Наш советский новояз - Сарнов Бенедикт Михайлович 2 стр.


Надо к тому же отметить, что новояз этот бытовал и воспринимался на фоне языковой традиции, еще не вовсе выветрившейся языковой нормы. И теми, кто еще не утратил ощущение этой нормы, отдельные новоязовские обороты воспринимались отстраненно. Тут сам собой возникал некий иронический сдвиг, то самое смещение.

На этом эффекте построен такой (уже сегодняшний) анекдот.

► Встреча Нового года. Елка, всеобщее веселье. Появляется Дед Мороз. Его встречают радостными возгласами:

- Дедушка Мороз! Дедушка Мороз! Здравствуй, Дедушка Мороз!

Вдруг - бац! - выстрел. Дед Мороз падает замертво.

И тут все видят, что в дверях стоит застреливший его киллер. Пряча в карман револьвер, он деловито спрашивает.

- Деда Мороза заказывали?

Тут иронический сдвиг основан на столкновении двух значений глагола "заказывали" - старого, традиционного, и - нового, сегодняшнего.

Но тот же иронический сдвиг мог возникнуть и на основе не смыслового, а чисто стилистического различия.

Взять хотя бы такие - вполне обыденные - новоязовские словосочетания: "культурный досуг", "здоровый сон". Ничего специфически советского в этих выражениях как будто бы нет. Во всяком случае, ничего политического, окрашенного в резкие тона официальной советской идеологии. Разве только некоторый аромат искусственной, казенной речи (вроде как "зеленый массив" вместо "лес").

Но вот как звучат они в результате легкого иронического смещения на фоне языковой нормы:

И где-нибудь, среди досок,
Блаженный, приляжет он.
Поскольку -
Культурный досуг
Включает здоровый сон…

(Александр Галич)

Отчасти смещение это достигается изменением ударения в слове "досуг". Но и без этого иронический оттенок все равно ощущался бы благодаря простому соединению двух однотипных казенных, искусственных оборотов и соединяющему оба эти оборота такому же казенному словечку: "включает".

* * *

Читая книгу Клемперера, я постоянно отмечал, что едва ли не каждое приведенное им слово или языковое клише из языка Третьего рейха вызывает у меня в памяти совершенно точный его советский аналог. Но, припоминая эти наши, родные, советские клишированные словосочетания, я всякий раз ловил себя на том, что они неизменно вызывают у меня самые разнообразные комические ассоциации. То всплывала какая-нибудь история из собственной моей "кладовой памяти", то припоминался какой-нибудь анекдот, то какая-нибудь литературная цитата (как сейчас вот - строчки из песни Галича).

Анекдот, частушка, эпиграмма, глумливый, пародийный перифраз какого-нибудь казенного лозунга… Ну и, конечно, - самое мощное наше оружие, универсальное наше лекарство от всех болезней, - благословенный русский мат.

Я подумал, что было бы не только забавно, но и в высшей степени поучительно вникнуть хотя бы в некоторые из этих юмористических (а то и саркастических) реакций народного сознания на мертворожденные конструкции заместившего и изуродовавшего живой язык новояза.

Так окончательно выкристаллизовался этот мой замысел. Так определилась не только главная идея задуманной мною книги, но и ее характер, самая ее структура, ее странный, межеумочный жанр.

В каком-то смысле это мое сочинение тоже можно назвать "записной книжкой филолога". Но правильнее все-таки, наверно, было бы назвать ее записной книжкой носителя языка. Ведь, как и все мои современники, на протяжении всей моей жизни я не только говорил, но и думал на этом языке, иногда сохраняя, а иногда и не сохраняя отстраненное, юмористическое, глумливое, издевательское отношение к разнообразным его перлам.

Разоблачение ядовитых свойств советского новояза тоже, конечно, входит в мой замысел (куда ж тут без этого!), но гораздо больше, чем яд, природа которого более или менее ясна, меня интересует состав того противоядия, благодаря которому мы все-таки не поддавались и в конечном счете так и не поддались губительному воздействию этого смертоносного яда.

Анализируя этот состав, мне придется по ходу дела вдаваться в разного рода рассуждения, в "размышлизмы", как иронически назвал этот род умственной деятельности один юморист. Но поскольку я полностью согласен с героиней знаменитой книги Льюиса Kэppoла, которая говорила, что толку в книжке, если в ней нет ни картинок, ни разговоров? - то я постарался, чтобы в этом моем сочинении были не только "размышлизмы", но и запечатлевшиеся в моей памяти разнообразные картинки из той нашей, прежней жизни, а также припомнившиеся мне - такие же разнообразные - тогдашние разговоры.

A

Антикоммунист

В двадцатитомном Словаре современного русского литературного языка слово это объясняется так: "Активный противник идеологии коммунизма и общественного строя, основанного на коммунистических принципах". Там же поясняется, что "основным содержанием антикоммунизма является клевета на социалистический строй".

