* * *
Объявляя своих недоброжелателей (действительных или мнимых) не врагами Сталина, не врагами режима, не врагами советской власти даже, но врагами народа, Сталин руководствовался безошибочным инстинктом демагога. Он и сам вряд ли понимал, насколько слово было выбрано удачно.
Не зря и народ поверил в эту формулу, принял ее, привык к ней. Привык, быть может, не слишком даже вникая в смысл понятия. Но принял, пустил в оборот, бессознательно ее узаконил.
Как бы то ни было, каждый арестованный по политическому обвинению в глазах миллионов людей был врагом народа. И обвиняемый знал это. И ему непросто было от этого знания отделаться, внутренне пренебречь этим знанием, считать его несущественным.
Конечно, заклеймив каждого арестованного по политическому обвинению формулой "враг народа", Сталин меньше всего вдавался в какие-либо психологические тонкости, связанные с особым складом души российского интеллигента.
Но не случайно этот психологический шок действовал именно на интеллигентов. На человека из народа смысл этого словосочетания вряд ли действовал так ошеломляюще. А интеллигент - страдал. Еще бы! Обвинить его в том, что он - враг народа! Можно ли было придумать для русского интеллигента психологическую травму более страшную?
Формула была так удачна, она так точно била в цель, что просто трудно поверить в то, что она не была создана со специальным расчетом, исходящим из точного знания всей истории русской интеллигенции, ее специфического социального опыта, ее особого психологического склада.
Как уже было сказано, формула эта была взята из арсенала Великой французской революции и механически перенесена на русскую почву. Но не случайно именно на этой почве ей суждено было дать такие небывалые всходы.
Вряд ли во времена французской революции формула "враг народа" имела такое всепоглощающее действие на душу французского интеллигента. Вряд ли вообще, даже при прочих равных условиях, эта формула могла бы так подчинить себе, так загипнотизировать душу западного интеллигента, как это удалось проделать с душой интеллигента русского.
Можно даже с уверенностью предположить, что на сознание западного интеллигента это клеймо вообще не произвело бы особенно сильного действия.
Вспомним ситуацию, легшую в основу знаменитой драмы Ибсена "Враг народа". (Кстати, не случайно в России, даже в дореволюционное время, она никогда не шла на театральных подмостках под этим своим названием: при первой постановке - в Театре Корша в 1892 году - она называлась "Враг человечества", а при постановке во МХТ в 1900-м - "Доктор Штокман". Ну, а уж в советское время - и говорить нечего!)
Когда ибсеновский доктор Стокман впервые слышит обращенный к нему возглас "враг народа!", он потрясен. Как? Это он, для которого нет ничего выше, чем забота о благе и чести родного юрода? Он - враг народа?
Но буквально через секунду он осваивается. И - принимает это клеймо. И произносит монолог, из коего следует, что клеймо его не пугает.
"Да, - говорит он, - если угодно, пожалуйста! Можете называть это так. Да, я враг народа! Потому что народ - это косное ленивое стадо, и только единицы, только такие люди, как я, помогают народу стать народом".
Монолог этот настолько важен для понимания самой сути дела, что есть смысл привести его почти полностью:
► ДОКТОР СТОКМАН. Опаснейшие среди нас враги истины и свободы - это сплоченное большинство. Большинство никогда не бывает право. Никогда - говорю я! Это одна из тех общепринятых ложных условностей, против которых обязан восставать каждый свободный и мыслящий человек. Что это за истины, вокруг которых обыкновенно толпится большинство? Это истины, устаревшие настолько, что пора бы их уже сдать в архив. Когда же истина успела так устареть - ей недолго стать и ложью, господа. Да, да, хотите верьте, хотите нет… Все эти истины, признанные большинством, похожи на прошлогоднее копченое мясо, на прогорклые, затхлые, заплесневевшие окорока. От них-то и делается нравственная цинга, свирепствующая повсюду в общественной жизни… Истины, признаваемые ныне массой, толпой, - это те истины, которые признаны были передовыми людьми еще во времена наших дедушек. Мы, современные передовые люди, уже не признаем их больше истинами…
Западный интеллигент лишен суеверного преклонения перед мнением большинства, он с готовностью принимает клеймо "врага народа", и это ничуть не отражается на его нравственном самочувствии, потому что у него есть только один бог - истина.
