия людям не изливалось разом в одном - таком маленьком - стихотворении. Плакать хочется - до того Пушкин хорош. Но давайте на минуту представим в менее иносказательном виде и "мрачные пропасти земли", и "заботы царской службы". В пропастях, как всем понятно, мытарствовали тогда декабристы. Ну а в службу царю входило эти пропасти охранять. Получается, Пушкин желает тем и другим скорейшей удачи. Узнику милость, беглому - лес, царский слуга - лови и казни. Так, что ли?! Да (со вздохом) - так.
"Не мы ли здесь вчера скакали,
Не мы ли яростно топтали,
Усердной местию горя,
Лихих изменников царя?"
Это писалось на другой день после 14 декабря - попутно с ободряющим посланием в Сибирь. Живописуя молодого опричника, Пушкин мимоходом и ему посочувствовал, заодно с его печальными жертвами. Уж очень славный попался опричник - жаль было без рубля отпускать…
"Странное смешение в этом великолепном создании!" - жаловался на Пушкина друг Пущин. Он всегда был слишком широк для своих друзей. Общаясь со всеми, всем угождая, Пушкин каждому казался попеременно родным и чужим. Его переманивали, теребили, учили жить, ловили на слове, записывали в якобинцы, в царедворцы, в масоны, а он, по примеру прекрасных испанок, ухитрялся "с любовью набожность умильно сочетать, из-под мантильи знак условный подавать" и ускользал, как колобок, от дедушки и от бабушки.
Чей бы облик не принял Пушкин? С кем бы не нашёл общий язык? "Не дай мне Бог сойти с ума", - открещивался он для того лишь, чтобы лучше представить себя в положении сумасшедшего. Он, умевший в лице Гринёва и воевать и дружить с Пугачёвым, сумел войти на цыпочках в годами не мытую совесть ката и удалился восвояси с добрым словом за пазухой.
"Меня притащили под виселицу. "Не бось, не бось", - повторяли мне губители, может быть и вправду желая меня ободрить".
Сколько застенчивости, такта, иронии, надежды и грубого здоровья - в этом коротеньком "не бось"! Такое не придумаешь. Такое можно пережить, подслушать в роковую минуту, либо схватить, как Пушкин, - с помощью вдохновения. Оно, кстати, согласно его взглядам, есть в первую очередь "расположение души к живейшему принятию впечатлений".
Расположение - к принятию. Приятельство, приятность. Расположенность к первому встречному. Ко всему, что Господь ниспошлёт. Ниспошлёт - расположенность - благосклонность - покой - и гостеприимство всей этой тишины - вдохновение…
Хуже всех отозвался о Пушкине директор лицея Е. А. Энгельгардт. Хуже всех - потому что его отзыв не лишён проницательности, несмотря на обычное в подобных суждениях профессиональное недомыслие. Но если, допустим, фразы о том, что Пушкину главное в жизни "блестеть", что у него "совершенно поверхностный, французский ум", отнести за счёт педагогической ограниченности, то всё же местами характеристика знаменитого выпускника поражает пронзительной грустью и какой-то боязливой растерянностью перед этой уникальной и загадочной аномалией. О Пушкине, о нашем Пушкине сказано:
"Его сердце холодно и пусто; в нём нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда ещё не бывало юношеское сердце" (1816 г.).
Проще всего смеясь отмахнуться от напуганного директора: дескать, старый пень, Сальери, профукавший нового Моцарта, либерал и энгельгардт. Но, быть может, его смятение перед тем, "как никогда ещё не бывало", достойно послужить прологом к огромности Пушкина, который и сам довольно охотно вздыхал над сердечной неполноценностью и пожирал пространства так, как если бы желал насытить свою пустующую утробу, требующую ни много ни мало - целый мир, не имея сил остановиться, не зная причины задерживаться на чём-то одном.
Пустота - содержимое Пушкина. Без неё он был бы не полон, его бы не было, как не бывает огня без воздуха, вдоха без выдоха. Ею прежде всего обеспечивалась восприимчивость поэта, подчинявшаяся обаянию любого каприза и колорита поглощаемой торопливо картины, что поздравительной открыткой влетает в глянце: натурально! точь-в-точь какие видим в жизни! Вспомним Гоголя, беспокойно, кошмарно занятого собою, рисовавшего всё в превратном свете своего кривого носа. Пушкину не было о чём беспокоиться, Пушкин был достаточно пуст, чтобы видеть вещи как есть, не навязывая себя в произвольные фантазёры, но полнясь ими до краёв и реагируя почти механически, "ревёт ли зверь в лесу глухом, трубит ли рог, гремит ли гром, поёт ли дева за холмом", - благосклонно и равнодушно.
Любя всех, он никого не любил, и "никого" давало свободу кивать налево и направо - что ни кивок, то клятва в верности, упоительное свидание. Пружина этих обращений закручена им в Дон Гуане, вкладывающем всего себя (много ль надо, коли нечего вкладывать!) в каждую новую страсть - с готовностью перерождаться по подобию соблазняемого лица, так что в каждый данный момент наш изменник правдив и искренен, в соответствии с происшедшей в нём разительной переменой. Он тем исправнее и правдивее поглощает чужую душу, что ему не хватает своей начинки, что для него уподобления суть образ жизни и пропитания. Вот на наших глазах развратник расцветает тюльпаном невинности - это он высосал кровь добродетельной Доны Анны, напился, пропитался ею и, вдохновившись, говорит:
…Так, разврата
Я долго был покорный ученик,
Но с той поры, как вас увидел я,
Мне кажется, я весь переродился.
