Поэты в Нью Йорке. О городе, языке, диаспоре - Яков Клоц 53 стр.


Анна Фрайлих

БЕЗ АДРЕСА

– У писателя должен быть адрес -
сказал Исаак Башевис Зингер
который свою улицу
Крахмальную улицу в Варшаве
как Атлант перенес на плечах
через все наводнения мира.
И я ищу свою улицу
единственную неповторимую
наяву во сне и в отчаянье
между явью и снами
в магическом калейдоскопе
мелькают разные улицы
их запах их гул у меня под кожей
а ночная краска их тишины
зависает над подоконником
как нити бабьего лета
но названия стерлись
домов номера исчезли
и кто знает теперь
что здесь мое что чужое
и адрес какой
это а д р е с.

Перевод с польского Анатолия Ройтмана

Анна, расскажите, пожалуйста, сначала немного о детстве. Где вы родились?

Я родилась в Киргизии, но это лишь обстоятельства военных лет. Мои родители из Львова (Lemberg, Lwów, Львiв, как хотите). Не буду углубляться в детали того, где и как меня зачали, но в июне 41-го года Гитлер напал на эту территорию, на которую до него напал Советский Союз. Мой отец работал механиком на военном предприятии. Когда началась война между Германией и Советским Союзом, его мобилизовали в один из так называемых рабочих батальонов.

Моя мама в молодости была левых взглядов, коммунистка. Не знаю, что им тогда было известно об опасности, грозящей евреям, но уверена, что в целом они это уже понимали. Так или иначе, мама бежала одна на восток, даже не зная, что беременна: просто прыгнула в поезд, увозящий людей в эвакуацию, и приехала в Киргизию, где меня и родила. Мои родители чудом сумели найти друг друга через общего знакомого. Так что на самом деле у меня нет никаких корней или связей с тем местом, то были просто военные обстоятельства. Мы уехали из Киргизии, когда мне был год (или даже меньше), и я ее почти не запомнила. Надо сказать, что в июне 2014-го я побывала там со своим мужем и сестрой по личному приглашению бывшего президента страны Розы Отунбаевой. Она где-то прочла о горестях, постигших меня и мою сестру в ее стране, и встретилась со мной во время своего визита в Нью-Йорк. В мою честь был устроен невероятный прием в Ошском университете, а также в деревне, где в младенчестве я прожила около года. В Бишкеке тоже были организованы очень трогательные мероприятия Польским обществом.

Но я помню Урал: Пермскую (или Молотовскую) губернию. Там я прожила два с половиной года и уехала в возрасте четырех лет. Помню детский сад (есть даже несколько фотографий оттуда), снег и картофельные поля, на которых работала моя мама, благодаря чему мы и выжили.

Где именно вы жили – наверное, не в самой Перми?

Место называлось Лысьва. В нашей семье сохранилась легенда о том, как однажды один из местных мальчиков обозвал меня еврейкой, а я, не зная, что это слово значит, погналась за ним с криком: "А я тебе сейчас по евреям!" Кое-что оттуда я помню, но не много.

Возвращение в Польшу в 46-м году помните?

Да. На дорогу ушли несколько недель. Это было очень долгое путешествие на поезде. Мы ехали в большом грузовом вагоне, где у каждой семьи был свой угол. В середине вагона стояла маленькая печка. Иногда, когда поезд по несколько часов где-то простаивал, мужчины выходили из вагона то порыбачить, то поискать какую-нибудь еду и однажды еле успели вернуться: поезд уже вот-вот должен был отправиться, но ни одного мужчины не было на месте. Лишь в последнюю минуту они прибежали и запрыгнули в вагон почти на ходу.

Из России мы приехали в Щецин – первый настоящий город, который я увидела в жизни. Получили квартиру в доме, один из углов которого был полностью разрушен во время бомбежки, но другие углы уцелели. В квартире были обои – еще одна вещь, которую я никогда раньше не видела. Я страшно обрадовалась, увидев на стенах цветочки, и стала бегать от стены к стене с криком: "Polska! Polska!" Но папа сказал мне (я произнесу это по-польски): "To nie jest Polska, to jest Szczecin". Я его никогда об этом не спрашивала, но поняла лишь гораздо позже, когда сама эмигрировала в Америку: потерять Львов для моих родителей было такой же травмой, как для меня потерять Польшу – для них это было изгнанием. Я не понимала этого, живя в Польше, даже когда выросла. Думала: "Ну и что? Один город, другой город". Мне было невдомек, что им тогда пришлось оставить за собой целую жизнь.

