Это, наверно, крайность, и вряд ли стоит считать всякую любовь чувством Дон Кихота, которому грязная скотница казалась прекрасной принцессой. Но разве не верно, что чувство любви во многом соткано из нитей фантазии? Конечно, у разных людей накал фантазии неодинаков, у одних она больше, у других – меньше. Наверно, бывают и люди, в любви которых ее почти нет или совсем нет. Но кристаллизация, о которой говорил Стендаль, очень часто дорисовывает облик любимого человека, украшает его и тем самым увеличивает любовь к нему.
Давно говорят, что любовь – это чувство к человеку, в котором сильнее других воплощен твой идеал. Макс Нордау, немецкий философ прошлого века, писал об этом: "Чем низменнее и проще идеал, тем легче индивид находит его воплощение. Потому-то пошлые, ординарные люди могут легко влюбляться и заменять один предмет любви другим, меж тем как утонченным и сложным натурам трудно встретить свой идеал или заменить его другим в случае утраты".
В том, что здесь сказано, есть много правды, но вряд ли верно объяснять любовь одной только тягой к идеалу, – она сложнее. Конечно, сложным натурам куда труднее в любви, чем простым. Но зато любить "пошлым и ординарным людям", может быть, труднее, – для этого у них не хватает глубины души. Все мы знаем, что одно дело любовь, на которую способны не все, и другое – влечение, доступное любому человеку. И вряд ли стоит искать тут общие каноны и жесткие правила.
В юности часто спрашивают: любят ли человека за недостатки? Можно ли любить в человеке не только его хорошие, но и плохие стороны?
Прямолинейные моралисты думают, что любовь – это влечение только к тому хорошему, что есть в человеке. Дело доходит до того, что кое в каких этических трудах недавних времен целые главы отведены научным рассуждениям на тему, кто "достоин" любви и "кого" и "за что" "следует" любить, а "кого" и "за что" "не следует". (Впрочем, подробнее об этом – позже.) Но все мы знаем, что человек не разграфлен на черные и белые клеточки, душевные свойства его сложны, они незаметно переходят друг в друга, и часто бывает трудно разделить его на части, от сих до сих – достойные любви, а от сих до сих – не достойные.
Впрочем, даже и задавать такой вопрос – любят ли в человеке только достоинства или и недостатки – вряд ли верно. Людей, как все знают, любят за их реальные – этико-психологические и физические – свойства, а среди них нет таких, которые называются "достоинство" или "недостаток". Достоинства и недостатки – это абстракции, это моральная оценка каких-то конкретных человеческих свойств. Конечно, эти оценки влияют на любовь, усиливают, ослабляют, а то и убивают ее, но любовь часто не подчиняется им, и, ослепляя человека своим сиянием, мешает ему видеть пятна на своем солнце. Недаром в одном из мифов о Купидоне говорится, что он стрелял не целясь, с завязанными глазами. Повязка мешала ему увидеть, в кого попадает стрела, и любовь, которую он внушал, была слепой.
Конечно, общих правил тут нет, все зависит от людей, и часто люди совсем не идеализируют своих любимых: такой, например, часто выглядит любовь древних греков и римлян. И в новые времена такая любовь встречается в искусстве – например, у Шекспира, который бунтарски восставал против идеализации.
Он шел против канонов во всем – начиная с женской красоты. Идеалом этой красоты были тогда белокурые волосы и бледное лицо, но Шекспир демонстративно провозглашал:
Клянусь до слез, что темный цвет лица
И черный цвет волос твоих прекрасен.
Он утверждает земную любовь, реальную, настоящую, и поэтому он весь настроен против лжи идеализирующих сравнений:
Ее глаза на звезды непохожи,
Нельзя уста кораллами назвать.
Не белоснежна плеч открытых кожа,
И черной проволокой вьется прядь.
Его прекрасная дама – смуглая дама сонетов – насквозь земная женщина. Шекспир беспощадно видит в ней все, что в ней есть хорошего и плохого.
Мои глаза в тебя не влюблены,
Они твои пороки видят ясно.
А сердце ни одной твоей вины
Не видит и с глазами не согласно.
У Купидона нет здесь повязки на глазах, любовь не отводит глаз от того, что ей невыгодно видеть, – это чувство сильного человека, открытыми глазами глядящего на мир.
Конечно, и эту любовь нельзя делать общим правилом: в ней есть то, что похоже на любовь других людей, и то, что непохоже на нее. Но такое отношение к любви, судя по литературе, не редкость: оно встречается и во времена Возрождения, Просвещения, и у Золя, и у Аполлинера, и у Хемингуэя, и у многих других писателей XX века. Но, пожалуй, чаще – особенно в прошлые века – встречается в искусстве утопическая, идеализирующая любовь. Когда-то Гегель говорил о любви, как о религии сердца, и тут, наверно, схвачена важная психологическая истина: в любви, как и в вере, тоже есть обожествление, тоже есть самоотказ, тоже есть иллюзия.
