Письма о русской поэзии - Григорий Амелин 7 стр.


Слышу гул и завыванье призывающих рогов,
И я снова конквистадор, покоритель городов.

Словно раб, я был закован, жил, униженный, в плену,
И забыл, неблагодарный, про могучую весну.

А она пришла, ступая над рубинами цветов,
И, ревнивая, разбила сталь мучительных оков.

Я опять иду по скалам, пью студеные струи;
Под дыханьем океана раны зажили мои.

Но вступая, обновленный, в неизвестную страну,
Ничего я не забуду, ничего не прокляну.

И, чтоб помнить каждый подвиг – и возвышенность, и
степь, -
Я к серебряному шлему прикую стальную цепь.

Хлебников, восторженно приветствуя Февральскую революцию, уже окликал это стихотворение Гумилева. Переделывал его он в конце 1921 – начале 1922 года (время создания "Одинокого лицедея"), когда опьянение ветром свободы прошло и "песня о древнем походе" Игоря обернулась "девой Обидой" и плачем жен от Путивля до Царского Села:

Свобода приходит нагая,
Бросая на сердце цветы,
И мы, с нею в ногу шагая,
Беседуем с небом на "ты".
Мы, воины, строго ударим
Рукой по суровым щитам:
Да будет народ государем,
Всегда, навсегда, здесь и там!
Пусть девы споют у оконца,
Меж песен о древнем походе,
О верноподданном Солнце -
Самодержавном народе. (II, 253)

Победоносное шествие самодержавного народа, чувство сопричастности и общей свободы сменяется в "Лицедее" рукопашным одиночеством, ужасом и безнадежностью поединка. "И я упаду побежденный своею победой…", – мог бы повторить Хлебников вслед за Галичем.

"Мин" у Хлебникова всегда связан с воспо-мин-анием, по-мин-овением: "Но и память – великий Мин…" (IV, 119). Взрывное имя "Мин" – имя Г. А. Мина (1855–1906), генерал-майора, подавившего московское восстание 1905 года артиллерийским огнем и впоследствии убитого эсерами. В "Декабре" Андрея Белого:

Улица… Бледные блесни…
Оторопь… Задержь… Замин…
Тресни и дребездень Пресни…
Гулы орудия… -
– Мин!

Но почему память получает такое кровавое имя, а Пушкин превращается в каннибалистического монстра, чью голову нужно отрубить и выставить на всеобщее осмеяние?

Живой Пушкин – высочайшая нота поэзии, недосягаемый идеал, выстрел полдневной пушки Петропавловской крепости. "Он любовь, идеальная мера, открытая вновь, разум внезапный и безупречный, он вечность, круговорот роковой неповторимых свойств. Все наши силы, все наши порывы устремлены к нему, вся наша страсть и весь наш пыл обращены к нему, к тому, кто нам посвятил свою бесконечную жизнь…" [Il est l’amour, mesure parfaite et réinventée, raison merveilleuse et imprévue, et l’éternité: machine aimée des qualités fatales. Nous avons tous eu l’épouvante de sa concession et de la nôtre: ô jouissance de notre santé, élan de nos facultés, affection égoiste et passion pour lui, lui qui nous aime pour sa vie infinie…], – так писал Рембо в стихотворении "Гений" о всяком истинном поэтическом гении и так, мы уверены, думал Хлебников о Пушкине.

Но Пушкин из живого поэта превращен чернью в чугунного болвана, мертвого идола на Тверской. Он убит, уверен Хлебников, не Дантесом, а кумиротворящим и глухим потомством:

Умолкнул Пушкин.
О нем лишь в гробе говорят.
Что ж! эти пушки
Целуют новых песен ряд.
Насестом птице быть привыкший!
И лбом нахмуренным поникший!
Его свинцовые плащи
Вино плохое пулеметам?
Из трупов, трав и крови щи
Несем к губам, схватив полетом.
(…)
В напиток я солому окунул,
Лед смерти родича втянул.

