Поэты в Нью Йорке. О городе, языке, диаспоре - Яков Клоц 5 стр.


Валентина Синкевич

* * *

Я брожу по нью-йоркским улицам,
в Калифорнии славлю холмы,
и в огнях Филадельфии
я делю вечера на минуты
и минуты слагаю в года.
Нью-йоркские улицы,
холмы Калифорнии,
Филадельфия, вся в огнях -
всё глушат и слепят…
И почти уже заглушили,
и почти уже ослепили
детство в Остре.
А может быть, его не было,
а был это лишь туман…
Только избушка в соломенной крыше,
Всё, как в старенькой шляпке, стоит.

Валентина Алексеевна, вы оказались за пределами России в очень раннем возрасте. Расскажите, как это произошло, точнее – происходило? В чем ваша личная судьба оказалась созвучна судьбе поколения второй эмиграции в целом, в чем – нет?

Да, мой случай – особый. Мне к тому времени еще не было 16 лет. Нас было двое – я и сестра. 19 сентября немцы взяли Киев, а потом, через несколько недель, захватили Остёр. Как это происходило? Мы сидели в погребе во дворе, где хранили овощи – картошку, морковку и так далее. Нас в этом погребе было несколько человек женщин и детей. Рядом стреляли, потом стало потише. Вдруг открывается люк. Погреб был от нашего дома футах в 15. И вот в ослепительно-ярком свете мы видим раскрасневшиеся лица немецких солдат с винтовками наперевес. Кричат: "Ком, ком"! Мы вышли. Одна старушка в дрожащих руках держала икону. Я была уверена, что нас там прямо на месте и расстреляют. Они заглянули в погреб. Было ясно, что искали солдат, мужчин. Но ни одного мужчины с нами в погребе не было. Тогда они махнули рукой и побежали дальше.

Потом началась моя первая и последняя зима под оккупацией. Это было ужасное время. Позабирали всю живность, которой люди кормились. Выдавали какие-то записки, что все это конфисковано в пользу вермахта. Начался голод. Исчезли соль и спички. А у нас ведь жилье отапливалось дровами. Дрова были сырые. И нам, как пещерным людям, приходилось поддерживать огонь, чтобы он не погас. А если погаснет, то надо было ходить по соседям и просить, чем зажечь. В общем, была холодная и голодная зима.

Весной стало полегче. Я где-то упоминала "белой акации гроздья душистые", которые мы и поедали – было сладко и вкусно. Ползали под деревьями, собирали шелковицу и ели – какие-никакие витамины. Из крапивы варили пустой зеленый суп. То есть весной стало уже легче. Все-таки были огороды.

А дальше началась вербовка (добровольная) на работы в Германии. Но никаких особых результатов это немцам не принесло, и тогда началась уже насильственная кампания: людей хватали на базарах, на улицах. Посмотрят, идет здоровый человек, хватают его и отправляют. В нашей семье из двух сестер одна должна была ехать. Я была тщедушным заморышем, от любого ветерка у меня распухали гланды, и я лежала с жаром, желто-зеленая и распухшая, после этой холодной и голодной зимы. И моей матери посоветовали: мол, все равно заберут или меня, или мою сестру, так лучше отправить меня, потому что в Чернигове (это ближайший к нам железнодорожный узел) будет немецкая медицинская комиссия, где, конечно, отберут только годных к труду, а меня сразу же забракуют. С такой вот надеждой меня и отправили. Не то что с надеждой, но с уверенностью, что меня отправят обратно.

До Чернигова мы шли пешком. Ночевали в каких-то крестьянских избах. Сколько мы шли – один, два или три дня? Не помню. Это ведь происходило уже больше полувека назад. Помню, что наши пожитки волокла на себе жалкая лошаденка, а мы топали пешком. В деревнях, в крестьянских избах нас чем-то кормили.

Так мы дотопали до Чернигова. Я металась туда-сюда, всюду спрашивала, где эта комиссия, но никто ни о какой комиссии слыхом не слыхивал. Нас погрузили в товарные вагоны, закрыли двери. Дали с собой воды и какой-то колбасы. Многих тошнило. Был август, стояла жара. Следующая остановка была в Готенхафене. Это бывшая Гдыня. Да, еще перед посадкой в товарные вагоны нас обсыпали каким-то вонючим дезинфекционным порошком, и все – конец.

