Итак, в основе лирического творчества лежит поэтическая судьба, само жизненное поведение поэта. Только на этой почве рождается истинная поэзия. Без нее бессильны и бесплодны даже самая глубокая и емкая мысль, самое совершенное и изощренное мастерство образа, слова, ритма. Без нее мысль не сольется с рифмой в живое целое: мысль останется только мыслью - пусть и замечательной, выдающейся, а рифма будет всего лишь рифмой - пусть предельно яркой и искусной. Непосредственная и органическая связь стихотворения с судьбой поэта только и дает стиху жизнь.
Конечно, нельзя недооценивать значение пронизанной чувствами мысли и совершенной рифмы, то есть в данном случае мастерства, искусности поэта вообще. Без этих реальностей у поэта осталась бы только воля к поэзии, но самое поэзию не из чего было бы сотворить. Воля к творчеству должна воплотиться в идее и форме, вдохнув в них жизнь, создав из них поэзию.
Без богатой духовной культуры - культуры мысли и чувства, и без высокого мастерства - мастерства образа, слова, ритма, невозможно стать поэтом. Но, рассуждая о культуре и мастерстве поэта, нельзя забывать, что оба качества останутся бесплодными, если они не связаны глубоко и нераздельно с самим жизненным поведением поэта, с его реальной судьбой. Только постоянно помня об этом, можно говорить всерьез о духовной культуре и мастерстве поэта.
Ставя вопрос о том, что необходимо для поэта, всегда, так или иначе, говорят о духовной культуре. Но нередко само понятие "культура" выступает при этом в одностороннем или искаженном виде. Так, например, очень часто культуру отождествляют со знаниями, накопленными человеком. И прежде чем говорить непосредственно о духовной культуре поэта, необходимо сделать небольшое отступление, посвященное проблеме культуры "вообще".
* * *
Несколько лет назад один ныне известный, а тогда только еще начинавший прозаик в первой своей повести приписал Пушкину стихи А. К. Толстого "Средь шумного бала, случайно...". Вскоре появилась статья маститого критика, который, указав на ошибку писателя, заметил: "Цитаты надо проверять. При проверке молодой автор перечитал бы Пушкина, и это ему вообще бы пригодилось. Памяти доверять нельзя!"
Этот совет критика производит на меня даже более грустное впечатление, чем ошибка писателя. На мой взгляд, писатель, уже заслуживающий этого имени, просто не должен, не может спутать Пушкина с кем‑либо, а особенно с поэтом совсем иной эпохи. И ведь, между прочим, бывают случаи, когда "проверка цитаты" не поможет. Лет пятнадцать назад один безграмотный литератор отыскал где‑то старую рукопись с "продолжением" пушкинского "Онегина" и опубликовал ее в качестве новонайденной главы романа. Строфы были набросаны не без бойкости, но все же походили на "Онегина" не больше, чем балаганный дивертисмент на музыку Глинки. Однако "проверить цитату" было невозможно. И я с некоторым ужасом услышал, как при обсуждении этой публикации весьма известный филолог сказал, что, прежде всего надо, дескать, проверить бумагу, на которой записана "глава", - какого она времени?..
Конечно, во всем есть свои степени и градации. Писатель, который пойдет в библиотеку проверять, не Пушкин ли сочинил северянинское "Это было у моря, где ажурная пена...", находится, понятно, на более низком уровне, чем тот, которому нужно убедиться, что в пушкинских томах нет вышеупомянутых стихов А. Толстого. Однако это ведь уж такой низкий уровень, о котором и говорить‑то не стоит... Достаточно с нас и того, что художник слова может приписать Пушкину стихи А. Толстого, подернутые явной сентиментальностью (по‑своему, конечно, прелестной) и лишенные истинной поэтической глубины и точности (последнее подчас даже приводит к известному комизму: "В часы одинокие ночи люблю я, усталый, прилечь" - вот какой оригинальный индивид!). Между тем у Пушкина, как заметил один старый писатель, даже в зачеркнутых строках нет ничего плоского или глупого...
Итак, наметилось первоначальное, самое элементарное разделение между тем, что можно назвать знанием и культурой. Одно дело - знать, что данного стихотворения нет в полном собрании сочинений Пушкина, другое - знать, что данное стихотворение не мог написать Пушкин. Непримиримого противоречия между первым и вторым вроде бы и нет: ведь дабы знать, что Пушкин не мог написать данные стихи, необходимо сначала вообще знать стихи Пушкина. Культура вырастает на почве знания. Но в то же время самое полное знание все‑таки не создает культуру.