Любовь – утопия
Есть в ней и свое, особое отношение к миру.
Когда Пьер Безухов полюбил Наташу, в нем тут же появилось это особое отношение. "Он без малейшего усилия, сразу, встречаясь с каким бы то ни было человеком, видел в нем все, что было хорошего и достойного любви". "Может быть, – думал он, – я и казался тогда странен и смешон; но я тогда не был так безумен, как казалось. Напротив, я был тогда умнее и проницательнее, чем когда-нибудь, и понимал все, что стоит понимать в жизни, потому что… я был счастлив".
В этих словах явно есть парадокс, – особенно если вспомнить старую истину, что любовь оглупляет человека. Толстой говорил, что любовь делает человека умнее, что безумие влюбленного – это естественное, нормальное отношение к жизни, и оно кажется безумием только потому, что в жизни царят неестественные нормы.
Конечно, такое отношение к людям обманчиво и утопично, оно ухватывает в людях только одну их сторону, украшает их. Но может быть, тут есть и какие-то общечеловеческие ценности? Недаром ведь маленькие дети наивно верят в человеческое совершенство, недаром любая слабость любимого человека поражает их, как горестный удар. Для нас этот наивный утопизм – только признак детской незрелости, который исчезает с годами. Но не просвечивает ли здесь какое-то очень важное свойство человеческой природы, которому жизнь не дает развиться и которое гаснет чересчур рано? И нельзя ли предположить, что если сбудутся человеческие утопии, то этот утопический взгляд в чем-то утратит свою утопичность?
Человек, который любит, видит в жизни куда больше красоты, чем тот, кто не любит. Возникает как бы особая эстетика любви. Серый плащ привычности спадает с вещей и открывает их сокровенную прелесть, которая недоступна простому взгляду, не увлажненному влагой восторга, счастья, любви.
Эта пелена счастья как бы задерживает тусклые лучи привычности, она меняет глаз человека, делает его поразительно чутким к красоте. Восприятие это, видимо, несет в себе тягу человека к жизни, которая строится на законах красоты, свободы, добра. И очень важно, что это тяга не просто разума, а и безотчетных чувств человека. Значит, миру этих чувств больше всего соответствует гармонический уклад жизни, и сама естественная природа человека бессознательно тянется к такому укладу.
Еще во времена Античности появился эвдемонизм (от греческого слова "счастье") – учение о том, что тяга к счастью – это главная основа человеческих желаний. Эвдемонизм – одно из самых древних этических учений, его исповедовал Эпикур, развивал Аристотель, в новые времена оно жило у Локка, Гельвеция, у Фейербаха.
"Стремление к счастью – это стремление стремлений, – писал Фейербах. – Каждое стремление – это безымянное стремление к счастью", любое "я хочу" значит "я хочу счастья". "Эвдемонизм настолько врожден человеку, что мы совсем не можем мыслить и говорить, не пользуясь им".
Правда, основы морали эвдемонизм ищет в психологии человека, а не в социальной жизни. Но какие-то очень важные механизмы человеческой психологии схвачены здесь хорошо. Речь идет о внутренних стимулах поведения, о психологических пружинах, движущих человеком.
Тяга к идеалу – родовое стремление человека, естественное, заложенное в самой его общественной природе. Эта тяга появилась в людях, когда они начали делаться людьми, и чем сильнее она становилась, тем больше они делались людьми; тут есть прямая связь, прямая зависимость.
Вспомним древнюю мифологию – ассирийскую, египетскую, индусскую, греческую. Это ведь не просто "ложное объяснение движущих сил жизни". Мифология – это и вид утопии, вид создания идеала. В образе всемогущих богов воплотились – в испуганной, деформированной страхом и незнанием форме – идеалы древних людей, их стремление быть владыками тех стихий, чьими рабами они были. И пусть эти идеалы имели тогда рабские формы, но они выражали тягу людей к высшему совершенству, их стремление быть всезнающими, всесильными, всемогущими.
Многие свойства человека, которые только рождались в нем, только начинали свой путь, – в образе богов уже представали как достигшие высшей точки. В мифологии уже были собраны почти все главные мечты человечества, которые живут и сейчас: тяга к повелеванию природой, бегом ветров, течением рек, тяга к могучему труду, которому все доступно, к мгновенно быстрому передвижению и полетам, к свободной от нужд и тягот жизни, к изобильности в силе, в любви, в уме.
