Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич 28 стр.


В этот период для отдельных авторов проблема воспитания ребенка стала приобретать большее значение, нежели прежде. Традиции интерпретации детства, до того сохранявшие некоторую обособленность одна от другой – античная, раннехристианская, варварская и та, что опиралась на рыцарский этос, – отныне сближаются и переплетаются. В этом отношении показательно сочинение Филиппа Новарского. Хотя он и заявляет, что строит свои поучения относительно воспитания детей исходя из личного опыта ("тому, кто это написал, исполнилось 60 лет", и, многое претерпев, он чувствут себя обязанным научить других), Филипп в основном остается в русле общей морально-религиозной сентенциозности. Он разделяет точку зрения, восходящую еще к Августину, согласно которой маленький ребенок – существо, изначально несущее на себе проклятие первородного греха, а потому склонное к неповиновению и дурным поступкам. Последние требуют от родителей суровости и строгости, и Филипп Новарский всячески подчеркивает целительную роль наказания. Попустительство воспитателей может привести к тому, что, достигнув определенного возраста, человек закоснеет в своих преступных склонностях. Автор ссылается на распространенный exemplum, повествующий о молодом человеке, пристрастившемся к воровству. Перед казнью, к которой он был приговорен за содеянные им кражи, юноша пожелал попрощаться со своим отцом, обменявшись с ним последним поцелуем. Вместо этого, однако, он откусил ему нос. Он объяснил судье, что таким способом "отблагодарил" отца за потакание его дурным наклонностям: тот никогда не наказывал его и не придавал серьезного значения непотребному его поведению.

Взгляды Филиппа Новарского пронизаны сословным духом: по его мнению, сына рыцаря надо растить иначе, чем сына простолюдина. Он рекомендует как можно раньше начинать приобщение ребенка к профессии, соответствующей его сословному статусу. Одновременно подчеркивается различие в обучении мальчиков и девочек. Филипп, естественно, отдает пальму первенства детям мужского пола, тогда как девушек, с его точки зрения, следует готовить к браку и к тому, чтобы они находились в подчинении у мужа. "Детство есть фундамент жизни, – пишет Филипп Новарский, – и только на хорошей основе можно воздвигнуть большое и добротное строение". Для достижения этого нужно настойчиво трудиться.

В одной из проповедей немецкий францисканец Бертольд Регенсбургский (XIII век), в свою очередь, рассуждает о родительских заботах и, в частности, задается вопросом, почему в семьях богатых людей дети чаще болеют и раньше умирают, нежели в семьях бедняков. Уподобляя желудок котелку с пищей, стоящему на очаге, он говорит, что из переполненного котелка похлебка вытекает и гасит огонь. В богатых и знатных семьях часто бывает так, что разные родственницы бестолково и слишком часто пичкают младенца, в результате чего он болеет и даже может умереть; бедные же люди кормят детей умеренно. Впрочем, соображения о большем благополучии детей бедняков остаются на совести проповедника, ибо голод и недоедание были повседневным явлением.

Люди Средневековья по-своему заботились о своих детях, но эти заботы далеко не всегда получали одобрение церкви. Как явствует из высказываний или не менее красноречивых умолчаний в жизнеописаниях Отлоха, Абеляра, Бернара и других духовных лиц, первейшая нравственная цель христианина – любовь к Богу, и привязанность детей к родителям или родителей к детям не должна вступать в противоречие с этой заповедью. Принятие обета монашества ведет к разрыву родственных связей. Человек, который всячески стремится приумножить свои богатства, не гнушаясь ростовщичеством и иными не одобряемыми церковью способами, может погубить души своих детей и более отдаленных потомков, получивших его греховное наследство. Надлежало печься не столько о физическом здоровье ребенка, сколько о его душе. В записках флорентийского купца Джованни Морелли (начало XV века) встречаются в высшей степени впечатляющие страницы, посвященные его первенцу, рано умершему сыну Альберто, к которому он был нежно привязан и который умер в детстве. Морелли подробно описывает агонию ребенка. Как христианина, его особенно мучает воспоминание о том, что он, надеясь на чудо, на то, что ребенок выживет и не покинет этот мир, до последнего момента откладывал причастие, без которого Альберто и скончался. Считалось, что, не приняв отпущения грехов, душа ребенка не могла получить доступа в рай. По признанию Морелли, он в течение года после смерти сына жестоко терзался мыслью о том, что душа невинного мальчика оказалась в аду. Лишь через год, день в день после смерти ребенка, Морелли было ниспослано видение, из которого явствовало, что Господь смилостивился, и Альберто получил отпущение грехов. Эти страницы пронизаны глубокой отцовской любовью, привязанностью Джованни и его жены к маленькому мальчику, которого они так трагически и безвременно потеряли.

