К живому логосу можно отнести все способы непосредственного сообщения людей о мире и своем положении в нем. Прежде всего состояние тела, позу и поведение. По статусу они похожи на крик, общий людям со всеми животными. Собственно человеческое, отличное от животных поведение и поза выражаются в жестикуляции. Жест – намеренное движение тела, оно, как и слово, артикулировано смыслом. Язык жестов не голос, но им "говорят", он не звуковой, а "видовой", отсюда его пространственная ограниченность в передаче своего состояния другому, тем не менее, это орган чувств и мысли, присущий только человеку. Животные не делают "жестов", также как не говорят. Жесты – тоже логос. Они тоже продукт культуры, имеют пол, национальность, возраст. Ими можно унизить, оскорбить. В обоих случаях главный признак языка и как живого слова, и как жеста – непосредственная связь с телесностью, их включенность в бытие человека "здесь и теперь". В греческих евангелиях Логосом именуется вопло(ть)щенный Бог. Христологос.
Существование языка как звучания, (из)уст-ного слова и телесного жеста, рассуждая формально-логически, длилось до появления письма. Письмо – руко-пись, "ручное слово" означает, что смысл научились выражать не только позой, в звуке, но и графически. В дополнение к звуку. В реальной истории они существ(овали)уют вместе и сейчас. Письмо – одежда речи. После ночного первобытного сна цивилизованные люди од(н)еваются. С другой стороны, все что написано, долго читалось вслух. При обучении грамоте, ребенка буквально до последнего времени с трудом отучали от шептания. Писать в молчании, читать "про себя" – это высший уровень овладения грамотой. Буквы также проговаривались как слово, "полностью": аз, буки, веди, глаголь, добро… Став абстрактными знаками, они продолжают нести отпечаток звучания: "Звуки на "а" широки и просторны, звуки на "и" высоки и проворны, звуки на "у" как пустая труба" (© Д. Бурлюк). Язык отождествляется с речью, "пароле", жестами, или в целом, телесная речь рассматривается как его суть до тех пор, пока он считался "непосредственным посредником" между человеком и миром.
Кроме проговаривания, буквы при обучении письму долго сопровождались рисунками наиболее распространенных предметов, названия которых начинаются с данной буквы. Иллюстрировались слоги, слова, фразы. Детское чтение, наряду с буквами, "по определению", предполагает картинный ряд. Для облегчения восприятия смысла взрослыми, с некоторых пор возникли комиксы, своего рода феномен неоархаической деградации языка. Это говорит о родстве "звукового письма" с идеографикой, рисунками и иероглифами, второй могучей ветвью в развитии языка. В лингвистической философии их часто противо(со)поставляют, для чего есть веские культурно-исторические основания. Но именно культурно-исторические, инструментальные, а не сущностные, не субстанциальные. Их природа все-таки едина. Это подтверждается тем, что иероглифическое письмо постепенно трансформировалось от рисунков к знакам. Если, например, китайские иероглифы сохраняют сходство с обозначаемым предметом, то в заимствовавшей их японской письменности, они приближаются к абстрактным буквам. Идеографика противостоит "языку рта", но в едином континууме телесной речи. Все это "ручной труд/язык".
Однако, хотя слово-голос, руко/письмо и графика обуславливают друг друга, в их целостности всегда был зазор, трещина. Которая, в ходе развития хозяйства, требовавшего усиления роли письма, стала расширяться через отчуждение языка от человека. Потому что написанное способно жить собственной жизнью. Слово тоже, "вылетит, не поймаешь", но создатель письма уже намеренно отправляет его в будущее. И эти словесные "консервы" хранятся неопределенно долго. Сразу или через некоторое время ими может воспользоваться сам автор, другие их потребители, иногда в течение и после многих веков. (По)явление письменности имело рубежное значение для превращения человеческих отношений из непосредственных в вещные, формирования из общин общества, победы культуры над природой и становления единой истории человечества. В настоящее время трещина между звуковым и письменным языком расползается до разлома, пропасти, на одной стороне которой остается человек, а на другой – язык. Первый теряет вербальное слово, все больше ограничивающееся сферой быта, второй обретает самостоятельное бытие, самоубийственно трансформируясь в нечто иное.