Поникший и умолкнувший, засиженный птицами памятник – какой-то страшный некрофильский талисман. Спасти он никого уже не может, и его именем освящают смерть других поэтов. Хлебников вкушает из чаши смерти своего поэтического сородича и отправляется в поход за его освобождением.

26 октября 1915 года в альбомной записи Хлебников делает существеннейшее пояснение к "Одинокому лицедею": "Будетлянин – это Пушкин в освещении мировой войны, в плаще нового столетия, учащий праву столетия смеяться над Пушкиным 19 века. Бросал Пушкина "с парохода современности" Пушкин же, но за маской нового столетия. И защищал мертвого Пушкина в 1913 году Дантес, убивший Пушкина в 18ХХ году. "Руслан и Людмила" была названа "мужиком в лаптях, пришедшим в собрание дворян". Убийца живого Пушкина, обагривший его кровью зимний снег, лицемерно оделся маской защиты его (трупа) славы, чтобы повторить отвлеченный выстрел по всходу табуна молодых Пушкиных нового столетия".

Пожалуй, нигде Хлебников так откровенно не называл футуристов пушкинианцами. Двадцатый век, познавший мировые катаклизмы, пришел перед лицом такого воина истины, как Пушкин, к своему историческому самоотрицанию. Здесь важно то, что Пушкин века предшествующего осмеивается и отрицается самим же Пушкиным. К тому же, смерть великого поэта – не единоличное злодейство какого-то там Дантеса, а погребальная слава целого столетия. Пушкин заплатил не только собственной смертью, но и посмертной славой, и как Спаситель, повешенный на кресте, был распят на собственном образе. Мережковский говорил о "смерти Пушкина в русской литературе". Его духовное истребление не равно физической смерти, поэтому Хлебников и говорит о "18ХХ" гг. Вековой подлог личности классика – условие торжества бессмертной пошлости новых Дантесов над Поэзией.

Но почему будетлянин – это "Пушкин в освещении мировой войны"? Не в освящении и воспевании, а освещении? Война, зарифмовавшая Пушкина и пушки, означала превращение "веселого имени" в мрачное орудие смерти – "пушки, что спрятаны в Пушкине" (V, 532). Во время войны пушкинский канон начинает говорить языком братоубийственного символа веры:

"Верую!" – пели пушки и площади…

Пушкин – ушкуйник, крылышкующий кузнечик, поглощающий "червячков письма", – съеден Зинзивером. Пасть Минотавра – всепожирающее пушечное жерло, давно поглотившее истинного Пушкина и требующее себе пушечного мяса и бесконечных жертв ("…Курчавое чело / Подземного быка в пещерах темных / Кроваво чавкало и кушало людей…"). Здесь физиология граничит с космологией. Хтоническое чудовище, хранящее пушкинские черты, – его ложный образ. Задача хлебниковского одинокого лицедея – разоблачение этого ложного и кровавого образа. Отсюда – необходимость схватки.

В "Ка 2" перед памятником Пушкина Хлебников вспоминает о своем юношеском и неисполненном намерении проиграть в современности один греческий сюжет. "В те дни я тщетно искал Ариадну и Миноса, собираясь проиграть в XX столетии один рассказ греков. Это были последние дни моей юности, трепетавшей крылами, чтобы отлететь, вспорхнуть" (V, 128–129). Античный миф остался невостребованным. Приблизительно тогда же, в конце 1916 года, поэт возвращается к своему "театральному" замыслу. В отрывке "Закон множеств царил…", описывая свое одиночество и дантовские блуждания в огромном городе, Хлебников восклицает: "Хорошо! – подумал я, – теперь я одинокий игрок, а остальные – весь большой ночный город, пылающий огнями, – зрители. Но будет время, когда я буду единственным зрителем, а вы – лицедеями". Ведомый ариадновой нитью Музы, он вступит в бой в страшном лабиринте войны с государством-Минотавром, но так и останется единственным лицедеем, победа которого – невидима для окружающих. Пушкинский эпилог стихотворения – приход пустынного сеятеля свободы, свободы нового зрения, долженствующего вернуть дар отделять зерна от плевел, истину от лжи.