Даже безгрешный младенец не мог, согласно тогдашним убеждениям, получить доступ в Царствие Небесное, если он не был крещен. Соответственно, страх, вызываемый опасением, что новорожденный может умереть без крещения, был широко распространен. Нередко старались возвратить в этот мир уже бездыханного младенца, для того чтобы немедленно опрыскать его святой водой. Фактически крещение производилось уже над трупом ребенка.

В средневековой литературе можно найти указания на конфликты между родителями и детьми. В центре упоминавшейся выше немецкой поэмы Вернера Садовника "Майер Хельмбрехт" (XIII век) – трагический разрыв между добропорядочным крестьянином и его сыном, вознамерившимся возвыситься и стать рыцарем, приводит к гибели этого выскочки. Дидактические "примеры" (exempla) того же времени неоднократно высмеивают и осуждают сыновей, которые дурно обращаются со своими старыми отцами, отказывая им в одежде и пище и даже подвергая их побоям. Расторжение взаимной привязанности детей и родителей рассматривается Боккаччо как неслыханное и роковое разрушение основ жизни: в разгар чумы в середине XIV века дети, по его свидетельству, бросали своих больных родителей, а родители не оказывали помощи пораженным "черной смертью" детям.

Повторим: детство в Средние века не было долгим. Ребенок с малых лет приобщался к жизни взрослых, начинал трудиться или обучаться рыцарским занятиям. То, что подчас его рано отрывали от семьи, не могло не наложить отпечатка на его психику. Нравственные и бытовые условия были таковы, что дети могли быть свидетелями сексуальной жизни родителей (семья нередко спала в одной постели). Детей не избавляли и от зрелищ жестоких публичных казней. Уже в относительно раннем возрасте ребенок нес полную уголовную ответственность за правонарушения, вплоть до смертной казни. Нередко по воле родителей заключались браки между детьми, половое созревание которых еще полностью не завершилось (канонический возраст вступления в брак для девочек – 12 лет, для мальчиков – 14 лет). Это было особенно характерно для коронованных особ и высшей знати, представители которой в первую очередь были заинтересованы в укреплении союзов в своей среде и не принимали в расчет личных привязанностей и чувств детей, вступавших в брак. Посвящение в рыцари происходило по достижении 15 лет, хотя к этому возрасту подросток еще не обладал физической силой, достаточной для свободного владения оружием и ношения тяжелых доспехов.

Лишь незначительная часть населения заботилась об образовании своих детей. Ни рыцари, преданные воинским занятиям, ни крестьяне и мелкие ремесленники, поглощенные повседневным трудом, не были ориентированы на книгу. Свои знания ребенок получал преимущественно не от школьного учителя, а непосредственно из жизни, из фольклора и молвы. Несколько иначе дело обстояло в среде купцов, которые вследствие особенностей своей профессии заботились о том, чтобы их наследники умели читать и писать и были знакомы с арифметикой. Школа лишь постепенно получила известное распространение, хотя и к концу средневековой эпохи большинство населения, в особенности сельского, оставалось неграмотным.