В одном стихотворении вы пишете, что родились "в пути" (ваше стихотворение так и называется). Вам кажется, это обстоятельство как-то связано с вашими дальнейшими перемещениями по свету, включая эмиграцию в США?

Да, я родилась в пути. Обычно дети рождаются там, где живут их родители и так далее. Но это в известной мере еврейская судьба. Не родись я в пути, я не родилась бы вообще: все остальные члены моей семьи, которые не бежали, исчезли. Конечно, тогда я этого не осознавала. Я вернулась в свою страну, которая для моего отца была не "Польшей", а "Щецином", – но для меня она была Польшей. Через какое-то время она стала Польшей и для него, потому что он прожил там много лет.

А помните ли вы людей, возвращавшихся с вами на поезде?

Нет, людей не помню. Все это было организовано Союзом польских патриотов – организацией с сильным коммунистическим уклоном, но она помогала людям вернуться. В Россию, Казахстан, бог знает куда еще, было сослано много поляков, но были и люди вроде нас, которые не считали себя ссыльными. Моя мама мне все время твердила: "Мы не ссыльные". Были и такие, кто просто хотел вернуться, потому что считал себя поляком в культурном смысле (в том числе польские евреи).

А стихи вы начали писать в Щецине?

Да, для меня очень важна была школа. Там оказались хорошие учителя, да и сама школа была хорошей, хотя, конечно, с очень патриотической и идеологической атмосферой. Мой папа, будучи механиком, знал и любил литературу, помнил наизусть целые главы из "Пана Тадеуша". Мама тоже разбиралась в литературе. Дома у нас была кое-какая библиотека: Броневский, Мицкевич, много чего еще. Мама читала по-польски, по-русски и по-украински. Мои родители говорили на этих трех языках, но знали еще немецкий, идиш и иврит.

В школе было много стихов. Однажды к 1 мая мне задали вырезать из газеты или журнала какое-нибудь стихотворение и принести его в класс. Но я решила, что вместо того, чтобы вырезать чье-то стихотворение, лучше сама его напишу. Так я написала свое первое стихотворение – очень политическое и идеологическое.

У вас есть текст, где вы пишете о разных языках, которые тогда можно было услышать в Щецине, и сравниваете их с кустами, пересаженными с востока на запад. Это многоголосие, смесь языков в Щецине, было поводом для вдохновения?

Не знаю, вдохновляло ли, но я помню, что в Щецине в то время действительно жили люди самых разных судеб, они идентифицировали себя и других по произношению: по тому, как человек говорил по-польски, можно было понять, откуда он – из Львова, например, или из Вильны. Существовали и реальные языки: польский, немецкий и идиш. Официальным, конечно, был польский, но были и диалекты: например, польский с литовским или каким-нибудь другим акцентом. Это я и имела в виду в стихотворении, которое вы вспомнили.

Отразился ли как-то этот послевоенный многоязыковой опыт на том, что вы увидели и услышали, приехав в Нью-Йорк, где каждый говорит на своем языке и на английском с самыми разнообразными акцентами?

Очень хороший вопрос. Я об этом не думала. Но все дело в том, что такое стихотворение о Щецине я могла написать только здесь. В Нью-Йорке я избавилась от идеологического фасада, что позволило мне оглянуться и написать о Щецине так, как было на самом деле.

Вы эмигрировали из-за событий, происходивших в Польше в 1968 году? Когда вы решились уехать и когда прилетели в Нью-Йорк?

Мы прилетели в Нью-Йорк 30 июня 70-го года. Нам очень не хотелось уезжать из Польши, и мы довольно долго выжидали, надеясь, что, может быть, вся эта антисемитская кампания и пропаганда успокоятся. Но в ноябре 69-го года мы все-таки уехали. Тем летом, в июне, мама свозила меня во Львов, где мы пробыли 11 дней, – это к тому, насколько мы даже не думали уезжать до последней минуты.

