Природа и власть. Всемирная история окружающей среды - Йоахим Радкау 7 стр.


Люнебургская пустошь стала хрестоматийным аргументом для развенчания иллюзий традиционной охраны природы. Лесовод Георг Шпербер считает парадоксальным, что первым "охраняемым природным парком" был объявлен "последний клочок самого истерзанного лесного ландшафта Германии, Люнебургская пустошь". Другой автор вообще называет ее "ландшафтом экологической катастрофы"! Однако палеопочвоведение показало, что выпас продолжается здесь более 3 тыс. лет! Надо ли считать поросшую можжевельником пустошь истерзанным лесом, а не самобытной исторической формой природы с высоким биоразнообразием? На пустоши сложились собственные экологические взаимосвязи, например, между овцами, цветами и пчелами. Это обогатило и образ жизни людей, ведь человеку нужно не только дерево, но и мед. Овцы разрушили почвенный покров? Еще в 1904 году ботаник Пауль Грэбнер сомневался в том, сможет ли пустошь когда-нибудь "стать пригодной для формации, достойной называться "лесом"". Сегодня, когда овцеводство ушло в прошлое, люди, наоборот, стараются уберечь старые пастбища от зарастания лесом. Порой кажется, что забыт банальный факт – овца не только ест, но и удобряет почву, на которой пасется. Отходы овчарен еще в XVI веке считались ценным удобрением, позже овец иногда загоняли в лес для улучшения почвы (см. примеч. 43), а понятие "золотого копыта" живо в сельском хозяйстве и сегодня.

Возможные издержки овцеводства, такие как поедание овцами сельскохозяйственных растений, особенно на склонах, давно известны, и при желании их легко предотвратить. Овцы гораздо лучше коз подчиняются пастушьим собакам. Крестьяне смотрели на отгонные отары подозрительно и недоверчиво, опасаясь, что те натворят им бед, разборки доходили порой до рукоприкладства (см. примеч. 44). Могли ли овцеводство, земледелие и лесное хозяйство образовать устойчивую комбинацию – было вопросом социальных условий. Если владельцев гигантских отар никто не принуждал считаться с интересами других людей, как это было в Испании раннего Нового времени или в Мексике, выпас овец оставлял после себя в ландшафте разрушительные следы.

Абсолютной мерой для экономико-экологической оценки культуры служит критерий, надежно ли она гарантирует пропитание своего населения на длительный срок. Для этого ей нужны резервы, и это одна из причин, почему леса заслуживают такого внимания. Сложности начинаются, если выставляется требование, чтобы окружающая среда была еще и "социально приемлемой", не только гарантирующей чистое выживание, но способной обеспечивать преемственность культуры и общества. Здесь более чем где-либо "природа" превращается в исторически и культурно обоснованную норму.

В 1992 году немецкий философ Рудольф цур Липпе предложил вообще аннулировать понятие "природа", поскольку оно представляет собой не больше чем "мешок для непереработанной истории" (см. примеч. 45). Однако историк, увидев перед собой подобный "мешок", проявит скорее любопытство, чем пренебрежение. Если окажется, что природа сама по себе не существует, а имеет место лишь как исторический феномен, то для мыслителей, стремящихся к аисторичным структурам, она, возможно, утратит интерес. Но для историка здесь и начнется процесс познания, поскольку для него "ставшее историей" не означает "какое угодно". Если в определенную эпоху люди воспринимают свою собственную природу и природу вокруг себя определенным образом, это не значит, что их способ восприятия произволен. Конструкты природы имеют долгую жизнь только в том случае, если содержат полезный опыт. Там, где чистый конструктивизм в своем аисторичном окружении подводит дискуссию о природе к мертвой точке, для историка начинается размышление об историзированной природе.

Тем не менее экологическая история пока на удивление мало восприняла тот шанс, который кроется в историзации экологии. И это при том, что только такая новая экология дает возможность понять историю отношений человека и природы не как безнадежную унылость бесконечной деструкции, а как захватывающую смесь разрушения и созидания!

