Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич 20 стр.


Но рыцаря можно назвать индивидуальностью только с очень большими оговорками. Все стороны его социальной жизни строго регламентированы и предельно ритуализованы. Обряды посвящения в рыцарское достоинство и способы ведения войны или участия в турнире, формы лирической поэзии и моды, речевой и поведенческий этикет – все подчинено правилам, все глубоко семиотично и общеобязательно. Рыцарь осознает и ощущает себя как полноценное существо только на людях, в обществе, прежде всего в кругу себе подобных, ибо для того, чтобы самоутвердиться, он должен исполнять свою социальную роль. Для рыцаря быть самим собой означало соответствовать тому набору качеств, какие считались обязательными для члена благородного ordo (социального слоя, сословия). Выполняемая им общественная функция театрализована. Турнир, в частности, представлял собой спектакль. Рыцарь глубоко озабочен тем, как он выглядит в глазах окружающих, собратьев по корпорации, прекрасных дам. Трудно сказать, в какой мере ему присуща склонность к самоуглублению, но совершенно определенно можно утверждать: он ориентирован на зрителей.

Церковь, пытаясь обуздать воинственность рыцарства и поставить его на службу своим целям, вводя ограничивавший войну и убийство "Божий мир", внося элементы христианской символики и ритуала в отношения вассалитета, возводя рыцарскую агрессию в достоинство крестового похода, старалась "христианизировать" рыцарство. Но, оставляя в стороне духовно-рыцарские ордена, по-видимому, придется признать, что ей не удалось полностью искоренить изначальный мирской и даже "языческий" этос рыцарства. В этом пространстве между Богом и миром земным, "между святым и мясником" (Жак Ле Гофф) развивались индивидуалистические тенденции рыцарей.

XII век, исторический момент осознания рыцарством себя как обособленного ordo, выполняющего специфические социальные функции, был вместе с тем и временем, когда рыцарь начал ощущать себя личностью. К этому веку относится подъем рыцарской культуры, появляются эпопеи, воспевающие воинские доблести и отдельных героев, подобных Роланду, провансальская лирическая поэзия и немецкий миннезанг. Рыцарская этика выработала новые ценности: куртуазию и куртуазную любовь, возводящую индивидуальную страсть на доселе неведомые высоты, рыцарскую честь и благородство, понимаемые не как случайность происхождения, но как комплекс нравственных качеств личности. Разумеется, дама, воспеваемая трубадурами и миннезингерами, остается пока неиндивидуализированным идеалом женской красоты, но углубление поэта-рыцаря в собственный внутренний мир и сосредоточенье на любовных переживаниях, хотя и ограниченных искусственностью и шаблонностью поэтических образов, тем не менее стало немаловажной вехой на пути развития рыцарского самосознания. Достаточно вспомнить о том, как Абеляр описывал свое влечение к Элоизе, для того чтобы ощутить глубину того переворота в мире чувств, который произойдет в следующих поколениях.

Средневековая лирика бесконечно далека от поэзии Нового времени. Лирическое Я рыцаря почти совершенно лишено конкретных биографических, "анекдотических", жизненных примет, оно вполне условно. "Я" в этой поэзии, по наблюдению Поля Зюмтора, – чисто "грамматическое", оно универсализовано и лишено временно́й определенности; это, скорее, роль, нежели уникальный субъект. Эта поэзия едва ли может приблизить нас к подлинной личности автора, ибо ее субъект скрывается за условностью текста. Подчас автор говорит о себе в третьем лице, но даже в тех случаях, когда в поэме встречается Я, создается лишь иллюзия общения с его индивидуальностью. С течением времени воспеваемая трубадурами любовь несколько интериоризуется, приобретает черты личного чувства, а не простого выражения литературной условности, однако выявлению личности по-прежнему положен некий предел. Существуют жизнеописания (vidas) трубадуров, однако и они содержат лишь минимум биографических сведений.