Ибсеновскому доктору Стокману ничего не страшно, ничто не может лишить его сознания своей правоты, потому что он непоколебим в своем служении истине. Он твердо знает: место, где расположен курорт, кишит гнилостными бактериями. Это, так сказать, медицинский факт. Его долг врача состоит в том, чтобы, установив непреложность этого факта, сделать его достоянием гласности. А повредит это благосостоянию родного города или нет, проклянут его за это разоблачение или нет, лишат всех жизненных благ или нет - все это существенно, конечно, все это и составляет содержание его драмы, но все это меркнет перед тем, что служение истине стало для него главной жизненной потребностью, единственным условием существования его личности.
Для русского интеллигента все было иначе. Он не сотворил себе кумира из истины. У него были совсем другие кумиры.
Если для западного интеллигента истина - это кумир, требующий жертв, то для русского интеллигента - это нечто такое, что само может и должно быть принесено в жертву.
Русский интеллигент всегда был готов во имя каких-то "высших" соображений отказаться не только от своих симпатий, привязанностей, вкусов, не только от всего, что было ему дорого по воспоминаниям детства, не только от всего, что он когда-либо любил, в чем видел самую большую радость своего существования. Он готов был отказаться даже от того единственного, от чего никогда, ни при каких обстоятельствах не должен был отказываться, - от истины.
Как это могло произойти?
Разве не была русская интеллигенция сектой святых, для которых не существовало на свете ничего важнее поисков правды? Разве не была русская литература признана самой правдивой литературой мира? Как же могло случиться, что именно русский интеллигент, этот профессиональный правдоискатель, предал истину? Во имя чего? Вот в этом-то все и дело. Он предал ее во имя правды.
Вовсе неспроста один из последышей русской интеллигенции, бухгалтер Берлага, совершив поступок, согласно традиционной интеллигентской этике недостойный порядочного человека, так объяснял мотивы своего поведения:
- Я это сделал не в интересах истины, а в интересах правды.
Берлага, конечно, прохвост. Он лишь маскирует "высшими" соображениями свою корысть и свою трусость. Это - злая пародия. Но, как во всякой пародии, здесь сгущена, доведена до абсурда некая реальность.
Слово "правда" в России издавна имело два значения: правда-истина и правда-справедливость.
В силу ряда причин богом русской интеллигенции, высшим оправданием ее бытия стала правда во втором значении этого слова. Не истины, а справедливости жаждали русские правдоискатели.
Установилась своеобразная иерархия "правд". Согласно этой иерархии, правда-справедливость стояла бесконечно выше правды-истины. Пока господствовало убеждение, что истина и справедливость неразлучны, в этой иерархии еще не было особой беды. Но как только пути правды-истины и правды-справедливости разошлись, как только надо было выбирать, русский интеллигент бестрепетно выбрал справедливость. Он был уже готов к мысли, что правду-истину можно предать, отказаться от нее, принести ее на алтарь другой, неизмеримо более важной, высшей правде.
"Если истина вне Христа, то я предпочитаю оставаться не с истиной, а с Христом!" - говорил Достоевский (и устами своего героя, и своими собственными). И эта фраза проливает больше света на духовный облик российского интеллигента, чем все писания всех Чернышевских и Добролюбовых, вместе взятые. Я, разумеется, вовсе не собираюсь утверждать, что русская интеллигенция оказалась в плену у религиозной проповеди Достоевского. Я имею в виду другое. Подобно Достоевскому, она всегда, выражаясь фигурально, готова была "Христа" предпочесть "Истине". А Христом русской интеллигенции был народ.
Русский интеллигент - точно по слову Достоевского - всегда предпочитал остаться не с истиной, а с народом. Вот почему этот жупел: "враг народа" - действовал на душу русского интеллигента так безошибочно и так страшно.
И тем не менее…
* * *
Однажды я заговорил на эту тему с Борисом Слуцким. Он был старше меня на восемь лет: в 37-м мне было десять лет, а ему - восемнадцать.
Я тоже помнил этот приглушенный, шелестящий шепоток: "Слыхали?.. И этот тоже…" И неизменно следующее за этим: "Расстрел". Или: "К расстрелу".