Культура человека - это не система знаний, а творческое отношение к накопленным знаниям. Речь идет, причем, не только о людях, которые сами творят культуру - художнике, мыслителе, ученом и т. д., но и о людях, которые вообще, так или иначе, причастны к культуре. Возьмем простой, но наглядный пример. Люди очень и очень часто восхищаются произведением искусства только потому, что на них действует гипноз громкого имени. Способность глубоко восхититься произведением, которое подписано неизвестным именем, уже подразумевает небольшой творческий акт: при этом человек самостоятельно соотносит, совмещает данное явление искусства и общее представление о подлинном искусстве.
Знания превращаются в культуру лишь тогда, когда они становятся органической частью личного бытия и сознания человека и, с другой стороны, воспринимаются человеком как отражение тех или иных моментов в целостном, едином процессе бытия народа и, далее, человечества. Тогда человек, в частности, обретает способность по одной детали догадаться о целом, по второстепенному заключить о главном, проникнуть в смысл формы, в средствах прозреть их конечную цель и т. д.
Культура поэта измеряется вовсе не количеством "информации", накопленной в его сознании. И, кстати сказать, это относится не только к поэту. Уместно повторить здесь меткие суждения видного биолога О. Барояна, не так давно выступившего в "Литературной газете" (1967, ( 10). Он говорил о том, что настоящие успехи в науке "никак не связаны (это, быть может, слишком категорично. - В. К.) ни с запасом знаний, ни со способностями человека... Научное призвание - это особый склад ума, при котором абстрактные схемы и понятия имеют столь сильную эмоциональную окраску, что становятся главным источником эмоциональной жизни человека... Эмоциональная структура мира понятий у ученого неповторима, в ней и своеобразие его характера, и его опыт, и его знания, и его невежество. Неповторимость этой структуры - основа наиболее ценных качеств исследователя".
Знания людей в той или иной степени однородны, стандартны; неповторимо лишь творческое отношение к накопленной "информации". Именно поэтому культура человека - и поэта - не находится в прямой зависимости от количества прочитанных книг.
Но дело не только в этом. Помимо знаний, полученных посредством книг, лекций, бесед, различного рода "иллюстраций" и т. п., есть знания, которые усваиваются в самом процессе жизнедеятельности и как бы не существуют отдельно от личного бытия данного человека (если, конечно, он сам не воплотит их в каком‑либо произведении). Они выражаются в самих его действиях, в его поведении.
Между тем мы как раз склонны считать культурой лишь то, что существует отдельно от человека - как его произведения того или иного рода. Более того, нередко к культуре в собственном смысле относят только такие проявления человеческого творчества, которые, пользуясь модным словом, можно назвать "интеллектуальными". Во всяком случае, наши критики, говоря о "высокой культуре" того или иного поэта, чаще всего имеют в виду именно и только эту сторону дела.
Многие, вероятно, заметили превосходный очерк В. Ляшенко "Чабан" ("Комсомольская правда", 19 марта 1967 г.) о человеке по имени Сагыбек, пасущем отару в горах Киргизии. Приведу несколько отрывков из этого интереснейшего документа:
"Под надзором Сагыбека 600 овец. Он знает каждую "в лицо" в отаре, у него феноменальная память, хотя в обычной жизни Сагыбек забывчив и даже рассеян...
Он готовился к этому дню (когда был назначен чабаном. - В. К.) 30 лет. Срок, который у меня в голове не укладывается. За это время можно окончить среднюю школу, институт и иметь семь лет практики. Как это можно - 30 лет готовиться к профессии?..
Но вот небольшой подсчет: отара Сагыбека может оказаться на любой из 89 горных площадок, террас, долин, пастбищ. Расположены они на высоте 3000‑4500 метров. Наивно думать, что возможно составить таблицы, по которым можно судить, где, какой и в какое время травостой, какая температура, и отсюда вывести, например, очередность скармливания. Ранняя весна - и полетели все расчеты. Поздняя весна - снова садись считать...
Да если бы только влияла весна. А направление ветра? А перепад давлений? Никакому метеорологу, вычерчивающему замысловатые изобары, не снилась та титаническая вычислительная работа, которую проделывает хороший чабан, шагая за отарой...