Иначе обстоит дело в рыцарских эпопеях и романах. Здесь поэт обнаруживает свое отношение к изображаемому миру, и в форме аллегории находит выражение его собственное самоощущение. Сделавшееся распространенным в этот период сопоставление макрокосма с микрокосмом предполагает взаимосвязь индивидуального с общим; аллегория служила способом установления отношений души с универсумом и с Творцом. Излюбленная литературная форма – рассказ о сновидении, аллегорически раскрывающем душевный мир автора, – придавала повествованию внутреннюю связность и смысловую организацию. Аллегорическая поэзия отчасти становится поэзией личностной.

С этим движением по направлению к личности связано и перемещение центра тяжести в литературе (в куртуазных новеллах, фаблио, exempla, нравоучительных сказках, которые тоже имели хождение в рыцарской среде) от далекого, легендарного прошлого к актуальному настоящему, в котором автор обретает свое собственное место. Praesens повествования – это настоящее время автора. Нарастает авторская субъективность, ибо обостряется чувство времени и мобилизуются ресурсы индивидуальной памяти. Приключения героя – не только его странствия или совершаемые им подвиги, но вместе с тем и "внутренние приключения" – открытие самого себя. Двигаясь и действуя в природном и социальном ландшафте, герой романа вместе с тем создает и перестраивает структуру своей личности.

Соответственно изменяется хронотопос – "пространственно-временной континуум", восприятие и переживание времени и пространства, – они перестают быть только внешними признаками мира, окружающего героев романа, происходит их "субъективизация". Время формирует героя, но и он как бы формирует время, поскольку жизнь индивида сообщает времени новые значение и смысл. Время средневекового романа еще не оторвалось полностью от времени мифа и эпоса, и в его интерпретации приходится различать несколько аспектов; оно дано в романах противоречиво и неоднозначно.

Аллегоризм придает новые смысл и значение авторскому Я в таких произведениях, как "Роман о Розе". В этом смысле средневековый рыцарский роман представлял собой "роман воспитания". Но и в "Романе о Розе" перед нами – все же абстракции и аллегории, а не жизненные персонажи. Нужно ждать времени Вийона (XV века!), для того чтобы Я поэта заявило о собственных переживаниях и подлинной жизненной реальности.

Герой романа – странствующий рыцарь, искатель приключений и подвигов, в которых он реализует себя и обретает собственную идентичность. От него требуются сообразительность, находчивость, хитрость, даже способность к обману (engin, латин. ingenium) – он полагается преимущественно на себя и свои собственные духовные и физические силы и способности. Но при этом он оторван от социального мира и не может не ощущать своей отчужденности от него. Эта отчужденность подчас принимает формы безумия, впадения в дикое состояние. Через эти предельные, "пограничные" ситуации проходят герои романов, прежде чем достигнуть внутреннего примирения с собой, с возлюбленной и с Богом. В образах Тристана, Персеваля (Парсифаля) и других персонажей рыцарских романов воплощены напряженные искания личностью своего собственного Я. Герои романа нередко скрываются под чужими именами, но всегда ли это только попытки обмануть других? Ведь среди них встречаются персонажи, которые и сами не знают собственного имени (Персеваль Галльский). Не проявляются ли в подобных травестиях особенности личностного самосознания?

Однако не следует ни придавать всеобъемлющего значения тенденции к "индивидуализации" и "субъективизации" мира героев рыцарских романов, ни предполагать, что эта тенденция постепенно нарастала. Вовсе нет! Как показал Роберт Ханнинг, концентрация мысли на индивиде, возникновение "биографического времени", формирование личной точки зрения – черты, обнаруженные им в творчестве Кретьена де Труа и некоторых других авторов XII века, перестают быть характерными для жанра рыцарского романа XIII столетия, когда образ индивида оттесняется на задний план виденьем коллективной судьбы рода человеческого или картинами гибели общества рыцарей Круглого стола.

Я полагаю, это наблюдение имеет методологическое значение. Замечая новые явления, историки нередко спешат заключить, что эти тенденции, раз возникнув, будут и впоследствии крепнуть и развиваться. В основе таких утверждений лежит идея линейного прогресса. Но действительная история богата разнообразием возможностей и неожиданностей. В рыцарском романе на раннем этапе его развития наметились некоторые ростки индивидуализма в изображении героя, но нет оснований экстраполировать их на весь жанр и ожидать, что именно они в дальнейшем утвердятся.