Мифология была первым вселенским актом познания, первой энциклопедией человеческого знания, ибо она была универсальна, говорила обо всех сторонах жизни. И появление ее говорило, что в человечестве родилась великая тяга к цельному постижению всех сторон бытия, появилась тяга идти в глубь мира, искать двигатели жизни. С точки зрения исторической это был великий восход на пути человечества, которое училось ходить.
В богах люди поклонялись своим – тогда еще недостижимым – человеческим силам, отчужденным, выделенным из них и переданным какой-то надчеловеческой силе. Это был первый опыт постановки высших целей, первый опыт утопического доведения до предела тех робких ростков, которые еле-еле обозначались тогда в людях.
И уже тогда, в мифологии, родились первые представления людей о любви, о том, какая она и каковы ее идеалы.
Детство человеческой любви
Древние мифы
Уже давно люди спрашивали себя, когда возникла любовь – вынес ли ее человек из животного царства, или она появилась позднее.
Многие считают, что любовь родилась позже своих собратьев – ненависти, зависти, дружелюбия, материнского чувства. Пещерные люди, которые жили ордой, групповым браком, наверно, не знали никакой любви. Исследователи древности говорят, что ее не было даже тогда, когда стало возникать единобрачие. Исходя из работ таких исследователей – Моргана и Бахофена, – Энгельс писал: "До Средних веков не могло быть и речи об индивидуальной половой любви. Само собой разумеется, что физическая красота, дружеские отношения, одинаковые склонности и т. п. пробуждали у людей различного пола стремление к половой связи, что как для мужчин, так и для женщин не было совершенно безразлично, с кем они вступали в эти интимнейшие отношения. Но от этого до современной половой любви еще бесконечно далеко".
Многие философы, психологи, ученые считают, что во времена Античности любви не было, а был один только телесный эрос, простое половое влечение. Эрос Античности – так называют они любовь того времени, и это ходячий взгляд, который многие считают аксиомой.
Гегель писал, что в искусстве Античности любовь не встречается "в такой субъективной глубине и интимности чувства", как позднее. "Она вообще выступает в этом искусстве как подчиненный для изображения момент или же только в аспекте чувственного наслаждения". В одах Сафо, говорит Гегель, больше виден изнурительный жар крови, чем "глубокое истинное чувство субъективного настроения". У Анакреона тоже нет индивидуального влечения, и "бесконечная важность обладать именно этой девушкой и никакой другой… остается в стороне".
Трагедия древних, по мнению Гегеля, "тоже не знает страсти любви в ее романтическом значении". И в скульптуре, например в Венере Медицейской, "совершенно отсутствует выражение внутреннего чувства, как его требует романтическое искусство".
В том, что говорит Гегель, очень много верного, но есть тут и расширение частных оценок до всеобщих, подстановка части вместо целого. Почти везде Гегель идет от "не", от обратных ходов мысли: любовь не такая, как позднее, в ней нет глубины и индивидуальности, которую дает искусство Нового времени, нет того, что есть в нем. А что же есть в самой этой любви, каков ее облик, ее внутренние особенности – об этом говорятся только общие слова: "изнурительный жар крови", "чувственная страсть, внушенная Венерой".
Вряд ли, конечно, верно, что в древности не было настоящей любви. О любви то и дело говорится уже в самых древних мифах Греции, а в классическую эпоху, почти двадцать пять веков назад, появились даже теории духовной любви – Сократа, Платона и Аристотеля. А греческие боги любви? В свите богини любви Афродиты было много богов – покровителей любви. Один из них олицетворял собой начало и конец любви (у Эрота была стрела, рождающая любовь, и стрела, гасящая ее), другой – плотские вожделения (Гимэрот), третий – ответную любовь (Антэрот), четвертый – страстное желание (Поф), пятый – любовные уговоры (богиня Пейтó), шестой – брак (Гименей), седьмой – роды (Илифия). И раз были боги любви и даже теории любви, то откуда же они брались, если не из любви?
Если говорить об эросе, то слово это больше подходит к народам, которые вышли на дорогу цивилизации раньше греков – к египтянам, шумерам, аккадам. Правда, от них дошло до нас очень мало литературных памятников – из-за хрупкости и недолговечности папирусов, и сведений об их любви очень немного. (Из любовной лирики Древнего Египта уцелело, например, всего около пятидесяти стихов и фрагментов.)
