И для рецензируемого, и для рецензента бесспорно одно: и трагики, и вся античность – не самоцель. Вся суть – в воспитании. Переводческая максима, которой руководствуется Виламовиц – делать перевод, по меньшей мере, столь же понятным, каким был оригинал, – ясно указывает на его просветительский этос. Само собой разумеется, что для достижения этой цели нужно апеллировать к знакомому и поступиться некоторыми тонкостями. Против такой сделки ополчается Хильдебрандт: "Образования можно ожидать только от строгих требований, а по мне – так даже от эксклюзивности" (70). В союзники против "тяги разжижать образование, чтобы его расширять", снова берется Ницше (71). Однако воспитательная концепция у Виламовица, к ужасу рецензента, тоже опирается на Платона: "Было бы праздным делом сравнивать Виламовица как воспитателя с замыслами Платона, но Виламовиц сам утверждает о себе, что понимает свое академическое поприще в смысле платоновской Академии" (113). Разумеется, он толкует ее, скорее, как место для корпения и потения, воспевая – по-мещански – благородство интеллектуальной подёнщины. "Конечно, Платон всегда стремился к высшему познанию, но он жаждет узрения вечных идей, а не умножения знания" (113). В основе воспитания по Виламовицу лежит мелкий научный труд, а для Платона (а с ним и Гёте) – почтение [ehrfurcht], которое станет одним из самых центральных понятий в идеологии Круга Георге. Поэтому, что бы ни мнил Виламовиц, не он представляет в современности то, чем был для античности Платон. Виламовиц глух не только к классической древности, но и "к тому современному великому движению, что изо всех сил сражается против уплощения и обездушения жизни". Хильдебрандт имеет в виду, конечно, "Листки", авторов и читателей нового поэтического призыва. Первая волна этого движения называлась романтизм (не путать с тщедушным омонимом, но об этом подробнее в двух последующих номерах "Ежегодника"): "Для Эллады это движение можно резюмировать именем Платона, для нашего времени, чтобы назвать лишь одну линию этого движения, именами Гёте, Шопенгауэра, Ницше и Георге. Эти четверо, как и Платон, – противники бездеятельного, растекающегося, безграничного в романтике и все же движимы всей душевной и духовной силой романтики" (115).
Нетрудно представить себе реакцию Виламовица-Мёллендорфа. Для него эти нападки не были вовсе неожиданны, но, напротив, имели отчетливый привкус déjà-vu. В том же 1910 году (и, вероятно, параллельно и независимо от статьи Хильдебрандта) Виламовиц (с соавтором) бросил шпильку в "сегодняшних эстетов, заклятых врагов науки, от плодов [Abhub] которой они всё же живут". Примечательно, что молодой рецензент критикует Виламовица с позиций архаизирующих: от имени определенной части молодого поколения ему ставится в упрек чрезмерная податливость общему процессу, слишком явное рвение, с которым он применяется к подлости прогрессивно-просветительской идеологии. Действительно, те, кто знает Виламовица только по его спору с Ницше, могут считать его научным консерватором. Однако в историю науки он вошел не просто как выдающийся классический филолог, но и как великий реформатор своей дисциплины. В целом именно ему мы обязаны тесной синергией филологии, археологии и древней истории, слившихся институционально в единый комплекс Altertumswissenschaften. Старая наука ставила на красивое. Начиная с Дройзена, в исторической науке возвышенное стало высмеиваться и изгоняться, трезвость и прозаизм утвердились в качестве канона и нормы. Теперь, если ученому и надо было возвышаться, то лишь чтобы лучше дистанцироваться от возможной красоты предмета. Естественно поэтому георгеанская критика с высоты 'новой науки' представлялась самому Виламовицу запоздалым возвратом устаревшей и преодоленной, в том числе и при его активном участии, позиции. Потери были не только вероятны, но и запрограммированы. Исследователь так резюмирует конфликт: "Там, где Круг Георге ставил на наивное воспроизведение и продолжение безмерного [des Gewaltigen], на пафос, эмоцию, на эмфазу, историзирующий проект Виламовица ведет к дезэмфатизации, которая была призвана окончательно примирить катастрофическое сознание полуобразованной публики с ее серым существованием".