Эта разверзающаяся пропасть результат возрастания сложности и экономической эффективности социально-исторического развития. Существование языка "т(ч)еловека" в виде звуковой и жестовой речи, а также нарисованных знаков является атрибутом традиционных обществ. Длилось оно, если всю человеческую историю принять за сутки, 23 часа (условный образ, не статистика). Многие короли Средневековой Европы едва умели поставить подпись под указом, а около половины человечества и в настоящее время, в свой последний час, не умеет писать. Кульбиты, которые проделывал Ж. Деррида, чтобы обосновать первичность письма перед речью и рукопись-мом являются ярким примером, что факты для теоретика, при его сильном желании, особенно с благословения соответствующей (постмодернистской) идеологии, не играют никакой роли. (Подлинный смысл концепции "письма до письма" мы покажем далее, это одна из главных, фундаментальных основ лингвистической контрреволюции; или "контрлингвистической революции"). Однако развитие процесс нелинейный, состоит из многих накладывающихся друг на друга, перев(л)ивающихся потоков. Бесписьменное время продолжается до сих пор, и в тоже время оно осталось в истории – преодолено. Verba volant, scripta manent (Слова улетают, написанное остается (лат.). Решающим фактором здесь стало появление книгопечатания как индустриальной формы письма.
3. Язык без человека: печать-текст
Печатный станок изобретен в ХУ веке, но в сущностном смысле печатная книга феномен Нового времени. Как фабричное производство и массовый продукт вместо натурального хозяйства и кустарного труда. В отличие от рукописи, которая согрета дыханием и пахнет создателем, в печатной книге он отражается условно, мысленно, "указывается". Ничего чувственного их не соединяет. Книга не рождается и размножается, а множится и распространяется. "Тиражируется". Если руко/письмо – это язык, потерявший фоноцентричность, переставший быть голосом, то печать – это письмо, переставшее быть эмпириоцентричным, потерявшее связь с телесностью автора. Благодаря печати возникает особый, не существовавший ранее в мире способ материализации духа, неорганическая форма его бытия. Не в вещах, как было прежде, а на самостоятельной основе. Возникает новый физический носитель духа, притом, что автор, его живой прототип, в нем умирает. Но все-таки "как бы умирает". Не вообще, а как конкретный эмпирический индивид, и пока "клинически". Потому что в принципе, в какой-то момент он может ожить, озвучить печатное слово, удостоверить его автографом: "сам писал". Для полной, смысловой смерти и "бесчеловеческого" функционирования языка надо (было) дойти до расширенного понимания книги, которое, в дальнейшем привело ее (обычное коварство диалектического развития) к самоотрицанию.
Естественно полагать, что идея несводимости языка к контактному общению индивидов, к "автору", возникала в результате расширения связей между народами и росту знаний. В философии впервые она была высказана Декартом, особенно отчетливо Лейбницем. Потому что язык, превратившийся в письмо, потом в распространяющуюся по всему миру печать, преодолевает пространство и время, приобретая всепроникающий характер. Глобализуется. Это внешне, экстенсивно. Но и внутренне, в сознании людей он начинает представать не только как способ жизни, орудие мышления и общения, а как некое состояние реальности или, по крайней мере, свойство бытия. Сущностное. Первичен разным образом воплощающий мысль язык, остальное – видимость. Данный процесс, нарастая, развертывался в течение всего Нового времени, его пик влияния приходится на его конец и наступление "Новейшего", назвавшего потом себя эпохой постмодерна. Это состояние, когда в теоретической трактовке мира язык стал всем, а гора книг достигла высоты Эвереста.
Достигла и… вдруг, будто в результате землетрясения, по историческим меркам внезапно (так и сейчас, в нашем тексте), она начинает рассыпаться, язык, "наше все" – терять значение. Особенно в современной научной практике. Эта потеря по-настоящему не оценена, хотя библиотеки на глазах пустеют, место письменных столов и книжных полок в квартирах занимает разного рода аппаратура. Хотя бесписьменных людей на Земле миллиарды, а пишут и читают миллионы, книга, рукопись/мо, а вслед за ними и дописьменный вербальный язык, в качестве способа общения утрачивают перспективу. До(бес)письменное время, руко-пись/мо и книга, существуя до сих пор, в то же время остаются в истории – преодолены. Перестали быть "прогрессивными", уходят в традицию. Вместо них, на их основе, оторвавшись от человека как родового существа, теряя связь с ним, возникает некая самоценная "система знаков". Как реальность. Реальность текста. Перерождаясь, язык становится текстом. Языковый, структурно-лингвистический поворот облекается в форму текстуального. С одной стороны, язык продолжается, а с другой, он(а) его "снимает".