В Готенхафене всех погнали в баню. Обстригали наголо тех, у кого находили вшей. После бани – опять порошок. Погрузили в грузовики и отправили в Данциг. А в Данциге уже разбирали бесплатную рабочую силу. Разбирали в основном фермеры. Поразобрали фактически всех девчат. Молодых парней в нашем наборе я и не видела, потому что они воевали.

Всех разобрали, а я осталась с еще одной девчоночкой-коротышкой, которая тоже не тянула на серьезную рабочую силу. Мы пытались просить, чтобы нас куда-нибудь взяли вместе. Немецкий у нас был плохой, никто никого не понимал, да и не собирался понимать. В результате ее взяли в одно место, меня – в другое. Мы с ней все это вспомнили, когда я приехала в Остёр в 1991 году, на могилку родителей.

Сначала меня взяли работать в поле, но там увидели, что работник из меня никудышный. Хоть бей меня, хоть убивай – все равно ничего с меня не выколотишь, никакой работы не добьешься. И тогда меня отправили в лагерь между Данцигом и Сопотом. Сопот был курортный городок. Оттуда, из этого лагеря, меня посылали убирать бюргерские квартиры в Данциге. Мне очень повезло, потому что там жило много ополяченных немцев и поляков. Немцев как таковых они не любили. То есть это был далеко не худший вариант, хотя, конечно, и рабская работа. Такого издевательства, о котором пишут и рассказывают, я на себе не испытала. Наверное, где-то были совсем другие лагеря, но не в моем случае.

Шесть дней в неделю я работала. Полдня у меня был выходной, когда разрешалось выйти на улицу, но со знаком "Ост". Это соблюдалось строго. Нам выдали бело-синие нашивки, такой квадрат с синими полосками на белом фоне и с надписью "Ост" посередине. Некоторые ошибочно вспоминают, что знак "Ост" носили на рукаве. Это не так. Мы носили его слева на груди. Это эсэсовцы носили свои повязки на рукаве. Евреи свою звезду носили на спине. А у нас знак "Ост" нашивался на грудь.

Что же это были за бюргерские квартиры? Опять-таки мне очень повезло – даже не то слово. Было такое время, когда ломались не только человеческие судьбы, но и сознание. И моя судьба могла сложиться совершенно иначе. Но я убирала квартиры. В это трудно поверить, но там меня никто ни разу даже не обругал. У Евгения Евтушенко есть небольшое стихотворение из трех строф, которое так и называется: "Валентина Синкевич". (Я ходила на его выступления, когда была еще очень молодой.) В этом стихотворении он пишет: "Жизнь, где слышала ты "швайн!" и "сучка!" / Как "прелестно" тебе в двух фашизмах жилось, / генеральско-поповская внучка". Так вот, никто меня ни "швайн", ни "сучкой" там ни разу не назвал.

Это были семьи. Отцом одной из таких семей, куда я приходила убирать, был, видимо, крупный почтовый чиновник (конечно, наверняка партиец). У него была жена и две дочери – мои ровесницы. Там, в этой семье, я встретила полное равнодушие. Я представляю, что, если бы ко мне в дом попала такая девчонка, оказавшаяся на положении рабыни из-за войны, я бы не знала, как ее обласкать. Но нет, этого, конечно, не было совершенно. Работник из меня был паршивый, но в одном доме на кухне мне даже давали что-то поесть. А в лагере нас особенно часто кормили брюквой. Какие-то витамины были, и к брюкве давали маргарин, кусочек хлеба. Кроме меня там работали еще какие-то старые женщины. Я приходила, убирала, уходила обратно, и все – кончено дело.

Но когда стала подступать наша армия, для немцев настало опасное время. На улице в Данциге я как-то раз случайно встретила старых, послереволюционных эмигрантов: Зинаиду Васильевну Монастырскую и ее мужа. Они шли и громко говорили между собой по-русски, что-то оживленно обсуждали. Я подошла к ним, мы разговорились. Они очень мною заинтересовались, потому что я была девушка "оттуда". Потом мы несколько раз встречались. В один из моих выходных они пригласили меня к себе. У них уже было немецкое гражданство. А потом, когда советские войска подошли совсем близко, они мне предложили: "Хочешь, Валя, поедешь с нами? Мы будем эвакуироваться с немцами". И я рискнула. Спорола свои остовские нашивки и как была, так и пришла к ним. Из Данцига мы с ними попали в Киль. Во время дороги они мне запретили говорить, потому что немецкий у меня был никудышный.