В стихотворении "Прогулка по Нью-Йорку" вы пишете, что, покинув пески варшавских пригородов, вы "вышли" на 14-й улице, обмытой дождем. Как пролегал ваш маршрут в эмиграцию?

Последние десять лет до отъезда я жила в Варшаве, но Варшава не была "моим" городом. По-польски в этой строчке сказано не "пригороды", а "piaski" (пески), то есть нечто противоположное 14-й улице в Нью-Йорке, которая вся урбанистическая, вырезанная из камня. Я хотела соединить эти два непохожих друг на друга ландшафта.

12 ноября 1969 года мы сели в поезд на Гданьском вокзале в Варшаве и поехали в Вену. Гданьский вокзал – важное место для нашей эмиграции: именно оттуда уезжали поезда на Запад, за границу. Сейчас в память об этом там даже установлена мемориальная доска.

В Вене мы пробыли неделю. Перед отъездом из Польши нам надлежало отказаться от польского гражданства. Официальным направлением был Израиль, но туда мы ехать не хотели и, приехав в Вену, сказали, что хотим, например, в Америку. Мой муж считал, что если уж нам пришлось уехать из Польши, то лучше уехать из Европы вообще. Но мы не знали, насколько реально было эмигрировать в Америку, хотя у нас там были родственники.

Которые могли прислать вам приглашение?

Не совсем, потому что они сами совсем недавно эмигрировали и у них еще не было американского гражданства. Так что еще мы подали на визу в Швецию и в Данию (на случай, если не удастся получить визу в Америку). В Вене нас передали в ХИАС, после чего отправили в Рим, где мы прожили семь месяцев в ожидании американской визы. У нас уже не было ни гражданства, ни документов, и по дороге из Вены в Рим нас "конвоировала" жандармерия – нас пересчитывали на каждой станции, как овец.

Я была со своим мужем, нашим сыном и моей сестрой. Мои родители остались в Польше, а родители мужа уехали чуть раньше нас (мы встретились с ним в Риме). Мои родители тоже в конце концов эмигрировали, но лишь через полтора года.

Впервые увидеть Запад – это неописуемый опыт. Многие везли с собой подушки, какие-то хрустальные бокалы – как будто на Западе не было бокалов и подушек! Это тоже открывало глаза. Все это время мы были очень подавлены, очень угнетены. Тем не менее нам открылся другой мир.

Хотелось ли вам писать стихи во время этого "карантина" в Европе?

Да, очень. Кажется, Рильке говорил, что для того, чтобы писать, нужна рана, и лучшей раны нельзя было придумать. Впоследствии я поняла, что стихи, которые я написала в Риме, сильно отличаются от написанных раньше.

Чем?

Более глубоким уровнем самосознания. Они несли в себе эту рану. Для меня Рим был одновременно и раной, о которой писал Рильке, и "Римскими каникулами" (был такой фильм). Но мы невероятно скучали по Польше и жили только письмами оттуда. Как всегда в Италии, почта постоянно бастовала, и мы проклинали каждую забастовку, потому что по несколько дней не получали писем из Польши.

До отъезда из Варшавы я какое-то время работала в журнале для слепых. И однажды в Риме я получила письмо от одного человека, слепого ветерана Первой мировой войны, в котором он мне писал: "Не тоскуй. Подними голову, посмотри на прекрасные дома вокруг". Я последовала его совету и вдруг увидела Рим другими глазами. По иронии судьбы много лет спустя, уже в Нью-Йорке, я защитила диссертацию о Риме. Профессор сказала: "Ты семь месяцев прожила в Риме. Почему бы тебе не написать об этом?" Повторю: для меня Рим был и тем и другим – и первым уровнем изгнания, и "Rzymskie wakacje".

Приехав сюда, вы сразу поселились в Нью-Йорке?

Да, потому что здесь жили родственники моего мужа. Первые двадцать лет мы прожили в Бруклине, сначала на углу East 21 Street, между Авеню Ю и Авеню Ти, а затем – на East 12 Street, между Кингс-Хайвей и Авеню Ар. В Манхэттен мы перебрались уже в 90-х годах.

Не могли бы вы описать свое первое впечатление от города?