В повседневной жизни слово это порой воспринималось (и трактовалось) иначе.

Вот что рассказал мне по этому поводу один мой приятель, волею обстоятельств переселившийся в Америку.

Там у них, в Вашингтоне, была какая-то коммунистическая демонстрация. И полиция ее разгоняла. А в толпе демонстрантов оказался один довольно известный наш диссидент, ставший эмигрантом. Бог его знает, как оказался он в той толпе: то ли случайно, то ли любопытство привело его туда. Как бы то ни было, он оказался среди ненавистных ему коммунистов, и полицейский огрел своей дубинкой и его тоже.

- Как вы смеете! - возмущенно заорал он. - У меня с этими людьми нет ничего общего! Я антикоммунист!

На что полицейский хладнокровно и, честно говоря, довольно-таки резонно ответил:

- Мне совершенно все равно, сэр, коммунистом какого сорта вы являетесь.

Активность

Слово это я слышал с детства. Уже тогда меня упрекали в том, что я недостаточно активен. Началось это, кажется, с детского сада.

Но истинное значение этого слова мне открыл Виктор Николаевич Ильин.

Виктор Николаевич Ильин был оргсекретарем Московской писательской организации. Должность эта была кагэбэшная. Все оргсекретари - и в так называемом Большом Союзе, то есть в Союзе писателей СССР (сперва Воронков, потом Верченко), и в Союзе писателей РСФСР, и в Московском отделении - были связаны с КГБ. Это ни для кого не было тайной. Когда Ильина на его посту сменил новый оргсекретарь, фамилия которого была "Кобенко", - язвительная писательская молва сразу дала ему прозвище: "Кагебенко".

Но Виктор Николаевич Ильин ни в каких прозвищах не нуждался. Он свою связь с "органами" не только не скрывал, он ее всячески подчеркивал и даже афишировал. Воронков и Верченко до назначения на свои должности были партийными функционерами (как и их предшественники - Щербаков, а потом Поликарпов). А Виктор Николаевич Ильин, до того как стать оргсекретарем Московской писательской организации, был генерал-лейтенантом КГБ. Объектом его тамошней деятельности были писатели, так что и в той, прежней своей жизни он был прикосновенен к литературе. Потом его посадили. Ходили слухи (вернее, он сам их распространял) - за то, что он не пожелал дать показания против своего товарища.

Насчет того, как стал он оргсекретарем Московского отделения Союза писателей, существовали разные версии. По одной, его пристроил туда знакомый писатель, один из его бывших "клиентов". По другой, новая его должность была прямым продолжением старой, и сама идея назначения его на эту новую должность исходила оттуда.

Сам Виктор Николаевич, разумеется, изо всех сил старался укрепить веру в то, что верна именно эта, вторая версия.

Писатели перед Виктором Николаевичем трепетали. Но у меня было подозрение, что он слегка блефовал, подчеркивая, что и ТАМ, в ТЕХ сферах, его влияние по-прежнему остается соответствующим его генеральскому званию.

На эту мысль меня натолкнуло впечатление от первой моей с ним встречи.

В конце пятидесятых создавался писательский жилищный кооператив, в который я очень хотел вступить. (Это был единственный способ выбраться из коммуналки.) Я тогда еще не был членом Союза писателей. Но тут как раз в каком-то важном докладе меня помянул Степан Петрович Щипачев, возглавлявший в то время Московскую писательскую организацию. Он назвал меня в числе двух или трех подающих надежды молодых критиков, и кто-то посоветовал мне обратиться к нему за помощью. Степан Петрович встретил меня ласково и выразил полную готовность поддержать мою просьбу. Он нажал кнопку звонка. Появилась секретарша. Он сказал:

- Виктор Николаевич на месте? Скажите ему, что он мне нужен.

Тут же - "на полусогнутых" - явился Виктор Николаевич. Наклонив голову, внимательно выслушал Степана Петровича. Взяв меня под локоток, увел из начальственного кабинета к себе. Быстро и очень толково составил нужную бумагу, отдал ее машинистке. Через несколько минут ходатайство - на бланке Союза писателей - было отпечатано, подписано Щипачевым и вручено мне. В кооператив меня сразу же приняли.

У меня тогда создалось впечатление, что должность "оргсекретаря" - вполне ничтожная, скорее техническая, для которой как раз и годится такой вот слегка постаревший Молчалин. Но вскоре облик Виктора Николаевича чудесным образом переменился. От его молчалинских манер не осталось и следа. А когда выяснилось, что руководители Московской организации приходят и уходят (Щипачева вскоре сменил Луконин, Луконина - Сергей Сергеевич Смирнов, Смирнова - Наровчатов), а Ильин остается, все постепенно поняли, кто в этой конторе зицпредседатель Фунт, а кто - настоящий хозяин.

