Мохаммед дал простой жесткий закон – и одновременно дал толчок мистикам прорываться сквозь закон. Закон утверждал разрыв между Богом и человеком, никакого богосыновства, только покорность. А суфии утверждали полное тождество с Богом.
Законники объясняют Иову, что он наказан – значит согрешил. Законники в православии объясняют женщинам, что на том свете их встретит шеренга выкидышей, достигших облика мужей и жен 33 лет, и будут с укоризной смотреть на свою мать (тоже в возрасте 33 лет). Мистическая поэзия ничего этого не знает. Она просто кружится вокруг Бога.
Истина целостно-вечного покоится на инструктивном смысле Писания. Истина живет в ритме текстов, образов, в паузах молчаливого созерцания. Я говорю о всей совокупности ритма: и звуков, и смыслов. Здесь священное и поэтическое нераздельны. Когда я пишу, я вычеркиваю фразы, имеющие частный смысл, вычеркиваю уточнения, чтобы сохранить ритм целого. Инструктивная мысль – ложь о целом. Чем более инструктивна мысль, тем дольше мы уходим от целостно-вечного. Сохранение ритма требует несовершенства в инструктивном. Шнитке говорил Ивашкину: "Я нахожу, что очень многое в нашей речи страшно одномерно, плоско. Плоскостность, в частности, возникает и от того, что наша мысль привыкла выстраиваться в каком-то выглаженном, пространственно выглаженном измерении. Мысль имеет множество измерений. А мы все время как бы выпрямляем ее". Я чувствовал не раз что-то подобное. Каждая полноценная фраза дает целый пучок ассоциаций, целый пучок возможных продолжений; а мы все эти возможности обрубаем, кроме одного, чтобы мысль имела вид логически необходимой. Шнитке, как музыкант, чувствовал возможность мыслить полифонически, мыслить аккордами, сохраняя целые темы в перекличке многих звуков. Он продолжает: "Но бывают моменты, когда удается выглянуть из этой выстроенной мысли и заглянуть в совершенно другую духовную конструкцию.
Например, нет никакой абсолютной временной точки. Эта временная точка – лишь логическая абстракция. На самом деле, это, грубо говоря, аккорд точек, который длится не секунду, а часы и дни (когда прошлое длится в настоящем и в настоящем рождается будущее. – Г.П.). Одно и то же – оно не одновременно. Существует какой-то способ охвата этого в одновременности, но не в физическом мире (не в мире пространства и времени, а как бы ступив ногой в вечность. – Г.П.). И тогда можно представить секунду, в которой есть все – и прошлое, и будущее. Весь мир вдруг сворачивается в одну точку. А потом опять эти бесчисленные времена и места – расходятся, разбиваются, разворачиваются…
Какова природа этого ощущения? (спрашивает Ивашкин. – Г.П.) – Воспринимаешь ли ты его как религиозное? Или оно присутствует повседневно?
Оно и присутствует, и отсутствует (отвечает Шнитке. – Г.П.). Оно может вдруг почему-то открыться, и я сам удивляюсь, что в эту секунду все понимаю. Но потом я могу все забыть" (Ивашкин А. Беседы с Альфредом Шнитке. М., 1994, с. 45–46).
Наш психический склад настроен на "трехмерный" опыт, на время и пространство, и выход в вечность, чувство времени и пространства как "вывернутой наизнанку вечности" (З. Миркина) часто бывает болезненным. "Может быть, это точка безумия. Может быть, это совесть твоя", – писал Мандельштам. У Мышкина прорыв света целостной вечности каждый раз кончался эпилептическим припадком. Эту болезнь имел в виду Достоевский, когда писал, что больной человек ближе к своей душе. Но чувство реальности вечного только угроза болезни. Судя по записке, которую Паскаль носил зашитой в подкладке камзола, жгучее чувство внутреннего света длилось у него два часа; у меня ранней весной 1958 г. – всю ночь до рассвета. Казалось, что еще немного – и сердце лопнет. Но избытка не было, сердце выдержало; наутро я, как обычно, пошел в библиотеку. Впрочем, страх смертельного избытка удерживал меня от повторения опыта. Я думаю, что учитель помог бы мне привыкнуть к измененному состоянию, преодолеть свою неприспособленность. Судя по книгам, которые я читал, такие школы существуют. Они как-то справляются с опасностью физических и нравственных срывов.