Можно предположить, что в подобных приближениях к понятию индивидуальности и последующих отходах от него двигалась не только мысль авторов рыцарских романов, но что эти флюктуации в какой-то мере отражали колебания в умонастроениях части рыцарства. Однако изменения литературного жанра отнюдь не прямо связаны с ментальностью того социального слоя, который был воспет поэтами. Есть основания для другого допущения: социальный и психологический статус рыцаря определялся известной тенденцией к индивидуализации, но эта тенденция была исторически ограничена.

Средневековый рыцарский роман, казалось бы, не имеющий ничего общего с романом Нового времени, видимо, все же не совсем случайно передал ему по наследству свое жанровое обозначение. Роман содержит в себе жизнеописание героя, сосредоточен на его жизненных перипетиях; в фокусе повествования – индивид, поставленный в определенные ситуации или создающий их. Как отмечает Е. М. Мелетинский, средневековый роман, в отличие от героического эпоса, "ориентирован на изображение самодовлеющей личности", уже не связанной столь органически с коллективом; главный интерес рыцарского романа состоит "в личной судьбе героя" и в изображении его переживаний. Выйдя из эпоса, героической песни и сказки и преодолевая их, роман открывает "внутреннего человека" в эпическом герое.

В жанре средневекового романа выразилась потребность рыцаря осмыслить собственную судьбу и определить свое место в мире. В построении романа можно усмотреть пробуждающийся интерес к личности, и не свидетельствует ли тот факт, что герой романа нередко выступает в изоляции от социального окружения (изоляции, по-видимому, намного большей, чем это было возможно в действительной жизни), об обостренном внимании автора и его аудитории к личности и способам ее самоидентификации?

Так обстояло дело в романе. Можно ли обнаружить какие-либо параллели в реальной жизни рыцарства?

Изучая общий процесс "цивилизации нравов", происходивший на Западе в конце Средневековья и начале Нового времени, Норберт Элиас, в частности, останавливается на таком аспекте воспитания благородных юношей, как застольные манеры. Отпрыскам знатных семей предписывалось вести себя во время коллективных трапез, игравших столь значительную роль в их социальной жизни, должным образом. Юношей предостерегали от грубости и неряшливости во время пребывания за пиршественным столом. Современному человеку эти предписания кажутся элементарными. Но, по-видимому, в то время внушение пирующим мысли о недопустимости грубых привычек отнюдь не было излишним. На первый взгляд может показаться, что здесь затрагивается лишь внешняя и поверхностная сторона социального поведения будущего рыцаря. Элиас, однако, показывает, что в изменении застольных манер находит свое выражение более глубокий процесс обособления личности. Между отдельными индивидами постепенно устанавливаются более четкие границы, что, на взгляд Элиаса, может служить симптомом прогрессирующей атомизации общества. Индивид во все большей степени обнаруживает тенденцию отделить себя от других.

"Городской воздух делает свободным"

Если рыцарь был вооружен мечом и копьем, то "вооружением" купца были счеты (абак) и бухгалтерская книга. Уже эти аксессуары сами по себе свидетельствуют о принципиально различных жизненных ориентациях и системах поведения. Воинские занятия и турниры требовали личной смелости и физической ловкости и силы, тогда как торговля и денежные операции предполагали деловую сметку, способность к логическому мышлению и предвидению. Благородный образ жизни был сопряжен с нерасчетливой и не останавливающейся перед затратами щедростью, с театрализацией, демонстративностью социальной роли, которую играл рыцарь. От купца же, напротив, требовались бережливость, расчетливость и аккуратность. Иррациональной импульсивности рыцаря противостояли рациональность и методичность купца. Успех предпринимателя в немалой мере зависел от его репутации, от того мнения, которое складывалось о нем у контрагентов и сограждан, и поэтому его не оставляла забота о "доброй славе".