Антрополог Колин М. Тёрнбулл в своем известном исследовании с большой симпатией описал жизнерадостную культуру пигмеев мбути (1961). Резким контрастом к ней предстает физическая и духовная нищета племени ик на севере Уганды. Этих людей выселили из национального парка Кидапо, заставив таким образом перейти от охоты и кочевья к оседлому существованию в скудной природе. Утрата привычной среды и образа жизни лишила их всякой радости и дружелюбия, вплоть до сексуального наслаждения (см. примеч. 46). Европейская история может предложить контрпримеры, то есть примеры планомерного сохранения трудного для жизни, но неотъемлемого от самой культуры окружающего мира. Наиболее показателен пример Венеции. Этот город с огромным трудом сохранил свою лагуну и свое хрупкое островное положение, хотя с технической точки зрения вполне можно было осушить большую часть лагуны, превратив ее в поля и пастбища, причем подобная экологическая корректура принесла бы на практике немалые преимущества.

Немецкая история может предложить свой пример: на исходе "деревянного века", когда люди все меньше нуждались в дереве как энергоносителе, немцы сумели сохранить свои леса и даже улучшить их состояние. Риль предостерегал: "Вырубите лес, и вы разрушите исторически сложившееся буржуазное общество" (см. примеч. 47). Он, очевидно, имел в виду буржуазию как сословие. Надо ли понимать его слова лишь как перл склонной к архаизмам социальной романтики? Но предупреждение Риля имело вполне реальный смысл – ведь леса предоставляли социальные ниши для сельской бедноты, смягчая волнения и поддерживая мирное сосуществование сословий. Более того, уставшей от постоянного контроля буржуазии лес служил местом, где можно было расслабиться и насладиться свободой, отдохнуть от стрессов индустриальной цивилизации. Вероятно, Риль был прав, когда говорил, что польза лесов для общества в его времена была велика как никогда прежде, даже если их экономическое значение и понизилось.

"Дикая" природа определенно не является надвременной, вечной ценностью. Вполне логично, что она становится привлекательной только в таком обществе, которое уже значительно изменило окружающий его мир. Только тот слой общества, который уже не знает, что такое голод, может воспринять эстетику безлюдных земель, скалистых гор. Поэтому можно понять, что не сто́ит ожидать нежных чувств к дикой природе от жителей развивающихся стран.

Автор понятия "окружающая среда" (Umwelt) Якоб фон Икскюль, в отличие от авторов "жестких" теорий экосистем, обращал внимание на то, что каждый живой организм имеет свою собственную окружающую среду. Современной экологии нечего делать с таким толкованием, но для исторического исследования среды оно хорошо подходит. Чтобы правильно интерпретировать источник, важно помнить о том, что лес в глазах лесовода выглядит иначе, чем в глазах крестьянина, пастуха или отдыхающего горожанина. Из этого можно сделать вывод, что лучше всего было бы предоставить каждому культурному микрокосму его собственную экологическую нишу, чтобы как можно большее число ее обитателей чувствовали себя благополучно. Если на реке принимать во внимание интересы не только промышленности, но и рыбаков, и корабелов, и купающихся детей, и орошения крестьянских полей, и городского водоснабжения, то можно надеяться, что многообразие интересов будет гарантировать "хорошую" окружающую среду. Что можно сказать про одну реку, то можно сказать и про весь мир. "Хорошая" среда – та, которая допускает существование множества мелких миров, представляющих собой как психологические, так и экологические единицы. "Учение об окружающей среде – это своего рода наука о душе, но только перенесенная наружу", – пишет Икскюль (см. примеч. 48). История окружающей среды – это еще и история менталитетов.

На основании вышеизложенного экологическая история может базироваться на философии экологической ниши – ниши, сформированной природой, но и такой, которая формируется человеком. Именно экологические ниши обеспечивают многообразие природы, а также человеческих культур и человеческого счастья. Недаром любовь к природе часто находит свое высшее счастье в создании садов.

Но в истории окружающей среды речь идет не только о должном и желаемом, но в первую очередь о реальном бытии. Поэтому ей не следовало бы слишком много морализировать, быть бесконечным раскаянием в грехах. Если серьезно признавать природу действующим лицом истории, то нужно быть готовым к непредсказуемым эффектам. Природа не антропоморфна, и вторжение человека не наносит ей ран, за которые она будет "мстить". Даже мощные промышленные выбросы индустриальной эпохи с высоким содержанием углерода и азота не только вредили растительному покрову, они еще и противодействовали азотному обеднению лесных почв (см. примеч. 49). Вместе с тем изменение климата, совершенно не связанное с деятельностью человека, тоже способно творить историю. Постоянное морализаторство может привести к ошибкам и помешать непредвзятому наблюдению неожиданного развития событий.