Нравственный срыв, связанный с чувством вечности, – гордыня. Гордыня личная, переоценка возможности своего опыта, и гордыня вероисповедания. Штейнер назвал личную гордыню люцеферизмом. Человек начинает считать молнию, прошедшую сквозь сердце, своей собственностью или знаком какого-то особого избрания, богосыновства. По крайней мере двое наших современников в России считали себя Христом, Богородицей и т. п. Очень хорошо такие претензии разбирает Томас Мертон в страничках "О созерцании" (опубликовано в 70-е годы в "Вестнике РХД"), Читая Мертона, чувствуешь, что он сам переживал внутренний свет неоднократно, и веришь ему. Но литературы, предостерегающей от гордыни вероисповедания, практически нет. Опыт святых рассматривается как доказательство истинности той или другой догмы. Однако примерно то же переживали мистики всех культур. И я думаю, что все догмы всех великих религий истинны – как иконы, помогающие сосредоточится на целостно-вечном, но не как то, что 2 × 2 = 4 или что вода кипит при ста градусах.
Я не утверждаю, что между опытом Серафима Саровского и опытом ал Халладжа, Рамакришны или Догэна нет никакой разницы, но думаю, что это вещи одного порядка, а не разных порядков и достоинств. Когда я читаю, что православная мистика – сердечная, католическая – головная, а индуистская – чревная, мне хочется снова напомнить Христа (в Ев. от Луки): "Всякому простится слово на Сына, не простится хула на Святой Дух".
Во всех религиях мистики выходят за рамки веры в слово. "Я не верю, я знаю", – писал св. Силуан. Если бы он не был канонизирован, неофиты дружно признали бы его еретиком. Между тем, знание Силуана не противоречило вере святых отцов. Самые великие из них тоже знали. А буквы предания – только костыли для хромых. Пока они не научились проверять опытом букву предания и преданием – свой несовершенный личный опыт. Слова Василия Великого (о Боге мы можем только лепетать) перекликаются для меня со стихами Мандельштама: "Он опыт из лепета лепит и лепет из опыта пьет".
Степень доверия букве Писания, наставлениям духовника и т. п. обратно пропорциональна глубине опыта. Человек глубокого опыта, смутившись, ищет покоя, углубляется в себя и находит решение (иногда в старых словах, иногда – в новых, только что родившихся). Человек неполного опыта ищет совета. И оба они правильно делают. Но есть иерархия правоты. Нелепо судить князя Мышкина за то, что он не ходил в церковь, не исповедовался, не причащался. Такой церкви, которая могла ему помочь, в Петербурге не было.
До сих пор не прочитана Книга Иова. До сих пор не понято, почему Бог гневался на друзей Иова. И непонятно, в чем смысл ответа Бога, смысл взлета над всеми неразрешимыми вопросами, оставшимися на плоскости пространства и времени. Иов сумел взлететь. Но прежде чем раскроются крылья, надо обрушиться в бездну – или самому в нее броситься. Нельзя поплыть, стоя на берегу. И хорошо плывет только тот, кто оттолкнулся от дна, кто потерял почву под ногами. Неофит боится глубин, боится бездны, и по-своему он прав: чувствует свою слабость. Но слабость – не основание для гордыни. Только дух, потерявший почву, проникший сквозь богооставленность, – достигает благодати, становится учителем и обновляет закон. Закон рождается в благодати – и дает рамки безблагодатной вере. Но в новом порыве эти рамки снимаются, и Августин дал охранную грамоту мистиков: полюби Бога и делай, что хочешь.
Закон тверд, если любовь мала. Закон мягче, если любовь больше. Закон тает, как воск перед вспышкой огня, и снова твердеет, когда вспышка гаснет. Потому что большею частью она не длится непрерывно. Исполнить первую заповедь – не так просто. И потому без закона не прожить. Со всеми конфликтами, которые вызывает закон. Со всеми преступлениями, которые вызывает бунт против насильственной, внешней власти закона (об этом писал еще ап. Павел). И со всеми столкновениями законов, опирающихся на разные откровения. "Я не оспариваю существования абсолютно единого закона, управляющего миром, – говорил Шнитке Ивашкину. – Я лишь сомневаюсь в нашей способности его осознать. Утверждая последнее, я ломлюсь в открытые ворота – кто не знает, что наше знание относительно. В этом вопросе согласны все – и материалисты (надо бы сказать "агностики". – Г.П.), и церковники. Но материалисты более последовательны, ибо под знанием они подразумевают ближайшее, т. е. разумное (по происхождению же – чувственное) знание. Церковники же, понимая, что знание надразумно, внеразумно (основано на откровении, а не на доказательствах. – Г.П.), – пытаются антропологически конструировать Бога на основе ложных и ограниченных разумных понятий. Для них существует единый монолитный Бог, наделенный их жалкими совершенствами и измеримый "священными" числами (3, 7, 12 и т. д.), [но это] – отрыжки оккультизма. Проблески иррационального неедино-сущностного понятия Бога, гармонически объединяющего номоса во всех религиях – и в индуизме, и в христианстве, и в буддизме, – почему-то не осознаны (это не совсем верно; неслиянное и нераздельное единство человеческой – дробной – и божеской – целостной природы в Христе – начаток такого осознания; и в самом понятии единосущности есть и тождество, и различие Бога и человека. – Г.П.).