Это, конечно, всего лишь одна сторона деятельности чабана, того его всецело творческого труда, который не находит наглядного выражения (в том же, скажем, вычерчивании изобар), но совершается беспрерывно. Впрочем, очеркист говорит все же и о своеобразном предметном воплощении труда чабана: "Сагыбек снимает со стены комуз и открывает тетрадь со стихами: редкий чабан не играет на комузе и не сочиняет стихов. Из 53 спрошенных чабанов 51 ответили, что да, они сочиняют стихи... Сообщаю об этом не для того, чтобы показать, как поэтические порывы возвышают Сагыбека над простыми смертными. Да и стихи его - не совсем стихи. Из них узнаешь, например, какую он предсказывает погоду на завтра, что он сделал за прошедший день, какой овцой доволен... Это дневник... это рожденная безлюдьем форма разговаривать, это что угодно, только не дань стихоплетству".
Чабан готовится к своей профессии десятилетиями. Но этого мало. Как верно отмечено в очерке, за плечами чабана - тысячелетия опыта, его профессия "древнее египетских пирамид". Да его дело, в сущности, и не профессия, а "самое бытие, если хотите, способ существования... Мы оторвемся от станка и пойдем домой. Чабан идет домой в отару".
Все это убеждает в том, что настоящий чабан - человек высокой и сложной культуры, выработанной за десятилетия и вбирающей в себя опыт десятков поколений предков, хотя его культура мало похожа на культуру философа, физика или историка. В его сознании и в самом его поведении непрерывно воплощается творческая переработка многообразнейших и огромных по своему объему знаний. Сами стихи его - это, в частности, своего рода резервуар избытка знаний. И, конечно же, весьма многие дипломированные "интеллектуалы", если сравнить их с хорошим чабаном, окажутся людьми низкой культуры или даже вообще ее лишенными, ибо они обладают только известным запасом лежащей втуне информации...
Но вернемся к проблеме культуры поэта. Искусство и литература - едва ли не самое многостороннее и многообразное явление в сфере человеческой деятельности. Можно без особого упрощения сказать, что есть писатели, творческий процесс которых близок деятельности философа, или историка, или психолога, или даже физика (например, в научно‑фантастической литературе). С другой стороны, есть писатели, труд которых - это как бы продолжение в слове творчества чабана, или хлебопашца, лесовода, плотника, токаря, машиниста, и т. п.; как бы высшая форма тех песен и повествований, которые могли бы создать (и даже создают) люди названных профессий. Так, стихи Сагыбека - это именно прямое продолжение его бытия в слове.
Именно так можно - в той или иной мере и степени - определить творчество крупнейших художников, как Толстой, Некрасов, Лесков, Г. Успенский. Горький, Пришвин, Есенин, Неверов, Шолохов, Платонов. Можно спорить о том, что было важнее, скажем, для творчества Толстого - чтение книг великих мыслителей или занятия крестьянским трудом, в которых он постигал тысячелетнюю культуру земледельца (что и воплотилось так широко и прекрасно в его творчестве). Но ясно, что и второе было необходимо для писателя, как необходимы были жизнь в лесу для Пришвина или рабочая молодость для Платонова.
Вообще в опыте писателя, в частности и в его знакомстве с различными формами трудового бытия людей, важно не столько так называемое изучение жизни, сколько освоение внутренней культуры этого бытия, которая оплодотворяет его собственную, писательскую культуру.
Я вовсе не собираюсь не только как‑то принижать "интеллектуальную" культуру, воплощенную в книгах и других духовных произведениях человека, за счет культуры самого практического бытия людей, но даже хотя бы противопоставлять эти две области. Во‑первых, именно интеллектуальная культура прежде всего определяла, скажем, творчество таких художников, как Тютчев, Достоевский, Тургенев, Блок, Заболоцкий. С другой стороны, есть писатели, для которых обе формы культуры имели, в сущности, равновеликое значение, скажем, Толстой или Горький.
Но в то же время нельзя не возражать против того, что культура у нас сплошь и рядом отождествляется с "интеллектуализмом". Так, например, широко распространено мнение, что в поэзии Есенина значительно меньше "культуры", чем в поэзии ряда его высокообразованных, учившихся даже и в заграничных университетах современников, хотя у Есенина, мол, подчас и больше "природного таланта". При этом заключении культура, по сути дела, сводится к знанию - притом только лишь чисто интеллектуальному знанию.