Мы прилетели 30 июня. День был облачным, а поскольку я была из Европы, мне казалось, что, если нет солнца, должно быть прохладно. Вот я и одела своего сына в свитер. Мы прошли через какой-то тоннель и вышли из здания аэропорта (тогда еще не было кондиционеров). И тут я почувствовала, что нырнула в суп. Ничего подобного я раньше не ощущала! Было ощущение, что я просто тону в этом супе.

А потом мы поехали на машине из JFK. Все вокруг выглядело просто безобразно! В Бруклине царил хаос. Все эти красные кирпичные здания с лестницами снаружи. Потом я поняла и даже оценила, что эти лестницы – для безопасности людей, но с первого взгляда все это было похоже на тюрьму: пожарные лестницы и сетки на окнах выглядели как решетки. Все какое-то незнакомое, непонятное, совершенно неприемлемое. Мне крайне не понравился Нью-Йорк с самой первой минуты. Я почувствовала себя в изгнании. Нью-Йорк для меня был "не домом" – так же как Щецин был поначалу "не домом" для моего отца. Сначала я отвергала Нью-Йорк.

А каким вы представляли его себе на расстоянии? Была ли у вас какая-то ментальная "открытка" или образ Нью-Йорка и насколько этот образ совпал с тем, что вы увидели?

Красивым я себе Нью-Йорк не представляла. Просто было ощущение, что я вынуждена там находиться. Вообще я никогда не смотрела на всю эту ситуацию положительно – наоборот, скорее отрицательно. Люди говорили, что человек в Нью-Йорке, как песчинка в пустыне. Только потом я увидела, насколько сильна здесь проблема индивидуальности – сильнее, чем в любой другой стране, которую я знаю. Но поначалу, если у меня и были какие-то чувства к Нью-Йорку, они были отрицательными. И если был какой-то ментальный образ города, то тоже отрицательный.

Этот образ был визуальным?

Не думаю. О Нью-Йорке я кое-что читала – главным образом Чивера, в которого я буквально влюбилась. То есть какой-то литературный образ Нью-Йорка у меня был, но не визуальный, а литературный. Но ведь литературный образ Нью-Йорка тоже, как правило, отрицательный. Вся эта отчужденность и одиночество, о которых пишет Чивер.

А какие тексты о Нью-Йорке на польском языке для вас важны?

В Нью-Йорк я "приехала" через Чивера, которого читала в польских переводах. А из написанного по-польски меня восхищают нью-йоркские стихи Яна Лехоня, особенно его стихотворение "Нью-Йоркской мадонне" ("Do Madonny nowojorkskiej"), но у него есть и очень хорошая книга об Америке в целом. Он долго здесь жил и покончил с собой, выбросившись из окна отеля на East 56 Street. Но, конечно, есть многое и многое другое.

А более молодые писатели? Может быть, Януш Гловацкий?

Гловацкий, да. Особенно его пьесы: "Четвертая сестра" и "Антигона в Нью-Йорке". Но в какой-то момент, как мне кажется, он предал свое чувство к Нью-Йорку, потому что слишком стремился к блеску и виртуозности. Нью-Йорк вдохновляет, и я уверена, что сегодня о нем немало пишут по-польски. Но меня больше завораживает взгляд назад. Мне нравятся люди, которые умеют слушать, у которых достаточно терпения, чтобы слушать этот город, а не те, кто приезжает сюда уже с готовым вúдением.

Что представляет собой топография польского Нью-Йорка? Наверное, первый район, который приходит в голову, – это Гринпойнт, но когда он стал польским? Какие другие части города ассоциируются у вас с польской культурой и эмиграцией? Как они менялись от поколения к поколению?

Ничего существенного я сказать не могу, потому что никогда не имела к этому никакого отношения. Когда я приехала, я даже не знала о существовании польского района. Но где-то через год в Лондоне вышли мои первые стихотворения, после чего в Нью-Йорке я познакомилась с политическими эмигрантами времен Второй мировой войны. Они не желали отождествлять с себя с так называемой Полонией, Гринпойнтом или Чикаго, раз уж на то пошло – они называли себя "независимой эмиграцией". Прочитав обо мне в лондонской газете, где вышли мои стихи, они приняли меня в свой круг.

Назад Дальше