Как можно сметь формулировать моральные догмы, когда даже физические законы относительны? Недалек тот день, когда вслед за относительностью времени и пространства будет развенчана последняя абстракция, орудие дьявола – число. Кто видел в жизни – единицу? Всякое отдельное миллионом нитей связано с другими отдельными и всеобщим. Может быть, числа объемны? <…> Может быть, единый Бог исходит из множеств (не переставая быть единым) (эта идея содержится в понятии вездесущности. – Г. П.). Наш "разум" не в состоянии вместить истину, лишь наше "сердце" может ее чувствовать. Может быть, Христос и Будда, и Магомет, и Зороастр … не враги? И не отдельные сверхсущества? И не единое существо? Может быть, в недоступном нам абсолютном мире нет числа, которое тем самым одновременно есть, и этот абсурд есть истина?" (Беседы, с. 232). И все же мы признаем право непостижимого, уходящего в туман Бога диктовать нам заповеди. Ибо лучше несовершенный закон, чем своеволие незрелых умов. Но для зрелого ума заповеди – только установки, приоритеты в выборе решения. Нечто вроде презумпции невиновности в юриспруденции – пока не доказана виновность. Мы осуждаем бандита за убийство. Но мы не осуждаем полицейского, застрелившего бандита. Хотя сказано категорически, без оговорок: не убий. И тут же, в первых книгах Библии, эпическое описание массовых убийств, даже не на войне, а после войны. Не укради, но допустимы реквизиции и даже элементарное воровство допустимо, если альтернатива – голодная смерть. Это признавал Фома Аквинский. Это может признать суд присяжных. Все рациональное несовершенно, даже данное в откровении, на последней волне благодати, когда рациональные различия вступают в силу. "Я пишу, потому что со мною благодать. Но если бы благодать была большей, я бы писать не мог", – свидетельствует св. Силуан. Писание, в том числе – законов, возможно только при меньшей благодати. Бо́льшая благодать велит в частном случае преступить через закон. "Я пришел не нарушать, а исполнить", – говорил Христос, нарушивший субботу. Сын Человеческий – господин субботы. И это – поправка к каждому праву.
Чем ближе к большей благодати, тем меньше возможности разума, тем больше роль метафоры. Такая метафора – икона XIV–XV вв. Такая метафора – стихи бхактов, суфиев, стихи Рильке … И не стоит пересказывать их прозой.
Центростремительные порывы
Мой друг, побывав в Голландии, рассказывал мне, что из местных богословов только один верит в Бога. Есть богословие как предмет преподавания, как научная дисциплина, есть интерес к этому предмету как части истории культуры, но веры нет. Я не знаю, насколько строго это соответствует фактам. Вера в Бога – не что-то однозначное, легко определимое. Некоторые православные считают меня атеистом. Я знаю, что они ошибаются. Во всяком случае, исповедание какого-то символа веры сегодня очень расшатано. Об этом неоднократно говорил и Антоний Сурожский, беседовавший со многими священниками и епископами. Наконец, Европа сама себя назвала постхристианской.
Дикарь верит в то, что он видит, и видит то, во что он верит. Эту фразу известного этнографа Тайлора я цитирую по памяти и возможно изменил порядок слов, но от порядка здесь ничего не меняется. Мифы примитивных культур связаны с видениями и видения с мифами. Каждый индеец какого-то племени непременно видел своего духа-хранителя; а когда увидел кое-что сам, нетрудно верить остальному, рассказанному стариками. В цивилизованном обществе этого не было даже в древности – по крайней мере, в интеллектуальных верхах. Екклезиаст сомневался. Иов сомневался. Павел противопоставлял "букву", т. е. все Святое Писание, духу. Антоний Сурожский, один из немногих наших современников, имевших прямой религиозный опыт, считает сомнение неотделимой частью веры.