Времена более ранние, каменного века, не дают свидетельств, которые прямо говорили бы что-нибудь достоверное о любви. Об этих временах можно судить только косвенно, – скажем, по тому, что среди древних наскальных изображений нет таких, в которых отпечаталось бы это чувство. А такие находки, как Костенковская Венера – скульптура из кости, сделанная 20–30 тысяч лет назад и найденная под Воронежем, говорят, что в те времена любви, скорее всего, не было.
Скульптура эта представляет собой женский торс – от шеи до колен, с огромными, как вымя, грудями, которые достают ниже пояса, с непомерными бедрами и животом. Как и другие женские скульптуры той эпохи, это символ плодородия, символ рождающей силы – и совершенно животный. Кстати, этой своей преувеличенностью форм скульптура напоминает кое-каких – видимо, более поздних – богов индийской мифологии, в которых также чрезмерно выражена сила животного плодородия.
О древних ступенях любви можно судить и по нравам нынешних первобытных народов. Правда, это может дать только очень приблизительные знания, и тут надо выбрать племена, которые ближе других стоят к людям каменного века. Таких уникальных племен на земле очень немного, и одно из них – африканские бушмены. Датский этнограф Йенс Бьерре пишет о них в книге "Затерянный мир Калахари", что это "люди древнейшей расы, пришедшие к нам прямо из каменного века".
У нынешних бушменов, рассказывает он, принято единобрачие, но если женщина стареет, мужчина берет себе вторую жену. "При этом, – говорит Бьерре, – первая жена не чувствует себя отвергнутой. Новая жена относится к ней с почтением, да и первая рада получить помощницу в работе". Судя по этим обычаям, да и по другим сведениям, которые приводит Бьерре, любовь у бушменов еще не появилась.
Такие же нравы были еще пятьдесят лет назад у дальневосточных чукчей. Писатель и путешественник Борис Лапин, который побывал у них в конце двадцатых годов, говорил в своем "Тихоокеанском дневнике", что чукчи не ревнивы и почти никогда не ссорятся из-за женщин. "Между собой, – писал он, – у чукчей существует групповой брак, называющийся "нэуа-туумган". Мужчина, имеющий жену, приходит к другому. Говорит: "Я твой туумгетум (товарищ). Хочу быть твоим побратимом…" Побратим приходит ночевать к жене своего друга, а назавтра в свою очередь он зовет нового "нэуа-туумгетума" к своей жене. Многие чукчи многоженцы, и тогда они стараются выбрать побратимов, у которых также есть несколько жен".
Это, кстати, не групповой брак, а особый обычай побратимства, но можно предположить, что в таких отношениях между людьми не участвовала любовь и ее психологические спутники.
В свое время великий русский ученый И. И. Мечников предложил интересный способ, с помощью которого можно проникнуть в тайны первобытной любви. В своей работе "Психические рудименты у человека" он писал, что у сомнамбул (лунатиков) и у людей, больных истерией, часто просыпаются древние инстинкты, угасшие много эпох назад.
Поразительная ловкость, с которой сомнамбулы ходят по карнизам, лазят по деревьям, огибают немыслимые препятствия, – все это говорит о том, что в их подсознании как бы просыпается древний человек и ими двигает наследственная память. Мечников предполагает даже, что здесь действуют инстинкты наших дочеловеческих предков.
И переходя к любовным наклонностям истериков, он пишет: "Сколько интересных данных можно было бы собрать о половой жизни и о любовных проявлениях человекообразных, сближая эти явления с выражением страстности и столь характерными позами истеричных". Эти наблюдения, говорит он, дали бы столько же материала для истории человеческой души, сколько дают для палеонтологии ископаемые останки.
Мысли эти очень интересны, и, наверно, такие наблюдения помогли бы найти недостающие звенья в развитии человеческой психологии, сказали бы нам что-то о первых ступенях человеческой любви. Но пока что таких работ никто не ведет, и судить о любви древних мы можем только по остаткам их духовной культуры, по их мифам, эпосу.
В шумеро-аккадском пантеоне богов была богиня Иштар (Иннин) – покровительница любви и распри, вожделения и войны. Вражда и дружба, высший вид приязни и неприязни – эти несходящиеся полюса еще сходятся в ней; у поздних богов – из греческой и индийской мифологии – такого смешения уже нет. Наверно, культ этой богини возник тогда, когда любовь только еще начинала выделяться в особую силу жизни, когда ее еще не осознавали как отдельное чувство.
Судя по аккадскому "Эпосу о Гильгамéше", богине Иштар нужна только телесная близость, она еще не любит, а просто вожделеет. Поэтому-то она так легко и вероломно отделывается от своего супруга Таммуза, отправив его в преисподнюю, от пастуха, которого она любила, – сделав его волком, от садовника, который не захотел ее любви, – превратив его в паука.