Но мне - повторяю - было тогда всего-навсего десять лет, и хотя мы, мальчишки, постоянно слышали тогда от взрослых эти вполголоса произносившиеся слова (всякий раз в сочетании с какой-нибудь новой фамилией: Тухачевский… Егоров… Блюхер…), на нас они не производили такого жуткого впечатления, как на взрослых. Так, во всяком случае, мне казалось, когда я вспоминал об этом уже в иные, "вегетарианские" времена.
- Мы повторяли эти слова вслед за взрослыми, - рассказывал я Борису, - но страшный их смысл понимали слабо. Ну, а уж о том, правда это или неправда, - и вовсе не задумывались. А вы?
- Вас интересует, верил ли я тогда, что Тухачевский и Блюхер - враги народа? - спросил он.
- Да нет, - сказал я. - Я не про это. Меня интересует, как звучали тогда для вас эти слова. Какие чувства они у вас вызывали. Гнев? Ненависть к предателям? Или ужас? Страх, что тень этого жуткого словосочетания, не дай бог, ляжет и на кого-нибудь из вас?
- Да вы что? - засмеялся Борис. - Каждый вечер, возвращаясь домой, в общежитие, где мы жили, тот, кто приходил последним, неизменно произносил одну и ту же ритуальную фразу: "Враги народа сильно навоняли". И с треском распахивал форточку.
Всё для человека
Слегка сокращенная и перефразированная цитата из "Программы КПСС", принятой в 1961 году на XXII съезде КПСС. Полностью она звучала так: "Всё во имя человека, всё для блага человека".
Лицемерие этой расхожей формулы сразу нашло отражение в песне, которую сочинил (так, во всяком случае, тогда говорили: автор по понятным причинам на своем авторстве не настаивал) Зиновий Паперный.
Музыкальной основой для сочиненного им текста стал, с одной стороны, похоронный марш Шопена, а с другой - старая хулиганская песенка:
По блату, по блату
Дала сестренка брату,
А он ее по блату
В родильную палату.
На мотив шопеновского похоронного марша - печально, торжественно - звучала дважды повторенная фраза:
В сельском хозяйстве опять большой подъем…
А за ней - на разухабистый мотивчик "по блату, по блату…" - следовал припев:
Полвека, полвека,
И всё для человека!
Был на эту тему и анекдот.
► Чукча побывал в Москве и, вернувшись домой, рассказывает:
- Всё для человека… Всё для человека… И чукча видел этого человека…
Человека, которого видел чукча, звали Леонид Ильич Брежнев.
В последние годы своего царствования он казался нам выжившим из ума стариком, который, как любил говорить один мой приятель, уже сосет рукав. Этому представлению весьма способствовала постоянная каша во рту у генсека.
На самом деле, однако, даже и в эту, закатную пору своего физического и политического бытия Леонид Ильич был в полном разуме, а нередко даже выказывал и подлинное остроумие. Вот, например, что рассказал мне один мой приятель, как говорится, приближенный к сферам.
Дело было в Якутии. В столице республики, которую генсек осчастливил своим прибытием, местное начальство устроило для него и для его свиты сверх официального еще и неофициальный прием. Такой, что ли, товарищеский ужин. И там был приготовлен для высокого гостя один весьма пикантный сюрприз. На стол подали огромную зажаренную - или запеченную в духовке - индюшку. Хозяин пира, ловко разрезав птицу, извлек из ее недр увесистое яйцо из чистого золота и с улыбкой поднес его "дорогому Леониду Ильичу". (Любовь генсека к дорогим подаркам ни для кого не была тайной.)
Благосклонно приняв этот скромный дар, Леонид Ильич улыбнулся и сказал:
- А что, алмазы у вас уже кончились?