Текст тоже язык, но как сухое молоко или винный порошок в сравнении с вином и молоком, он нечто особое, о-без-жизненное, со всеми вытекающими отсюда потерями и преимуществами для распространения. Возгонка языка в текст, омертвляя его, одновременно делает универсальным. Если эмпирически мыслимый язык, пусть всеобщий, невольно заставляет нас вс-помнить о человеке, то текст избавлен от последнего на всех уровнях. У текста как бы один автор и потому нет конкретных авторов. Он тоже книга, но разросшаяся до Библи(и)отеки, описывающей весь мир. Вместо мира, в котором больше нет необходимости. Текст не "вещь" и не отражение чего-либо. Он бессубстратен, включая наиболее абстрактную форму субстратности – пространство. Это реальность как чистая среда чистых отношений. Вселенная текста просторна и однородна. Кругом знаки, знаки, знаки. Вещи? Это "неудачное наименование знака". Человек, личность? Это "самоинтепретирующийся текст". "There is nothing outside of the text" (вне текста ничего нет) – вот альфа и омега текстологии.
Разумеется, представления о тексте менялись. Вначале он был действительно приравненная к реальности "абстрактная книга", многомерный язык-структура. Некий гуманитарный аналог будущей информационной картины мира – "гуманитарный информационизм". Подобно информации, которая до изобретения компьютеров и интернета рассматривалась как "информация о" (чём-то), текст первоначально тоже представал как высшее выражение структурно-лингвистического подхода. Без времени и динамики. И пока он был в качестве "большой книги", "всемирной библиотеки", устойчиво организованной системы знаков, хотя бы и без означающего, говорить о "текстуалистском повороте" как принципиально новом этапе в развитии человеческой ментальности вряд ли оправдано. Это событие надо связывать с возникновением постструктурализма, в контексте которого представления о тексте стали напоминать нечто иное, в сравнении не только со звуко-графическим, но и печатным способом существования языка. Появляются понятия "мягкого текста", гипертекста, интертекста. Текстология становится переходной формой опять к "письму", хотя не рукописному и не индустриальному, а другому. Постиндустриальному. Какому, если определеннее? Информационному. Какому, если конкретизировать?
(Приближаясь к ответу на этот вопрос, постструктуралистскую текстологию лучше (будем) называть текстуализмом).
Возникновение собственно текстуализма, его отличие от предшествующего метафизического философствования, а потом и структурализма отчетливо зафиксировал Р. Рорти в удачно озаглавленном очерке "Идеализм девятнадцатого и текстуализм двадцатого веков". "В прошлом столетии были философы, доказывающие, что существуют лишь идеи. В нашем столетии есть авторы, пишущие так, как если бы существовали лишь тексты. В число этих авторов, которых я буду называть текстуалистами, входят, например, представители так называемой "Иельской школы", группирующиеся вокруг Гарольда Блума, Джефри Гартмана, Джона Миллера и Поля де Мана, мыслители французского "постструктурализма" такие как Жак Деррида и Мишель Фуко, историки, подобные Полю Рабинову… Центром тяжести интеллектуального течения, к которому относятся эти авторы, является не философия, а литературный критицизм".
Мировоззренческая особенность текстуализма в том, что в тексте не различается бытие и небытие. Только смысл. Что живой конь, что фантазийный Пегас – неважно. Пегас не существует, но смысл данное понятие имеет. В принципиально значимой для постмодернистского подхода к миру работе Ж. Делеза "Логика смысла" осуществлено снятие определяющей для философии проблемы истины. Она заменяется проблемой места в отношениях, которым задается смысл. Притом, в отличие от структурализма, место не является постоянным. Это "место без места", благодаря чему самые отдаленные, не имеющие ни генетического, ни материального родства элементы связаны, хотя не физически, а динамической согласованностью поведения. Текстуа-листский мир детерриториализован. Его смыслы образуются из отсылок знака к знаку. Он в "постоянном становлении". Текстуалистский мир номадичен. Без границ и глубины, функционируя как замкнутая на себя целостность. Главное одно: чтобы знаки были взаимно корреля-тивны, всегда находились в состоянии "hang together" (висели вместе) – откликались, отвечали друг другу. Коммуницировали!