Если академический мир, не говоря уже о самом рецензируемом, не снизошли до публичной реакции, то связанные с университетами собратья по Кругу не только с большим энтузиазмом одобрили и ободрили дебют молодого психиатра, но и охотно сообщали о докатившейся до них реакции. Прячась за деланное возмущение, некоторые скрытые оппоненты Виламовица на кафедрах были рады атаке прежде всего потому, что абсолютно доминирующее место, занимаемое им в тогдашней науке, исключало какую бы то ни было серьезную его критику изнутри цеха. Фридрих Гундольф пишет Хильдебрандту в начале 1910 года: "Ваша Эллада и Виламовиц вызывает, насколько до меня доходят "голоса", всеобщее одобрение и воспринимается как неоспоримая и во многом уничтожительная. Многие радуются, что это выражено и написано: и это самое важное: что из ощущения получилось знание, из атмосферы – образ [eine Gestalt]". Затем, 29 июня того же 1910 года:
Ваша Эллада и Вилам продолжает вызывать волнения в научных кругах – пару дней назад я нашел в бернском "Bund" цитату из сокращенной версии из Grenzboten […]. В базельских филологических кругах царит беспокойство и любопытство, кто Вы такой. В майском книжном обозрении в "Süddeutsche Monatshefte" коротко упоминается "Ежегодник" из-за "очень важной статьи Курта Хильдебрандта". В целом люди испытывают неудобство от того, что они вынуждены так всерьез отнестись к этой атаке, и многие, которые лично разделяют это мнение о В[иламовице], злятся, что homo novus осмелился атаковать бонзу. Contra professorem nemo nisi professor ipse! Но влияние на молодежь сильно и неизбежно, ибо истинное высказанное слово просто само по себе действует магически.
В письме от 12.11.1910 Гундольф пишет: "Да, дорогой мой, Вы вдруг превратились в человека, которым глухо восхищаются и которого боятся, и всё благодаря паре метких ударов по говорящему идолу! Недавно Вы даже были представлены в рецензии на руссвурмовского Эсхила в "Allg. Deutsche Litteraturzeitung" [sic] […], трибуне бонз par excellence, как авторитет против Виламовица". В письме от 4.02.1911 Гундольф называет Хильдебрандта "убийцей Виламовица". И продолжает в том же юмористическом тоне, намекая на врачебный диплом Хильдебрандта: "Кстати, Вашим "Виламовицем" Вы не покинули рамки узкого круга Вашей учености: он являет собой образчик "патографии" dementia praecox philologica… (если не marasmus praecox)… Но хватит шуток, простительных только ввиду приближающегося карнавала". С похвалой отзываются о статье и георгеанцы между собой. Э.Р. Курциус пишет Гундольфу 25.03.1910: "Статья Хильдебрандта о 'том самом' Виламовице блестящая, от А до Я. Чрезвычайно похвальная работа. Верно и метко в каждой строке. И уничтожающе!"
Годы и десятилетия спустя даже близкие ученики Виламовица вынуждены признать определенную правоту критики. Верный ученик Виламовица, почитатель и продолжатель его дела Вольфганг Шадевальдт так характеризует переводы своего учителя: "… и действительно, его переводческий стиль представляет собой причудливую смесь Шиллера, Гайбеля, протестантского песнопения, ритмов позднего Гёте, диалогов Геббеля со странными срывами в повседневную речь, и всё это вместе, абсолютно ненамеренно и потому с тем большей внутренней необходимостью". Сходный приговор выносит и Ульрих Гольдшмидт, вовсе не склонный к благодушию по отношению к Хильдебрандту. Он признаёт, что тот привел ряд примеров, преимущественно из "Агамемнона" и "Царя Эдипа", достаточных, чтобы показать, что в своих усилиях сделать древних доступными широкой буржуазной публике он [Виламовиц] "предал" поэзию оригиналов. В этом нельзя полностью не согласиться с Хильдебрандтом. Действительно, разрыв между качеством языка у Эсхила и Софокла и немецким Виламовица можно сравнить с тем, что разделяет сонеты Шекспира от их переводов, выпущенных в 1903 году Максом Вольфом, выдающимся англистом и берлинским коллегой Виламовица. Оба колебались между классицистки-гётеанским слогом и "пошлым" говором гостиных немецкого среднего класса рубежа веков с его истертыми клише и аффектированной понятностью. […] К сожалению, статья делит с пятью другими, опубликованными в "Ежегоднике", завышенный уровень пустой риторики и гиперболических оскорблений.
Современный исследователь Юрген Швиндт также признает частичную правоту критики Хильдебрандта и уязвимость подхода и метода Виламовица, обнаруживая у него недостаток методической последовательности и весьма поверхностную продуманность переводческой стратегии. Однако он отмечает, что Виламовиц при этом открыто признавал заданность понимания временем и ситуацией, тогда как его критик Хильдебрандт просто "требовал абсолютного", самоуничижительного служения вплоть до (утопического) растворения в классическом оригинале, упразднения-схлопывания всякого опосредования: "с монотонностью пономаря рецензент порицает всякое "опосредование"". В результате у Хильдебрандта "жест трагического текста уже не отличим от жеста "филологического" комментирования. Герменевтика становится продолжением рупора грандиозного". При всей сомнительности "демократической" идеи приближения древних к нам, противоположный концепт – нашего эмпатического приближения к древним в исполнении георгеанца Хильдебрандта становится элитистской программой духовной генеалогии для избранных "греков сегодня". Что касается непосвященных, то георгеанцы исходят из "царственно предположенной глупости читателя".