Они вас взяли как свою дочь?

Да, как свою дочь. Паники как таковой среди немцев не было, но, конечно, они находились уже в полном смятении, и в другое время провернуть такую комбинацию было бы немыслимо. Монастырские взяли меня как свою как бы приемную дочь. Они должны были всюду показывать свои немецкие паспорта, но обо мне их даже никто не спросил. Внешне я выглядела гораздо моложе своих и без того юных лет, была похожа на подростка. И так я прошла с ними и сидела всю дорогу молча как рыба. Ко мне никто не обращался. Там были сплошные немцы, беженцы.

Мы приехали в Киль, и вот тут-то я в полной мере узнала, что такое ковровые бомбардировки. Киль – это порт, и, конечно, его полностью разбили. Мы еле ноги унесли. Мои спасители были старые эмигранты, очень боялись большевиков. Да и мне ничего хорошего дома не сулило, я это уже вполне понимала. Я была из монархически настроенной семьи. Потом мне говорили: "Какая же ты счастливая, что тебе удалось бежать!" Девчонки, которые вернулись, рассказывали, как их принимали дома. Там было только два выхода: на фабрику или в колхоз. А так как фабрики в Остре не было, то всех их отправляли в колхоз. Учиться, конечно, не дали. Пятно на всю жизнь. Уже потом тем, кто в то время был еще совсем молод, выдавали какие-то справки, что, мол, малолетние узники и так далее, но потом это уже стало не нужно. Вся их жизнь была перечеркнута.

Из Киля мы поехали во Фленсбург, где поселились в немецких беженских лагерях, которые потом стали дипийскими. Там мы пересидели насильственную репатриацию.

А где вы находились непосредственно во время капитуляции? Где эта новость дошла до вас?

Весть о капитуляции застала нас во Фленсбурге, в беженском лагере. Монастырские были Reichsdeutsche. В разбитой Германии делать им было уже нечего, зарабатывать нечем. Но у них сохранились старые "нансеновские" паспорта. Они умолчали, что успели стать немецкими гражданами, и таким образом, когда закончилась насильственная репатриация, им открылся путь в эмиграцию.

Но бедняга Конрад Витальевич Монастырский попал под немецкую машину. Он ужасно переходил улицы. Всегда говорил: "Они не имеют права, не будут давить людей, остановятся". И вот на него налетела трехколеска. По странному совпадению уже здесь (в Америке, в Честере, штат Пенсильвания) его жена тоже попала под машину. Эти люди спасли мне жизнь.

Как начался и как протекал этот процесс насильственной репатриации? Известно, что люди брали псевдонимы (как, например, Елагин)? Как еще спасались?

Спасались кто как мог. Да, была масса подложных документов. В Америку ведь приехали тысячи людей с фальшивыми документами, потому что все, жившие на территории Советского Союза до 39-го года, подлежали насильственной репатриации. В их число не попадали балтийцы и старые эмигранты, потому что они не считались гражданами Советского Союза. Они были счастливчиками. Елагин в "Беженской поэме" писал:

Чтоб избегнуть жребия
Этого проклятого -
Вру, что жил я в Сербии
До тридцать девятого.

Был там такой фольклорный Иван, которого спрашивали: "Если вы родились, выросли и учились в Венгрии (скажем так), то почему вы говорите только по-русски и по-украински?" И перепуганный Иван отвечает: "Так ведь я жил в лесу". То есть в лесу, выходит, говорили по-русски и по-украински! Сочинили еще такую песню: "По синим волнам океана везут в Аргентину Ивана". Запутавшимся в собственных биографиях людям часто помогали переводчики из старых, послереволюционных эмигрантов. Они понимали что к чему и помогали им, когда те уже полностью завирались. Конечно, многие попадались. Было много самоубийств. У нас в лагерях люди как-то разузнавали, что грядет облава, что будут смершевцы, что будут хватать людей. Но работали специальные комиссии, и, если оказывалось, что захватывали старых эмигрантов или балтийцев, их отпускали. А тех, у кого или вообще не было документов, или если выяснялось, что документы подложные или что это советские граждане, то их отправляли в русскую зону, где тоже работали свои комиссии. Многие, между прочим, возвращались и добровольно. Шли поезда, были и цветы, играла гармошка и все такое – радостное возвращение домой.