Несмотря на то, что знаки кроме себя ничего не означают, внутри текста кипит "жизнь", циркулируют имеющиеся и вырабатываются новые знания. Для рассмотрения этого бессистемного, мерцающе-мелькающего мира нужна какая-то другая философия, с неметафизическим категориальным аппаратом, вообще, какое-то особое "алогоцентричное" сознание, или, может тогда не сознание вовсе. Которое разрабатывалось в постструктуралистской философии, почему текстуализм можно считать ее другим именем. Если говорить культурологически, это категория постмодерна, где, как известно, центризм, без которого нет системы (его метафора – дерево), отрицается. Текст – развернутая "ризома" (Ж. Делез), "лабиринт" (У. Эко), "игра складок" (Ж. Деррида). В нем преодолены все "центризмы", в том числе человек, происходит отказ от любой иерархии и устойчивой организации. Если на первых порах, в борьбе структурализма с метафизикой, растворялся автор и оставался читатель, то в постструктурализме деконструируется и читатель: "текст сам читает себя". А главное, отрицается последнее представительство человека – лого(с!)центризм. Отрицается, в сущности, Слово, мысль, сознание как выражение любого сущего: природы, Бога и их философской рефлексии в виде эйдосов, монад, вещей в себе, прафеноменов и т. п. Текстуалистская, а сущности, коммуникационная (ее предвидение, гуманитарная форма!) борьба с логоцентризмом – это борьба со словоцентризмом. Через его предварительное перерождение в текст. Борьба с языком.
Р. Барт полагал, что наряду с ризомой, метафорой текста можно считать сеть. Сеть в его время представляли в виде чего-то рыбацкого, паутинного или нечто из области транспорта. Довольно далеко от теоретического мышления. Сейчас, когда большинство людей "коммуницирует в интернете", не правильнее ли считать наоборот, что текст, вместе с ризомой, лабиринтом, складкой и т. п. были метафорами. А реальностью становилась/является Сеть. По-английски – net, по-старорусски – ловушка. Куда мы все рано или поздно п(р)опадаем. Текстуализм для судьбы языка – это "болезнь к смерти". Он был ее спекулятивным (как подобает философскому уровню мысли) предвидением, кустарно-гуманитарным предчувствием (прообразом) нового постчеловеческого, когнитивно-сетевого, пост-языково/смыслового мира. Его вос-произведения в cognitive science, где происходит трагическая
4. Смерть языка (и) человека: письмо-исчисление
Любые атаки на язык надо признать дилетантскими, если они не считаются с уже случившимся его превращением в текст и "не знают" про более ранние примеры такого рода. Выдающийся советский лингвист Н. Я. Марр еще в первой половине прошлого века, в самый разгар структурно-лингвистической революции высказал идею, что "Язык (звуковой) стал ныне уже сдавать свои функции новейшим изобретениям, побеждающим безоговорочно пространство, а мышление… имеет смести и заменить полностью язык. Будущий язык – мышление, растущее в свободной от природной материи технике. Перед ним не устоять никакому языку, даже звуковому, связанному с нормами природы".
После коммуникационного поворота 70–80 годов XX столетия получили известность, представавшие вызовом одиночки призывы испаноязычного теоретика и практика визуальной культуры Э. Л. Мартинеса, к созданию некоего внесловесного языка: "За тысячелетия цивилизации мы привыкли к этому языку, он дал нам logos и сделал из нас людей. Но новые возможности, которые открывает перед нами техника, делают словесный язык либо недостаточным, либо бесполезным". Параллельно, проблему "мышления без слов" как новую судьбу человечества в контексте методологии мыследеятельности осмыслял Г. П. Щедровицкий. К настоящему времени, в эпоху постмодерна проблема преодоления = уничтожения языка, в принципе, решена. И не в плане критики, догадок или отрицательно, а фундаментально, комплексно и позитивно. Не просто толки о каком-то "антиязыке". Языку найдена замена. Заслуга гуманитарно-теоретического осознания этого события принадлежит, прежде всего, Ж. Деррида(е). В рамках своего, органично вытекающего из текстологии учения о грамматологии, он заменил его "письмом", связав смерть языка со смертью человека и рассматривая обе смерти как результат объективного исторического процесса. "Все то, что уже в течение, по крайней мере, двадцати столетий собиралось и наконец, собралось воедино под именем языка (langage), ныне начинает менять свое пристанище и получает имя письма… Письмо переполняет язык и выходит за его рамки"(!).