Однажды, еще сравнительно слабо понимая, каковы истинные масштабы той роли, которую стал играть в нашей конторе Виктор Николаевич, я пришел к нему за какой-то справкой. Точнее - за характеристикой, заключать которую, согласно установленному порядку, должна была сакраментальная фраза: "Идейно выдержан, морально устойчив".

Проглядев отпечатанный его секретаршей стандартный текст, Виктор Николаевич вдруг сказал:

- Я не могу это подписать.

- Почему? - удивился я.

- Вы не активны.

- В каком смысле?

- В общественном. Идейное лицо писателя выражается в его общественной активности. А у вас с этим слабо.

- В ресторане, что ли, каждый вечер не сижу? - разозлившись, сказал я.

Естественно было ожидать, что такое объяснение возмутит генерала. Но Виктор Николаевич встретил это мое предположение с неожиданным добродушием. И даже легко с ним согласился.

- А что? - весело сощурившись, сказал он. - Всё-таки на глазах!..

Аморалка

Это слово - не из официального советского новояза. Но оно должно войти в наш словарь, во-первых, потому, что несет в себе одну из ярчайших характеристик советской политической системы, а во-вторых - и это главное, - выражает именно официальный, государственный взгляд на обозначаемое им явление.

Выражение это хотя и подразумевало аморальное поведение того, к кому этот ярлык приклеивали, но истинный его смысл состоял совсем в другом.

Этот истинный смысл великолепно выявил в одной из самых знаменитых своих песен Александр Галич:

И тогда прямым путем в раздевалку я
К тете Паше, говорю, мол, буду вечером,
А она мне говорит: "С аморалкою
Нам, товарищ дорогой, делать нечего".

Слово "аморалка" тут (и не только тут!) вовсе не означает, что человек совершил аморальный поступок и поэтому с ним не хотят больше знаться. Аморальное поведение героя тетя Паша раньше не только поощряла, но даже приветствовала:

Да, я с Нинулькою гулял с тети-Пашиной,
И в "Пекин" ее водил, и в Сокольники.
Поясок ей подарил поролоновый
И в палату с ней ходил в Грановитую,
А жена моя, товарищ Парамонова,
В это время находилась за границею.

На все это тетя Паша закрывала глаза. Может быть, даже и поощряла, помогала своей Нинульке заарканить мужика, надеясь, что, глядишь, и ей тоже что-нибудь перепадет от этого Нинулькиного адюльтера.

А не хочет она теперь с ним знаться только и исключительно потому, что на него навесили ярлык персонального дела. С этим клеймом он теперь - прокаженный, зачумленный. Это - жизненный крах. Конец карьеры.

Особенно интересно тут то, что такой подход в сознании партийной и советской элиты, в ее, так сказать, "моральном кодексе" идет от самого Ильича.

Однажды ему доложили, что какие-то старые его товарищи по партии, люди с большими (в прошлом) революционными заслугами, морально разложились. Устраивали какие-то пьянки и чуть ли даже не афинские ночи. Дело происходило в квартире, размещавшейся на первом этаже, и кто-то из прохожих увидал в окно, чем занимаются почтенные "старые большевики".

Выслушав это донесение, Ильич отреагировал на него такой саркастической репликой:

- Позог! Стагые геволюционегы! Конспигатогы! Штогу не догадались задегнуть…

Не в том, стало быть, позор, что старые революционеры погрязли в пучине разврата, а в том, что так глупо попались!

Наследники Ильича, верные его заветам, действуют в точном соответствии с этой ленинской двойной моралью:

Я иду тогда в райком, шлю записочку,
Мол, прошу принять, по личном делу я,
А у Грошевой как раз моя кисочка,
Как увидела меня, вся стала белая!

И сидим мы у стола с нею рядышком,
И с улыбкой говорит товарищ Грошева:
Схлопотал он строгача, ну и ладушки,
Помиритесь вы теперь, по-хорошему.

И пошли мы с ней вдвоем, как по облаку,
И пришли мы с ней в "Пекин" рука об руку,
И она выпила "дюрсо", а я "Перцовую"
За советскую семью, образцовую.

Б

Бурные аплодисменты

Для обозначения интенсивности аплодисментов в стенограммах разного рода торжественных собраний и заседаний существовал тщательно разработанный и раз навсегда утвержденный набор эпитетов: "Продолжительные", "Бурные", "Несмолкаемые", "Долго не смолкающие", "Переходящие в овацию" и т. д.

Эпитетов было не так много, но благодаря умелому их комбинированию можно было создать весьма впечатляющую картину массового энтузиазма.

Сперва, например, так:

► Продолжительные аплодисменты.

Потом:

► Бурные, продолжительные аплодисменты.

Потом:

► Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию.