"На устах верующего может показаться странным утверждение – с таким вдохновением, с такой уверенностью – права человека на сомнение; на самом деле, это только другой способ выразить известную и всеми принимаемую мысль о том, что человек должен быть честным до конца, честным безусловно, с готовностью самого себя поставить под вопрос, свои убеждения поставить под вопрос. Это можно сделать, если мы верим, что есть нечто незыблемое, являющееся предметом нашего изыскания. Человек боится сомнения только тогда, когда ему кажется, что если поколеблется уже созданное им мировоззрение, то колеблется вся реальность, и ему уже не на чем стоять. Человек должен иметь добросовестность и смелость постоянно ставить под вопрос все свои точки зрения, все свое мировоззрение, все, что он уже обнаружил в жизни, – во имя своего искания того, что на самом деле есть, а не успокоенности и "уверенности"… – Один из писателей IV века, святой Григорий Нисский, говорил, что если мы создадим полную, цельную картину всего, что узнали о Боге из Священного Писания, из Божественного Откровения, из опыта святых, и вообразим, что эта картина дает нам представление о Боге, – мы создали идола и уже не способны дознаться до настоящего, Живого Бога, который весь – динамика и жизнь" (цитирую по книге вл. Антония "Человек перед Богом". М., 2000, с. 23–24).
Одним из первых шагов христианства было сомнение в Законе, который Христос толковал по-своему, но никогда не отвергал. Закон использовался в полемике с христианами, а у них было новое незыблемое основание: Христос. И все, что противоречило Христу, стало сомнительным, неполным выражением истины. В латинской традиции мысль Павла выражена еще резче, чем в православной: буква убивает… Такую же эволюцию проделал буддизм, попав на китайскую почву. Для дзэнцев наследие Будды делится на две неравноценные части: во-первых, тот факт, что Будда пережил просветление (и оно доступно каждому), во-вторых, все остальное. Остальное, выдвинувшись на первый план, мешает. И "для спасения нужны три вещи: великая вера, великое рвение и великое сомнение в словах…". Что же изменилось со времен Павла и Линьцзи? Изменился уровень массовой образованности и характер образованности. Постоянная тренировка в анализе, без противовеса объединяющих идей, убивает чувство священной цельности.
Я встречал женщину, окончившую семилетку, работавшую бухгалтером и не знавшую, что Земля вращается вокруг Солнца. Услышав об этом от меня, она очень удивилась. Если бы ее учили Закону Божию, она не стала бы задавать никаких смердяковских вопросов. Но средний бухгалтер знает, что Иисус Навин не мог остановить Солнце. И хотя слесарь не держит в уме закон тождества, он привык разбираться в инструкциях и в своей области умеет аналитически мыслить. На этом основании и слесарь и бухгалтер, а также философ-позитивист, задумавшись, требуют, чтобы весь мир был разумно, то есть логично, объяснен; и делают ошибку, которую примитивные люди не делали: подходят с логическим анализом к тайне Целого.
Примерно две тысячи лет тому назад Нагарджуна показал, что любое логическое предложение – ложь по отношению к Целому. Я обозначаю прописной неделимо Целое в противоположность "целому" как итогу, сумме. Это надо иметь в виду. Логика рассекает Целое на субьект и предикат, а затем их связывает (или разделяет). Между тем, в Целом нет ни субъекта, ни предиката, никаких разрывов. То, что рассечено на субъект и предикат, уже не есть Целое. Несколько веков спустя Шанкарачарья высказал ту же идею в терминах своей адвайта-веданты: "Истина – Брахман, мир – это ложь, Атман и Брахман едины". Реально только Целое; мир отдельного – иллюзия, майя; цельность бытия постигается цельностью сердца.
Традиции Востока и Запада называют священную целостность разными словами. Но в любом случае ум может только подвести к вершине; вступить на нее он не способен. Людвиг Витгенштейн в своем "Логико-философском трактате" (М., 1958) писал: "Мистики правы, но их правота не может быть высказана: она противоречит грамматике". Джидду Кришнамурти сформулировал сходную мысль, переставив акценты: "Только неправильные вопросы имеют ответ; на правильные вопросы нет ответа". Можно ответить только на частные вопросы. Они не ведут к целостной реальности и по отношению к ней "неправильны". "Правильные" же вопросы, обращенные к Целому, остаются без ответа. Последняя реальность постигается только "безымянным переживанием".
Одно из условий "безымянного переживания" (восстановления контакта с собственной глубиной, с "глубоким сердцем") – освобождение от идеи всевластия логики, от убеждения о пригодности логики для решения любого вопроса. Все формулы веры упираются в логический парадокс. Католицизм после Фомы Аквинского пытался обойтись без парадокса и осудил Тертуллиана, отверг его знаменитое изречение: "поклоняюсь кресту, ибо это позорно, верую в Воскресение, ибо это бессмысленно"… Но никак не возможно было перечеркнуть Послание к Коринфянам: "Ибо слово о Кресте для погибающих юродство есть, а для нас, спасаемых, – сила Божия. Ибо написано: "погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну". Где мудрец? Где книжник? Где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие? Ибо, когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божьей, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих. Ибо и иудеи требуют чудес, и эллины ищут мудрости; а мы проповедуем Христа распятого, для иудеев соблазн, а для эллинов безумие…" (1 Коринф. 18–23).