Великий русский народ
10 декабря 1939 года московская школьница Нина Костерина побывала в Третьяковской галерее, на выставке русской исторической живописи. На другой день она записала у себя в дневнике:
► Вчера, когда я после осмотра выставки шла домой через центр, по Красной площади, мимо Кремля, Лобного места, храма Василия Блаженного, - я вдруг почувствовала какую-то глубокую внутреннюю связь с теми картинами, которые были на выставке. Я - русская. Вначале испугалась - не шовинистические ли струны загудели во мне? Нет, я чужда шовинизму, но в то же время я - русская. Я смотрела на изумительные скульптуры Петра и Грозного Антокольского, и чувство гордости овладело мной - это люди русские. А Репина - "Запорожцы"?! А "Русские в Альпах" Коцебу?! А Айвазовский - "Чесменский бой", Суриков - "Боярыня Морозова", "Утро стрелецкой казни" - это русская история, история моих предков…
Запись очень личная. В подлинности и искренности чувства, охватившего мою (почти) сверстницу, у меня нет и тени сомнения. Но остановись Нина перед скульптурами Петра и Ивана всего какими-нибудь пятью годами раньше, эти же самые скульптуры вызвали бы у нее совсем иные чувства. Вряд ли она подумала бы с гордостью - "это люди русские". Глядя на "Утро стрелецкой казни", скорее всего вспомнила бы, с какой жестокостью подавляли цари народные восстания. Увидав репинских "Бурлаков на Волге", с горечью подумала бы о том, как угнетали буржуи рабочий класс в проклятое царское время, а также, наверно, вспомнила бы о несчастных китайских кули, жизнь которых и сейчас так же тяжела и ужасна, как в репинские времена у нас была жизнь бурлаков.
Так было бы, остановись Нина перед этими картинами и скульптурами в 1928-м, и в 1932-м, и даже в 1935-м. А вот в 1939-м те же картины вызвали у нее совсем другие чувства и совсем другие мысли.
Нина чувствует, что это новое ее сознание находится в некотором противоречии с прежним, таким еще недавним. Но чувство это - мимолетно: "Вначале испугалась - не шовинистические ли струны загудели во мне?" Что-то в этом новом, вдруг возникшем у нее чувстве все-таки ее смущает. Но смущение это какое-то неясное, смутное. И она на нем не задерживается - сразу его от себя отбрасывает: "Нет, я чужда шовинизму…"
А между тем испугалась она не зря.
* * *
Наш сосед по коммуналке - Иван Иванович Рощин, старый большевик, бравший в семнадцатом Зимний, потерявший на Гражданской ногу, окончивший потом не то ком-, не то промакадемию, а теперь возглавлявший какой-то важный главк (то ли Главсоль, то ли Главхлеб, а может быть, как иронизировал по этому поводу мой отец, - Главспички; соль этой его иронии состояла в том, что раньше, при царе-батюшке, никаких "Главспичек" не было, а спички были. И зажигались они легко, с первой попытки. Теперь же, когда "Главспички" есть, коробок спичек купить не так-то просто; а если это и удается, то загорается эта советская спичка в лучшем случае лишь с третьей попытки: у одной ломается палочка, у другой отлетает головка и только третья, если повезет, может быть, даст слабое, ненадежное, мгновенно гаснущее пламя), - так вот, этот Иван Иванович в 1945 году, когда Сталин произнес свой знаменитый тост за русский народ, счастлив был беспредельно. И ликования своего по этому поводу не скрывал. Подумав (точь-в-точь как Нина Костерина) уж не шовинистические ли струны вдруг загудели в сердце старого большевика, я спросил его, чему он так радуется. И даже, кажется, пробормотал что-то в том духе, что воевали ведь все, а не только русские. Зачем же, мол, противопоставлять один народ всем другим народам многонационального нашего отечества?
Иван Иванович вздохнул - но не горько, а как-то облегченно, - улыбнулся еще раз своей счастливой улыбкой и сказал:
- Эх, милый!.. Знал бы ты, как мы жили!.. Ведь я двадцать лет боялся сказать, что я русский!..
Насчет двадцати лет это он, положим, преувеличил. Задолго до того знаменитого тоста можно было уже не бояться. Но социальный опыт у Ивана Ивановича, видать, был не такой, как у меня. И не такой, как у Нины Костериной. И в 39-м, и уж тем более в 41-м он мог, конечно, сказать, что он русский. Вполне мог. Но - боялся. И даже когда давно можно было уже не бояться - все-таки робел. Робел, как Иван Бровкин у Алексея Николаевича Толстого, - не умом, а поротой задницей.
В отличие от меня и моей почти сверстницы Нины Иван Иванович хорошо помнил времена, когда слово "русский" было чуть ли не синонимом слова "белогвардеец". На политическом жаргоне его молодости слова "Я - русский" звучали примерно так же, как если бы он сказал: "Я - за единую и неделимую Россию". А произнести вслух такое в те времена мог разве что какой-нибудь деникинский офицер.