И наконец - пик, высшая точка народного энтузиазма:

► Бурные, несмолкаемые аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают.

В стенограммах это всегда было тщательно выверено, до каждой запятой, до каждого печатного знака.

Но в натуре все это бывало иначе.

Первый раз я это заметил, слушая по радио знаменитый доклад Сталина "О проекте Конституции". Мне было тогда всего девять лет, но я, как и все мои сверстники, был политически развит, и выражение "несмолкаемые аплодисменты" было мне хорошо известно. И именно во время этого доклада я, помнится, впервые подумал, что выражение это - не бессмысленно. Раньше я в этом сомневался. "Что значит несмолкаемые?" - думал я. Ведь раньше или позже они обязательно смолкнут. Но тут, похоже, аплодисменты были и в самом деле несмолкаемые. Только мне начинало казаться, что они смолкают - ну, не совсем смолкают, но как бы стихают и вот-вот совсем смолкнут, как вдруг, точно по команде, раздавался возглас: "Родному… любимому… вождю… учителю… лучшему другу…" - и аплодисменты вспыхивали с новой силой, словно в догорающий и готовый погаснуть костер плеснули керосину.

Это продолжалось так долго, что я, помнится, даже усомнился, что эти неугомонные хлопальщики в конце концов все-таки дадут Сталину начать свой доклад.

Постепенно вся эта канитель стала меня слегка раздражать. Я смутно чувствовал в ней что-то ненастоящее, искусственное, фальшивое. Мне показалось, что даже самым неистовым хлопальщикам давно уже надоело хлопать, а хлопают они с каждым таким выкриком все сильнее, чтобы никто не заметил, что им это надоело. Самым странным тут было не то, что аплодисменты были несмолкаемые, а то, что я не мог понять, что же должно произойти, чтобы они кончились. Я не понимал, какая у хлопальщиков цель - к чему они стремятся, чего хотят добиться этими своими аплодисментами?

Это смутное, неясное мне самому ощущение очень, как мне кажется, удачно сумел выразить Фазиль Искандер, поглядев на описываемую мной ситуацию глазами своих простодушных героев - жителей высокогорного Чегема:

► Так как чегемцы, за исключением дяди Сандро, которому еще во времена революционных митингов в городах и низинных селах удалось услышать аплодисменты в качестве одобрения ораторской речи, слышали и сами неоднократно били в ладоши только во время пиршественных плясок, Они долго не понимали, почему во время аплодисментов никто не выскакивает на сцену и не начинает плясать.

Ну, вождь, конечно, рассуждали чегемцы, не выскочит на сцену и не закружится в лезгинке, на то он и вождь. Ну, русские, рассуждали чегемцы, и не умеют плясать, на то они и русские. Ну, а Микоян-то чего стесняется? Все-таки армянин, все-таки на нашей земле вырос, знает вкус нашей хлеба-соли?

Постепенно чегемцы свыклись с тем, что после аплодисментов ничего не будет, и только если появлялся новичок и, услышав знакомое битье в ладоши, радостно настораживался, они, махнув рукой в сторону пластинки, говорили:

- Не… Не… Эти попусту хлопают…

Я, как и дядя Сандро, в отличие от наивных чегемцев знал, что в наших краях люди хлопают в ладоши не для того, чтобы пуститься в пляс, а чтобы поощрить оратора. Я и сам с другими мальчишками, бывало, когда в кинотеатре долго не гас свет, начинал неистово бить в ладоши, чтобы ускорить начало сеанса. Но люди, собравшиеся в том зале, чтобы послушать Сталина, не призывали его как можно скорее начать свой доклад, а, наоборот, мешали ему своими аплодисментами наконец-то приступить к делу…

Была там и еще одна загадка: кто были эти крикуны, которые в нужный момент подбрасывали охапку хвороста - или выплескивали банку керосина - в угасающий костер, чтобы он вспыхнул с новой силой? Просто восторженные энтузиасты-добровольцы? Непохоже. Очень уж все это как-то слаженно у них получалось. И лозунги, которые они выкрикивали, были какие-то уж очень гладкие, словно заранее кем-то составленные.

Нет, эта загадка была, как сказано у дедушки Крылова, не так большой руки. Этот ларчик открывался просто.

До сих пор, правда, мне так и не удалось узнать, состояли эти крикуны на специальной штатной должности или это была у них такая общественная нагрузка. Знаю только (совсем недавно прочел в книге А.Н. Яковлева "Омут памяти"), что было у них даже официальное наименование - "Ответственные за энтузиазм".

Можно не сомневаться, что действовали эти ответственные лица в строгом соответствии с заранее заготовленным сценарием. Никакой самодеятельности тут быть не могло.

Однако, как вы сейчас увидите из следующего моего рассказа, и тут тоже случались разные неожиданности, а иногда и драмы, и даже трагедии.

Назад Дальше