Французский аббат Гвибер Ножанский, в противоположность другим авторам "автобиографических" сочинений, ничего не сообщавших о своем детстве, подробно на нем останавливается и рассказывает, в частности, о нанятом его матерью учителе: тот любил его и "из любви" жестоко наказывал, хотя Гвибер, с младенчества предназначенный к духовному званию, был весьма усерден в учении.

Из этих разрозненных примеров мы могли убедиться в том, что детство трактовалось в Средние века чрезвычайно противоречиво. Одни авторы его по существу игнорируют, тогда как другие вовсе не склонны обходить его молчанием и даже способны сделать конкретные наблюдения, не лишенные жизненности. Соответственно, установки в отношении к ребенку были двойственны. С одной стороны, в нем видели существо, которое еще нужно "цивилизовать", подавляя в нем злое начало. С другой стороны, душу ребенка расценивали как менее отягощенную грехами, и поэтому, например, на детей во время печально известного детского крестового похода (1212 г.) возлагали те надежды на освобождение Гроба Господня, которые не в состоянии были оправдать взрослые.

Во второй период Средних веков начинается известная переоценка детства. В частности, ее можно усмотреть в утверждении культа Христа-Младенца. В житийной литературе складывается представление о sancta infantia – святой с самого младенчества или еще в утробе матери проявляет свои исключительные качества Божьего избранника (в частности, будущий святой постится, отказываясь по определенным дням от приема материнского молока). Puer senex – ребенок, который от рождения обладает мудростью старца, – таков один из распространенных топосов агиографии.

Таким образом, вопреки разрозненности и относительной бедности содержащихся в средневековых источниках сведений о детстве, нет никаких оснований для утверждения, будто бы этот начальный этап человеческой жизни игнорировался либо получал сплошь негативную оценку. Арьесу, несомненно, принадлежит заслуга постановки вопроса о детстве в контексте картины мира людей Средневековья и начала Нового времени. Не случайно его книга "Ребенок и семейная жизнь при Старом порядке", впервые опубликованная в 1960 году, породила живую дискуссию среди историков и сосредоточила их внимание на этой проблеме, существенность которой не может внушать сомнения. Иное дело – общие построения и выводы этого историка. Как и в другом своем не менее знаменитом исследовании "Человек перед лицом смерти", в котором он рассматривает противоположный полюс человеческой жизни, Арьес высказывает немало ценных замечаний, но вместе с тем, к сожалению, не стремится подтвердить их скрупулезным анализом источников. Реальность же, как и восприятие и оценка детства, были более многоплановыми и даже противоречивыми. Здесь мне хотелось бы подчеркнуть: детство и отрочество с их особенностями вовсе не ускользали полностью от взора людей средневековой эпохи. Духовные лица и миряне, моралисты и теологи, законодатели и проповедники в ходе своих рассуждений нередко затрагивали тему детства. Но, как правило, они не были склонны видеть в нем связного и своеобразного жизненного процесса, что вновь возвращает нас к размышлениям о том, как осознавались в Средние века личность и индивидуальность.

Биография и смерть

"Человек пред лицом смерти" – так назвал свое новаторское капитальное исследование Филипп Арьес. Но, мне кажется, этими же словами можно было бы выразить общую ситуацию человеческого сознания в Средние века. Человек в ту эпоху, как и в любую другую, жил, трудился, воевал и молился, любил и ненавидел, горевал и веселился, но сколь ни полно поглощали его земные заботы и интересы, его деятельная и эмоциональная жизнь неизменно протекала на фоне смерти. Смерть в ту эпоху с основанием можно рассматривать как неотъемлемый компонент жизни. "Где те, кто некогда жил?" (Ubi sunt), "Помни о смерти" (Memento mori), "пляска смерти" (danse macabre, Totentanz) – не просто обозначения модных и распространенных в ту эпоху жанров литературы и искусства. Это – темы, неотступно преследовавшие сознание, своего рода лейтмотивы, налагавшие своебразный отпечаток на религию и философию, на искусство и повседневную жизнь, во многом моделировавшие человеческую мысль и поведение.