Благородные господа не нуждались в книге; если некоторые из них и были грамотны (чаще знатные дамы, нежели сеньоры), то уменье читать не входило в число непременных требований, предъявлявшихся к ним жизнью. Купец не мог успешно заниматься своими операциями, если не знал арифметики и не был способен вести деловую переписку. Знатные господа воспитывали своих сыновей воинами, и героический эпос, семейные предания и рыцарский роман предоставляли им образцы для подражания. Богатые коммерсанты заботились о том, чтобы их наследники посещали городскую школу, или нанимали для них учителей и даже отдавали их в университеты, где те получали знания, которые смогли бы пригодиться им в жизни купца или позволили бы пробиться в сословие юристов.

Сын купца или ремесленника приобщался к отцовской профессии с младых ногтей. Дети горожан начинали приобретать жизненный и производственный опыт с самых ранних лет. Оставаясь под отцовским контролем, они выполняли разные деловые поручения, в том числе и связанные с дальними поездками. Мальчик, юноша очень рано приучался к самостоятельности, должен был культивировать в себе находчивость и предприимчивость. Изменчивые обстоятельства ремесла и торговли делали необходимым развитие инициативы. Флорентийский предприниматель Донато Веллути сообщает о своем сыне: "С девяти лет он был помещен в боттегу (мастерскую) по производству шерсти, а затем в кассу. Когда ему исполнилось двенадцать лет, я дал ему в руки приходно-расходную книгу всего нашего имущества, и он вел ее, руководил и управлял всем, словно имел за плечами сорок лет".

Одной из главных жизненных заповедей флорентийских купцов XIV–XV веков была prudenza (предусмотрительность, здравомыслие), которая противопоставлялась губительным страстям и порывам. Эти черты характера, вместе с высокой оценкой труда, понимаемого не только как источник богатства и наживы, но и как условие, необходимое для достижения душевного равновесия, выражали особенности личности самостоятельного горожанина.

Все вело к тому, что рыцарь и купец формировались как весьма различные и во многом даже противоположные психологические типы, с несхожим менталитетом и собственными картинами мира. Этот контраст был очевиден современникам, и благородные неизменно свысока смотрели на простолюдинов-торговцев, между тем как последние скептически и даже враждебно относились к сеньорам, вместе с тем стремясь при случае пробиться в число привилегированных, в частности, посредством браков.

Этот антагонизм находил выражение в шванках, фаблио, эпосе о животных и других жанрах городской литературы: здесь презренное сословие торгашей брало своего рода реванш, выставляя рыцарей в роли глупцов, олицетворения грубой силы, которых "переигрывает" умный и хитрый ловкач. Две трудно совместимые системы жизненных ценностей выражены в аллегорической анонимной поэме "Добрый краткий спор между Наживалой и Мотом". Накопитель, Стяжатель – это прежде всего купец; Мот, Бездельник – рыцарь. Накопитель восхваляет тех, кто мало и разумно тратит и живет скромно, по средствам; созерцание собранных богатств радует его глаз и сердце. Экстравагантность Мота, проявляющаяся в одежде и пирах, граничит в глазах Накопителя с безумием и вызывает у него негодование. Перечень блюд и напитков, подаваемых в доме Бездельника, представляет собой целый кулинарный трактат. Стяжатель в изумлении от людей, которые, не имея ни пенни в кармане, тем не менее приобретают редкие меха, ценные ткани и другие дорогостоящие предметы роскоши. Накопитель упрекает Бездельника: его обжорство и пьянство приведут к расточению наследственных владений и к вырубке лесов. Он не заботится о возделывании земель и распродает орудия труда для того, чтобы оплатить свои воинские авантюры и охотничьи развлечения.

Однако тщетно пытается Наживала убедить Мота сократить траты, поостеречься разорения и приучить к труду себя и своих ближних. Впрочем, он понимает, что движет Мотом, это – "высокомерие". Сам-то Накопитель собрал богатство благодаря уменью жить умеренно и делать дела.

Мот, в свою очередь, винит Наживалу в том, что собранные им сокровища никому не приносят ни пользы, ни удовольствия:

Назад Дальше