5. ЭКОЛОГИЯ КАК ОБЪЯСНЕНИЕ ИСТОРИИ: ОТ ГИБЕЛИ КУЛЬТУРЫ МАЙЯ ДО ИРЛАНДСКОГО ГОЛОДА

История среды только тогда станет настоящей историей, когда она будет не только описывать экологические последствия деятельности человека, но и использовать экологию как объяснение исторических процессов. Только тогда природа станет полноценным действующим лицом истории. Однако поспешно хватаясь за экологические объяснения, можно легко угодить в ловушку. В некоторых научных кругах подобные объяснения уже давно вошли в моду. Окружающая среда запросто получает статус причины, как будто речь идет о чем-то однозначно определяемом и изначально заданном. Такой экологический детерминизм легко находит себе дорогу, тем более что он представляет собой лишь новую версию прежнего экономического или географического детерминизма. В связи с этим французский экологический историк Жорж Бертран даже призвал историю среды к "изгнанию бесов". В социологии уже с 1950-х годов существует понятие "экологического заблуждения", под которым имеется в виду манера считать причинами всего и вся региональные сопутствующие явления. Немецкий социолог Эрвин Шойх в 1969 году писал, что значительная часть якобы эмпирического социологического знания основана на "экологических заблуждениях" (см. примеч. 50).

Нужно также задать вопрос, по какому праву экологические данности объявляются последним доводом. От Истрии до Индии виновницами разрушения почвенного и растительного покрова в горах считаются козы, выедающие подрост. Но ведь они это делают только тогда, когда им позволяют люди. Передвижение гигантских отар – не стихийное бедствие, а организованное мероприятие. В обзоре экологических моделей, объясняющих упадок африканского пастбищного хозяйства, шведский ученый Андерс Хьорт подчеркивает, что экология может становиться идеологией, в то время как в действительности ее "объяснительная ценность" в отрыве от экономического, политического и общественного контекстов "ничтожна". Если причина экологических проблем ясна тем, кого она затрагивает, и ее решение является лишь вопросом социальной организации, то фактор окружающей среды имеет смысл лишь как составная часть политико-социального объяснения истории (см. примеч. 51).

В политических дебатах на экологические темы объяснения, как правило, тесно спаяны с обвинениями, но при изучении истории их следовало бы отделить друг от друга. Если установлено, что упадок обширных регионов Средиземноморья и Ближнего Востока связан с процессами антропогенного остепнения и опустынивания, то часто практически невозможно выяснить, когда и где возникали критические ситуации, участники которых могли бы притормозить упадок, и какие социальные причины мешали людям более предусмотрительно обращаться со средой. Из-за этого незнания экология и становится последним доводом в объяснении истории.

История общества и культуры тоже может приводить к экологическим объяснениям: эта история очеркивает границы дееспособности общества, например, в регулировании рождаемости, защите лесов, сохранении почвенного плодородия. На фоне консервативности и бездеятельности общества экологические характеристики особенно заметны.

Некоторые экоантропологи считают показательным примером религиозного сообщества, обусловленного взаимодействием с окружающей средой, секту мормонов. Изолированная жизнь мормонов в пустыне Юта как будто специально напрашивается на монокаузальные экологические объяснения. Жесткая социальная организация секты явно связана с теми жизненными императивами, которые объясняются нехваткой воды. Распределение воды мормоны контролировали так строго, как никто другой на американском Западе, и это послужило надежной базой для формирования широкого слоя мелкого и среднего фермерства. Можно предположить, что необходимость иметь авторитетную высшую инстанцию для разрешения "водяных" конфликтов сыграла важную роль в усилении церкви мормонов. Но экологические условия пустыни не автоматически влекли за собой становление религиозного общества подобного типа. Как выяснил американский социолог и антрополог Уильям С. Абруцци, стабильность образа жизни мормонов опиралась на разнообразие экологического базиса, а прежде всего – на колоссальную энергию этих людей. Со временем мормоны перестали быть изолированным обществом, из их кругов вышли инициаторы создания ирригационных систем американского Запада – тех самых, которые сегодня часто считают верхом экономико-экологического безрассудства (см. примеч. 52). Однократная причинно-следственная связь – это далеко не вся история.