По поводу места этой статьи в истории Круга можно без преувеличения сказать, что "… со статьи Хильдебрандта против Виламовица начинается прямая конфронтация с институционализированной наукой в целом". Конфликт вскоре усугубился, когда, с одной стороны, Платон воцарился в георгеанском пантеоне, а с другой – Виламовиц, опубликовав свою двухтомную монографию о Платоне, утвердил свой непоколебимый авторитет в платонических исследованиях. Монография эта вполне логично немедленно стала мишенью георгеанцев.
Динамика конфронтации требовала, чтобы рецензент сосредоточился на отличиях и стороной обошел возможные сходства и совпадения, которые не могут не бросаться в глаза век спустя. Сам Виламовиц во многом отказался от позитивистского историзма своих учителей. Против историцистской фокализации на становление, развитие [Entwicklung] он выдвигал непосредственное присутствие [das Gegenwärtige], предвосхищая тем будущие дебаты между историками и филологами классической античности (и не только ее). Позаимствованный им у знаменитого историка Рима Бартольда Георга Нибура пафос "воскрешения античности" [die Antike wieder lebendig zu machen] был нацелен, конечно, на воспитание современного юношества, что, как мы знаем, отнюдь не чуждо георгеанцам (которые, правда, вместо "опускания" древних до нас предлагали подниматься до них), равно как и "третьему гуманизму".
В самом деле, сегодня различия между Виламовицем и георгеанцами не представляются столь уж значимыми: оппозиция в этом, как и в других случаях, вовсе не исключает, а скорее предполагает конкуренцию. Задним числом очевидна близость оппонентов: "вскоре некоторые важнейшие результаты работы Виламовица слились с образом Платона, исходящим от Георге". Действительно, оба они исходят из кризиса классической культуры и классического образования, и оба предлагают охранительно-образовательные стратегии выхода из него или борьбы с ним. И у того, и у других прочтение Платона проникнуто и обусловлено педагогической доктриной. Только если моделью Круга Георге является классическая гимназия (ср. в статье гимн простому учителю, который противопоставляется недосягаемому профессору, отделенному от студентов своим угнетающим знанием и кафедрой), то модель Виламовица-Мёллендорфа (подхваченная затем В. Йегером) напоминает военизированный НИИ под его чутким и тотальным руководством: "На послушании и приказании зиждется везде всякий порядок; чиновник платоновского государства – это научно образованный военный или по-военному вышколенный ученый. Славно живется государству, управляемому такими чиновниками". И сподвижники Георге, и коллеги-ученики Виламовица стилизуют себя под Академию. Только для Виламовица платоновская школа выступает архетипом прусской или международной академии, недаром носящей то же имя ("Он нас всех основоположник [Archeget]"), а для георгеанцев – это сообщество, объединенное высоким эросом и служением (подразумевающим дисциплину, впрочем, ничем не уступающую прусской). Особенно поразительно Виламовиц и георгеанцы схожи в систематическом подчеркивании "прозрачных" исторических аналогий. Однако, если у Виламовица они преимущественно провозглашаются с большим пафосом во введении, но в ходе чтения легко отделимы от предмета исследования, то у георгеанцев они составляют альфу и омегу их толкования.
Интересно, что с годами напряжение конфликта спадает. Швиндт отмечает, что последняя книга Виламовица "Вера эллинов" полна тех же "созерцании-интуиции", "ощущений" и "вчувствований" [Schau, Einfühlung, Empfindung], за которые молодой Виламовиц клеймил Ницше, а зрелый – георгеанцев, ставя им в строку возврат к эстетскому романтизму начала XIX века. Старый Хильдебрандт также склонен видеть в отношениях Виламовица и Георге скорее конкуренцию, чем оппозицию. В послевоенных мемуарах, возвращаясь к истории со статьей 1910 года, Хильдебрандт представляет дело так, будто вместе со всем своим поколением он жаждал видеть "вождя определенной духовной культуры" [Führer einer geistigen Kultur] именно в Виламовице! Но Виламовиц, увы, не потянул на эту роль: "Его безоговорочным идеалом осталась […] историко-критическая наука". Иными словами, несколько утрируя, можно было бы представить дело так, будто юный Хильдебрандт с собратьями искали Георге в… Виламовице, и лишь убедившись, что из него лидера не сделаешь, оставили этого недо-Георге на произвол его прозаической университетской науки, обратившись к самому Георге.