А вы подлежали репатриации?

Я избежала репатриации благодаря своей бог знает какой биографии: родилась в Польше, потом жила в России, потом каким-то образом якобы выбралась… Все это мне сочинили Монастырские. Потом все это пришлось менять. Когда я выезжала, я была уже замужем. Меня все время записывали как украинку. Потом, уже здесь, в Америке, в начале "холодной войны", имела место так называемая "березовская болезнь", давшая возможность выправить фальшивые документы. У меня есть большая статья о том, что такое вторая эмиграция. Я пишу, что вторая эмиграция возникла в немецких лагерях. Это лагеря для военнопленных – самые худшие, на втором месте после концентрационных. Потом – остовские лагеря, беженские лагеря и лагеря фольксдойчей. Но все это – лагеря, что и говорить. В моем случае это была британская зона. Территорию Германии поделили на четыре зоны: советская, американская, британская и французская. Кстати, во французской зоне фактически не было насильственной репатриации. Вообще надо сказать, что по данным, которые я вычитала в разных книгах и справочниках, то есть по статистике, известно, что британцы выдали, кажется, 56 тысяч человек, а американцы всего 4 тысячи. Я точно не помню, но что-то около того. И почти никого не выдавали во французской зоне. В советской зоне, конечно, у людей, кроме возвращения, даже и выхода другого не было. В советскую зону входила Западная Пруссия с Данцигом. Из-за него ведь и началась война. Она началась бы и так, но это была, так сказать, официальная причина.

А как происходило превращение беженского лагеря, где вы находились, в дипийский? Что изменилось?

У нас во фленсбургском лагере был комендант, какой-то проходимец из Армии спасения. Немцы на нас смотрели очень негативно и часто, когда пойдешь в немецкий магазин купить буханку хлеба и молока, спрашивали: "Wieso gehst du nicht nach Hause?" ("Почему не едешь домой?") И вообще недоумевали: как это, мол, если вас насильно забрали, а теперь, когда все с радостью едут домой (военнопленные французы поехали, англичане и американцы тоже возвращались к себе), почему же вы не хотите? О власовцах тут и говорить нечего. Для союзников это оказалась очень неожиданная и неприятная проблема. Что с нами делать? Союзники сначала многого не понимали. Это было сложнейшее время, сложнейшая ситуация, которая еще ждет своего беспристрастного летописца.

Наш лагерь состоял на три четверти из русских, которые не хотели возвращаться. И вот приехал какой-то толстый капитан из Армии спасения и стал комендантом лагеря. Объявили, что лагерь теперь называется "Displaced Persons Camp" и что мы стали "дипийцами". Инициатива шла от ООН. Нас опекала UNRRA. Сейчас я уже сдалась и в статье о второй эмиграции пишу ЮНРРА, хотя все говорили УНРРА. Потом появилось IRO, на нашем дипийском жаргоне – "ИРОчка". То есть после UNRRA нас взяло под свое покровительство IRO. Так что на немецком горбу мы никогда не сидели.

В американской зоне было роскошно: там давали пайкú с сигаретами, шоколадом, кофейными зернами. Нам в нашем лагере тоже полагалось какое-то количество кофе, который обожали немцы. Кофе стал нашей валютой. Да и что нам было делать с этими зернами в нашем лагере, без кофемолок, без ничего. Денег не было, поэтому нашей валютой стал кофе. Появились спекулянты, черный рынок и все такое. Но это не касалось интеллигентных людей. Те всегда имели то, что имели. Так вот, этот самый спасатель душ из Армии спасения выдавал нам бурду: уже вареный кофе, но по сути – просто воду, которая чуть-чуть пахла кофе. А сам мешками сбывал кофейные зерна на черном рынке. Говорили, что он мог достать даже фото– или радиоаппараты. Потом он попался на этом деле, и его куда-то сместили, а лагерь закрыли. А нас – кого куда. Балтийцев отправляли в балтийский лагерь.

Когда это происходило?

Назад Дальше