Тот самый критик, который советует "проверять цитаты", его позиция вполне типична, а к тому же я как раз и хочу придать его фигуре обобщающее значение - писал (еще при жизни поэта): "Беда Есенина в том, что искусство явилось для него не отраслью культуры, не суммой знания‑умения, а расширенной автобиографией".
Замечательно здесь и открытое отождествление культуры с "суммой знания‑умения", и откровенное непонимание того, что именно "биография" точнее, поэтическая судьба - и есть, в конечном счете, решающая основа, главная почва лирического творчества. Есенин обладал такой богатой, сложной и по‑своему цельной поэтической судьбой, которой очень не хватало многим его образованным современникам. Но отчасти как раз, поэтому Есенин в высшей степени владел тем знанием, которое живет в самом человеке и воплощается в его поведении и, конечно, в творчестве. С другой стороны, он имел достаточно знаний интеллектуального характера, достаточно для создания той великой поэзии, которую он мог и должен был создать, выразив, по слову Горького, "неисчерпаемую печаль полей", "любовь ко всему живому в мире..." Если бы ему были необходимы иные знания, он, без сомнения, ими бы овладел.
Есенин, по верному замечанию Пастернака, обладал тем "высшим моцартовским началом", той "моцартовской стихией", которая, пожалуй, и есть не что иное, как ярчайшее воплощение культуры. Думать, что культура измеряется количеством интеллектуальных знаний - значит волей‑неволей приходить к выводу, что все Сальери мира - люди более высокой культуры, чем Моцарт...
Духовная культура способна оплодотворить поэзию лишь тогда, когда она не просто накопленная сумма идей, но когда она воплощена в самом жизненном поведении поэта.
В последние годы весьма модны, например, стихи "философского" характера. Многие поэты усиленно изучают философские работы - вплоть до самых спорных и оригинальных, стремятся решать в стихах "мировые проблемы". Однако очень часто вместо поэзии у них получаются зарифмованные тезисы. Ибо философская культура не является для них подлинной судьбой - как это было, скажем, у Боратынского (что я стремился показать на страницах, посвященных этому поэту). Боратынский, кстати сказать, прочитал не так уж много философских книг и даже великую немецкую философию, которая переживала невиданный расцвет в его время, знал только в общем плане (он не владел немецким языком). Но философия - в самом широком и высоком смысле слова была его подлинной жизненной судьбой. Он считал (эти слова уже приводились), что "русские имеют особенную способность и особенную нужду мыслить"; он видел цель своей жизни в доказательстве "высокой моральности мышления". И это не были только слова: в этом выражалась самая сердцевина его бытия. Вот почему его философская культура, не вычитанная из книг, а выращенная напряженной деятельностью всего его существа, оплодотворила его поэзию.
Если обратиться к нашему времени, можно указать на поэзию Николая Заболоцкого, хотя, конечно, этот замечательный поэт "философского склада" в остальном был мало похож на Боратынского. Но я затруднился бы назвать среди современников и последователей Заболоцкого кого‑либо, кто имеет внутреннее право, глубокие жизненные основания для создания "философской" лирики (хотя многие на нее претендуют сейчас). Ибо здесь необходим чрезвычайно редкостный дар - и даже не собственно поэтический, художественный, но именно жизненный, коренящийся в целостном существе человека.
Многие поэты стремятся сейчас опереться и на многовековую культуру русского народного творчества, которая несет в себе громадный смысл и ценность. Но опять‑таки эта народная культура очень часто оказывается только маской, которую для данного случая, данного стихотворения надевает на себя поэт. Ибо народная культура не стала его подлинным бытием, внутренней основой его жизненной судьбы (как это было, например, у Кольцова или, по‑иному, у Есенина). Он пишет не так, как живет. И дело, конечно, вовсе не в том, что он обитает не в избе, а в городской квартире и кормится литературным, а не крестьянским трудом (Есенин, между прочим, никогда крестьянским трудом не занимался). Дело в том, что освоение народной культуры выступает для него только как "профессиональное", а не жизненное поведение. Для Есенина разрыв с деревней обернулся трагедией; а между тем для многих "деревенских" по теме стихотворцев этот разрыв означает всего лишь переезд туда, откуда можно быстро добраться до издательства...
Среди многочисленных современных поэтов, связанных с темой деревни и народным творчеством, лишь очень немногие действительно воплощают в стихе свою подлинную жизненную суть, свою истинную судьбу. Я бы назвал здесь трех представителей разных поэтических поколений: Александра Твардовского, Николая Тряпкина, Николая Рубцова.