Людьми владел страх внезапной смерти, не подготовленной молитвами и иными "добрыми делами", смерти в момент, когда человек не успел исповедаться, покаяться в грехах и получить их отпущение. О смерти действительно нужно было постоянно помнить. Проповедники не уставали твердить: не откладывайте раскаяния и искупления грехов до последнего момента, Богу угодно своевременное покаяние. Танец смерти – излюбленная тема иконографии – страшен прежде всего тем, что пляшущие члены разных сословий и классов не видят того, кто ведет их хоровод, а потому не ведают, когда этот танец будет прерван.

Напротив, Арьес писал о "прирученной смерти" (la mort apprivoisee), смерти, которую предчувствовали и ожидали, которую глава семьи встречает, окруженный близкими и наследниками, сделав последние распоряжения и попросив у всех прощения; человек отходит в мир иной умиротворенным и оплакиваемым, без страхов и сожалений, поскольку жизненный цикл завершен и заботы о душе заблаговременно предприняты. Арьес полагает, что такова в действительности была смерть на протяжении Раннего Средневековья, а в крестьянской среде – даже и в Новое время. Боюсь, Арьес принял за чистую монету фольклорный и литературный топос. Но самый этот топос интересен и многозначителен: такой воображали себе смерть люди, страшившиеся неожиданного ухода из жизни с грузом грехов и, следовательно, без особой надежды на спасение. Возражая Арьесу, Арно Борст показал, что люди Средневековья испытывали обостренный страх смерти, поскольку он имел не одни только психофизиологические, экзистенциальные корни, но и религиозные, ибо никто из умирающих не мог быть уверен в том, что избежит мук ада.

Легенда о благополучной и благообразной смерти имела еще и иной смысл: человек умирает, оставляя по себе добрую память. В Средние века был популярен жанр проповедей de mortuis (об умерших). Когда умирал папа римский или другой церковный иерарх, светский монарх или аристократ, в церкви читалась проповедь, в которой покойному воздавались посмертные почести: характеризовались его достоинства и деяния, а вместе с тем развивались и более общие темы, в частности, о смерти и необходимости приуготовления к ней, о рае, чистилище и аде, выдвигались образцы христианского поведения, рассказывалось о том, как живые могут облегчить участь душ умерших.

Возникает вопрос, в какой мере в подобной проповеди можно обнаружить черты индивидуальности того, кому она посвящена. Разумеется, самый жанр поминовения заставляет предположить, что если здесь и давался словесный портрет покойного, то на первый план выдвигались его положительные качества, которые могли бы послужить образцом для подражания. Это ясно a priori. И тем не менее оказывается, что проповеди de mortuis – отнюдь не иконы. Дэвид д'Аври, исследовавший тексты проповедей "об умерших", сочиненные до 1350 года, отмечает, что в них, при всей неизбежной стилизации, время от времени встречаются упоминания жизненных черточек личности и даже не лишенные интереса целые словесные портреты. Однако проповедники явно преследовали иные цели, и эти индивидуализирующие характеристики, которые свидетельствуют о наблюдательности авторов и об известном внимании к индивиду, а не к одной лишь его социальной роли, все же тонут в нравоучительном тексте. Этими драгоценными для исследователя подлинными чертами личности средневековый проповедник едва ли особенно дорожит самими по себе – они для него не самоцель, но лишь вспомогательное средство сделать свое нравоучение более наглядным. Не своеобразие личности, но, напротив, возможность сопоставить ее с некой моделью (библейским или античным персонажем) стоит в центре его внимания. Повторяю, автор подчас способен увидеть частное и своеобычное в своем герое, даже отметить перемены в его облике и поведении, происходившие на протяжении его жизни, но самый жанр проповеди налагает ограничения на эту возможность. Как и в других жанрах средневековой литературы, в проповедях об умерших индивид характеризуется преимущественно через общее для определенной категории лиц, а не через черты, присущие ему одному.

Назад Дальше