Вас полюбя, люблю я добродетель
И в первый раз смиренно перед ней
Дрожащие колена преклоняю.
Верьте, верьте - на самом деле страсть обратила Гуана в ангела, Пушкина в пушкинское творение. Но не очень-то увлекайтесь: перед нами - вурдалак.
В столь повышенной восприимчивости таилось что-то вампирическое. Потому-то пушкинский образ так лоснится вечной молодостью, свежей кровью, крепким румянцем, потому-то с неслыханной силой явлено в нём настоящее время: вся полнота бытия вместилась в момент переливания крови встречных жертв в порожнюю тару того, кто в сущности никем не является, ничего не помнит, не любит, а лишь, наливаясь, твердит мгновению: "ты прекрасно! (ты полно крови!) остановись!" - пока не отвалится.
На закидоны Доны Анны, сколько птичек в гуановом списке, тот с достоинством возражает: "Ни одной доныне из них я не любил", - и ничуть не лицемерит: всё исчезло в момент охоты, кроме полноты и правды переживаемого мгновенья, оно одно лишь существует, оно сосёт, оно довлеет само себе, воспринимая заветный образ, оно пройдёт, и некто скажет, потягиваясь, подводя итоги с пустой зевотой:
На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем:
Так безрасчётный дуралей,
Вотще решась на злое дело,
Зарезав нищего в лесу,
Бранит ободранное тело…
Скорее в путь, до новой встречи, до новой пищи уму и сердцу, - "мчатся тучи, вьются тучи" (невидимкою луна)…
Не странно ли, что у Пушкина столько места отводится непогребённому телу, неприметно положенному где-то среди строк? Сперва этому случаю не придаёшь значения: ну умер и умер, с кем не бывало, какой автор не убивал героя? Но речь не об этом… В "Цыганах", например, к концу поэмы убили, похоронили двоих, и ничего особенного. Особенное начинается там, где мёртвое тело смещается к центру произведения и переламывает сюжет своим ненатуральным вторжением, и вдруг оказывается, что, собственно, всё действие протекает в присутствии трупа, который, как в "Пиковой Даме", шастает по всей повести или лежит на протяжении всего "Бориса Годунова".
Гляжу, лежит зарезанный царевич…
И хотя его вроде бы похоронят, он будет так вот лежать по ходу пьесы ("Мы видели их мёртвые трупы", - скажут в апофеозе) - в виде частых упоминаний о теле убиенного отрока, бледным эхом которого откликается Лжедимитрий, тем и страшный царю Борису, что пока этот царевич растёт, тот царевич лежит, и его образ двоится.
Из страхов Бориса видно, что его терзает сомнение, не уцелел ли законный наследник, давит тяжесть греха, тревожит успех самозванца, но помимо этого, рядом с этим действует главный страх, продирающий до костей в допущении, что ему, царю, - вопреки здравому смыслу радоваться такому безделью - противостоит мёртвый царевич, пребывающий в затянувшемся зарезанном состоянии, которое само по себе заключает опасность подтачивающей Борисову династию язвы. Именно в эту точку бьёт умный Шуйский, уверяя и ужасая царя, что Димитрий мёртв, да так мёртв, что от его длительной, выставленной напоказ мертвизны становится нехорошо не одному Борису.
…Три дня
Я труп его в соборе посещал,
Всем Угличем туда сопровождённый.
Вокруг его тринадцать тел лежало,
Растерзанных народом, и по ним
Уж тление приметно проступало,
Но детский лик царевича был ясен
И свеж и тих…
Двусмысленное определение "спит" не возвращает умершего к жизни, но тормозит и гальванизирует труп в заданной позиции, наделённой способностью двигать и управлять событиями, выворачивая с корнями пласты исторического бытия. Оно вызвано к развитию алчным, нечистым томлением духа, рыщущего вблизи притягательного кадавра и спроваживающего следом за ним громадное царство - с лица земли в кратер могилы. Мощи царевича не знают успокоения. В них признаки смерти раздражены до жуткой, сверхъестественной свежести незаживляемого годами укуса, сочащегося кровью по капле, пока она наконец не хлынет изо рта и ушей упившегося Бориса и не затопит страну разливом смуты.
От мальчика, кровоточащего в Угличе, тянется след по сочинениям Пушкина - в первую очередь к воротам Марка Якубовича, у сына которого, после кончины незнакомого гостя, появился похожий симптом:
К Якубовичу калуер приходит, -
Посмотрел на ребёнка и молвил:
"Сын твой болен опасною болезнью;
Посмотри на белую его шею:
Видишь ты кровавую ранку?
Это зуб вурдалака, поверь мне".Вся деревня за старцем калуером
Отправилась тотчас на кладбище;
Там могилу прохожего разрыли,
Видят, - труп румяный и свежий, -
Ногти выросли, как вороньи когти,
А лицо обросло бородою,Алой кровью вымазаны губы, -
Полна крови глубокая могила.
Бедный Марко колом замахнулся,
Но мертвец завизжал и проворно
Из могилы в лес бегом пустился…