МАЛИНОВАЯ ЛАСКА

Лине Михельсон

Человек, далеко стоявший от проповедника, сказал: он мне говорил руками, а я его слушал глазами.

Николай Курганов. "Письмовник"

Волошин упрекал Цветаеву: "Вы при встрече руку протягиваете – будто мертвого ребенка подсовываете". Книга сурового реалиста Петра Митурича – приветствие такого же рода. Только шкодливая рука сытого недомыслия могла вывести под академической маркой "Архива русского авангарда" следующие строки: "Часть материалов публикуется впервые, и большинство – в сокращенном виде. При расшифровке рукописей приходилось опускать отдельные непонятные места, однако никогда не исправлялся и не искажался смысл написанного. Для того, чтобы облегчить чтение, отточия и всякого рода скобки (обозначающие текстовые купюры или замены слов) сознательно опущены".

Но куда интереснее, вместо справедливого морального негодования на этот счет, понять причины такого чудовищного подлога. Ведь купюры сами оказались купированными, до неопознаваемости стертыми в облегчившемся чтении. "Ворованный воздух", – как сказал бы Мандельштам.

В ностальгически-ненавистном советском прошлом архив был закован спецхранами, печать – цензурой. Исследователей сажали, высылали, поджигали, объявляли сумасшедшими и наркоманами, да и… просто убивали. Но они умудрялись сохранять, переписывать, публиковать. Тогда неминуемая купюра была знаком не оскопления смысла, а обрезания – почти культового освоения посвященными всего недосказанного.

Хорошо, но при чем тут мемуары Митурича?

Май Петрович Митурич-Хлебников, известный книжный график, полиграфист и лауреат, десятилетиями не мог их опубликовать. Получив такую возможность, изуродовал все до неузнаваемости, неосознанно повторяя подвиг советских цензоров. Замалчивание рождает слухи и превращает любую трагедию в самую пошлую интригу, создавая, как сказал бы Щедрин, печальную тавтологию, когда вранье объясняется враньем.

Купюры увели под лед две щекотливые в связи с кумиром Хлебниковым темы – болезнь и обвинение в краже. В дневнике Митурича – подробное описание "истории болезни" и последних дней Хлебникова, написанные не врачом, но человеком профессионально наблюдательным – художником. О диагнозе сельского врача он не упоминал. В годы гражданской войны Хлебников перенес два тифа, страдал от хронического недоедания, болел персидской лихорадкой, возвращался с юга в вагоне с эпилептиками и описал приступы падучей… Профессор В. Я. Анфимов, лечивший поэта в психиатрической клинике Сабурова дача (Харьков) и бережно сохранивший его стихи, поставил Хлебникову диагноз – шизофрения.

Насколько мы сейчас можем судить, Хлебников умер от сифилиса. Именно о нем умалчивает, а с выходом книги и просто врет дневник Митурича. Художнику не надо было увозить поэта с собой в деревенскую глушь, где ни денег, ни лекарств. В отличие от мемуаров Митурича, предыдущее издание "Архива русского авангарда" – "Наш выход" Алексея Крученых – текстологически и комментаторски выполнено безукоризненно. Исключение – глава "Конец Велимира Хлебникова", где Крученых делает резкий выпад, оставшийся без разъяснения: "В Москве Велимир снова заболел, жаловался, что у него пухнут ноги. Некоторым не в меру горячим поклонникам удалось уговорить его ехать в деревню и оттуда грозить англичанам, а заодно и всем неверующим в грозные вычисления. К сожалению, материальная часть похода была в печальном состоянии". Ретивый поклонник – конечно, Митурич.