Особенно сильное впечатление экологический фактор производит в комплексе с теориями катастроф, будь то ушедшие эпохи или день сегодняшний. Давнюю традицию имеет экологическое объяснение гибели культуры майя. За десятки лет до того, как вошла в моду экология, многие исследователи предполагали, что индейцы майя сами приблизили собственную гибель, выжигая леса и этим разрушая хрупкие тропические почвы. Такая теория служила антитезисом к мысли о том, что древнеамериканские культуры существовали в гармонии с природой. Вероятно, экологическим объяснениям способствовало и то, что письменность майя до 1970-х годов была загадкой, и глазам ученых открывалась лишь таинственная картина остатков высокой культуры, затерявшихся на небольшой площади в тропическом лесу.

Была ли экологическая катастрофа майя (если, конечно, она вообще была) их неизбежной судьбой, неумолимым порочным кругом? С теоретической точки зрения – может быть, и нет. Как пишут двое антропологов, квинтэссенцией конференции на тему "Коллапс майя" (1973) был вывод, что расширение ресурсного пространства майя было вполне возможным, и что в конечном счете причиной коллапса стала неспособность их элиты к инновациям. Это типичное возражение людей, уверенных в том, что возможность инноваций и эффективного кризисного менеджмента существует всегда. Однако был ли шанс у реальных майя – у таких, какими они были? Ответа на этот вопрос можно было ждать только после расшифровки письменности майя. И действительно, вскоре после того, как это произошло, появилась теория о том, что майя не были способны к энергичным антикризисным стратегиям из-за фаталистических представлений об истории как смене циклов (см. примеч. 53). Иными словами, катастрофа наступила потому, что люди ожидали катастрофу. Предостережение против современного фатализма, ожидания экологической катастрофы?

Новые полевые исследования показали сенсационно высокую плотность населения в культурных центрах майя и последующий внезапный демографический коллапс, наступивший без внятных внешних причин. Это еще более укрепило подозрения о взаимосвязи демографического давления и эрозии почв. На это возражают, что культура майя просуществовала много более 1000 лет (см. примеч. 54). Но не в этом ли разгадка? Не потому ли, что культура майя с ее моделью управления средой была успешной столь долгое время (мексиканские защитники окружающей среды даже возвели ее в ранг экологического эталона!), она оказалась не способной к ответу, когда испытанные веками методы перестали работать? Трудно избавиться от тревоги, что и нашу индустриальную цивилизацию может ожидать что-то подобное.

Особенно щекотливая тема – экологическая аргументация голодных катастроф. Голод затрагивал лишь нижние слои общества и не был идентичен кризису всей цивилизации. Не используется ли экология в качестве антисоциального трюка, отвлекающего внимание от проблемы распределения ресурсов и вины властных структур? Вероятно, самый хорошо документированный и яркий пример – Великий ирландский голод 1845–1850 годов (Great hunger). Непосредственная причина его известна – фитофтора (картофельная гниль) на фоне почти полной зависимости бедняков от картофеля. Но откуда такая зависимость?

То, что этот голод был обусловлен демографически, очевидно. В период между 1780 и 1840 годами ирландское население возросло более чем на 170 %: для доиндустриальной Европы это был аномальный, единственный в своем роде рост, какой могли без ущерба позволить себе разве что мощные метрополии. Материальной основой этого взрыва послужил картофель, отлично прижившийся в Ирландии. Пищевая ценность картофеля гораздо выше, чем у выращенных на такой же площади хлебных злаков; он повышал не только детородность женщин, но и радость мужчин от нового потомства, ведь дети служили подспорьем при сборе урожая. "Ирландский эффект", то есть связь между выращиванием картофеля и демографическим взрывом, наблюдался в то время и в других регионах (см. примеч. 55). Резкое улучшение питания вызвало рост, пределы которого сначала не были понятны, и распространение монокультуры, опасности которой также какое-то время оставались скрытыми: в этом смысле судьба Ирландии представляет собой нечто хрестоматийное.

Назад Дальше