Близкие поэта, сильно подозревавшие о его болезни, предлагали ехать лечиться. Он отказался. Ему давали приют самые разные люди, он жил в общежитии студентов Вхутемаса. Но можно ли осудить тех, кто не мог, подобно Митуричу, посадить его за один стол со своими детьми? И не явились ли следствием болезни изменения в психике (не здоровой к тому же изначально), повышенная мнительность, которую все больше распалял сам Митурич? Даже Вера Хлебникова не убереглась от этого. А купюра в ее воспоминаниях (которую мы восстанавливаем по архивной рукописи) делает ее обвинения еще более двусмысленными: "Привыкнув делиться со мной своими радостями и горестями, о жизни в Петрограде, где он большую часть жил, он не любил говорить. Только иногда рассказывал с насмешливым добродушием, как его эксплуатируют на разные лады некоторые из его "друзей учеников".

Как-то: два брата Бурлюки, Крученых, еще кто-то (с еврейской фамилией).

Он был незлоблив.

Этого последнего сообщения я прошу не выключать: заглянем в глаза истине". Новейшие публикаторы плевать хотели на просьбу сестры поэта. (Вообще серию следовало бы переименовать в "Спецхран русского авангарда", что, несомненно, ближе к истине.)

Как вспоминает сам Митурич, он был знаком с Хлебниковым всего несколько месяцев – последних три или четыре месяца жизни поэта. Поэт умер у него на руках, оставив свою знаменитую наволочку с рукописями и неизживаемое чувство вины. Такую вину художник вынести не мог, она могла сжечь его дотла, и он решил разделить ее с другими.

Например – с женой. Ну, конечно, она была не творческой личностью, а просто учительницей в глуши, которая работала, чтобы прокормить детей, мужа-художника и больного поэта впридачу. Ему очень захочется поверить в неверность жены, и он поверит в это. Достается и собственным детям, Васе и Маше, – их он отдает в детский дом. Но эту "суровую реальность" он бумаге не доверяет. Дети от первого брака для него просто перестают существовать. Не заслужили. Василий Петрович Митурич хоть и становится художником, но имя Хлебникова не носит, и нет ему места в душе и завещании отца (которое приведено в книге). Последнее немаловажно, ибо послужило юридическим основанием для изъятия у детей просто-Митуричей хранящихся картин отца в пользу единственного наследника. Такова всепожирающая страсть Митурича к Велимиру Хлебникову. "…Не было существа такого на свете, которое бы я так нежно, так страстно любил", – дважды повторено в книге. Читай: было на свете только одно существо, которое его, Велимира, по-настоящему нежно и страстно любило, – это я, Митурич. Отсюда идея врага, главный – Маяковский. И всю свою потрясенность горем, весь "неукротимый гражданский темперамент" Митурич обрушивает на Маяковского – главного виновника гибели творимого кумира.

Митурич лично познакомился с Хлебниковым не ранее середины марта 1922 года. И тут же самоотверженно встал на защиту его интересов. Только зная мемуары современников, можно понять, как пытались помогать поэту самые разные люди, сами неустроенные и нередко голодавшие. Преимущество Митурича состояло в том (и для поэта самом существенном!), что публиковать Хлебникова они не могли, а он хотел и мог. Пусть в 50-ти экземплярах, литографским способом, но печатал. Отсюда и его влияние на Хлебникова. Святая вера художника в злоумышленников, крадущих рукописи, находит благоприятную среду в неустойчиво-болезненной психике поэта, мнительность превращается в подозрение, а затем перерастает в обвинительный вердикт.

Мифологизированная антитеза была такова: приспособившийся, благоустроенный и знаменитый Маяковский и больной, никому не нужный дервиш Хлебников. Крепко стоящий на фундаменте маяк и одинокая сияющая в небе звезда – символы этих поэтических миров.

Назад Дальше