Гонительские искажения ослабевают, когда мы переходим от мифов к западным гонениям. В первую очередь именно это ослабление и позволило нам дешифровать западные гонения. Эта первая дешифровка должна теперь послужить трамплином для подступа к мифологии. Я опираюсь на тексты, легче поддающиеся прочтению и потому прочитанные сначала, - такие, как текст Гийома де Машо, - чтобы подступиться сперва к прочтению мифа об Эдипе, а затем к текстам более сложным - постепенно продвигаясь к обнаружению всех гонительских стереотипов и, вследствие этого, к постулированию реального насилия и реальных жертв за темами столь фантастическими, что почти невозможно представить, что когда-нибудь они перестанут считаться "от начала до конца вымышленными".
Наши средневековые предки всерьез принимали самые безумные сказки: отравление источников евреями или прокаженными, ритуальные детоубийства, колдовские полеты на метле, дьявольские оргии при свете луны. Это сочетание жестокости и доверчивости кажется нам непревзойденным.
И однако оно превзойдено мифами, поскольку исторические гонения основаны на уже деградировавшем суеверии. Мы считаем себя защищенными от мифологических иллюзий, так как условились не видеть в мифах ничего кроме выдумок. На самом же деле, все принимать за иллюзию - это просто более тонкий способ уклоняться от неудобных вопросов, нежели чем все принимать за правду. Лучшее, самое окончательное алиби - это абстрактная недоверчивость, которая отказывает во всякой реальности тому насилию, на которое намекает миф.
Мы привыкли рассматривать даже самые правдоподобные черты мифологических героев как непременно вымышленные, поскольку они сочетаются с неправдоподобными чертами. Но подобная - продиктованная ложным благоразумием - огульная предвзятость по отношению к вымыслу помешала бы нам распознать и реальность антисемитских избиений, если бы мы позволили ей определять наше прочтение Гийома де Машо. Но мы же не сомневаемся в реальности рассказанных у него избиений под тем предлогом, что они соседствуют со всевозможными баснями. Стало быть, не следует сомневаться и в случае с мифами.
В текстах исторических гонителей лицо жертв уже просвечивает сквозь маску. Тут есть лакуны и нестыковки, тогда как в мифологии маска еще цела: она закрывает лицо так плотно, что мы и не подозреваем, что речь идет о маске. За нею нет никого, думаем мы, - ни жертв, ни гонителей. Мы напоминаем циклопов, братьев Полифема, которых он тщетно звал на помощь, ослепленный Одиссеем и его спутниками. Свой единственный глаз мы сохраняем для того, что мы называем "история". А уши (если они у нас вообще имеются) всегда слышат только это "никто, никто…", которое происходит из самого коллективного насилия и заставляет нас принимать его за нечто несуществующее, целиком и полностью придуманное Полифемом в настроении поэтической импровизации.
Мифологические чудовища для нас уже перестали быть сверхъестественными или естественными, теологическими или зоологическими существами, но они остаются для нас квазисуществами воображения, баснословными "архетипами", нагроможденными в еще более мифическом, чем сами мифы, бессознательном. Наша наука о мифах на четыре сотни лет отстала от исторической критики, но преграда, которая их разделяет, не непреодолима. Дело не в том, чтобы выйти за какие-то естественные пределы зрения, начать воспринимать что-то вроде инфракрасных или ультрафиолетовых волн. Было время, когда никто не умел читать гонительские искажения, принадлежащие даже и нашей собственной истории. В конце концов мы научились. И мы можем датировать это достижение. Оно восходит к началу современной эпохи. На мой взгляд, оно составляет лишь первый этап в процессе дешифровки, которая в течение столетий в сущности никогда не прерывалась, но буксовала - из-за того, что не могла встать на действительно плодотворный путь и распространиться на мифологию.
* * *
Теперь нужно поговорить о существенном измерении мифов, которое не вполне, но почти отсутствует в исторических гонениях, - об измерении сакральном. Средневековые и современные гонители не поклоняются своим жертвам - они их только ненавидят. Соответственно, жертвы легко распознаются в качестве таковых. Труднее распознать жертву в сверхъестественном существе, которое стало предметом культа. Безусловно, достославные похождения героя иногда до неразличимости похожи на стереотипные преступления жертв коллектива. Более того, подобно этим жертвам, героя часто преследует или даже убивает его же община. Но люди, претендующие быть экспертами, от поздних греков до всех современных эллинистов, единодушно минимизируют эти досадные инциденты. Это всего лишь мелкие проделки, говорят они, в карьере столь благородной и трансцендентальной, что вспоминать о них - просто дурной тон.
Мифы насыщены сакральностью и кажутся несопоставимыми с теми текстами, которые ею не насыщены. Какими бы увлекательными ни были сходства, указанные на предыдущих страницах, перед этим несходством они бледнеют. Я пытаюсь разъяснить мифы, распознавая в них гонительские искажения более сильные, чем в воспоминаниях наших исторических гонителей об их собственных гонениях. Пока что этот метод приносил успех, поскольку я находил в мифах в более искаженной форме все то, что равным образом фигурирует и в гонительских текстах. Но в случае с сакральностью нас ждет новая трудность: в мифах сакральное есть, а в гонительских текстах оно практически отсутствует. И тогда возникает вопрос, а не теряем ли мы в наших сравнениях самую суть мифологии. Даже если мифология уязвима снизу для сравнительного метода, она всегда (по мнению наших идеалистов) неприступна для него сверху - в том трансцендентальном измерении, которое ей присуще и остается для нас недосягаемо.
По моему мнению, дело обстоит совершенно иначе, и можно это показать двумя способами. Исходя из сходств и различий между двумя типами текстов, можно буквально вывести, с помощью простого рассуждения, природу сакрального и необходимости его присутствия в мифах. Я еще вернусь к гонительским текстам и покажу, что, вопреки видимости, в них остались следы сакрального и они очень точно соответствуют тому, что можно ожидать от этих текстов, если распознать в них, как это делаю я, деградировавшие и полуразложившиеся мифы.
Чтобы понять, как обстоит дело с сакральным, нужно начать с того, что я назвал обвинительным стереотипом - с иллюзорной виновности и ответственности жертв; сначала нужно распознать в этом стереотипе искреннее верование. Гийом де Машо искренне верит в отравление рек евреями. Жан Боден искренне верит в опасности, которые колдовство навлекает на современную ему Францию. Нам не нужно сочувствовать верованию, чтобы признать его искренность. Жан Боден - человек не среднего ума, однако он верит в колдовство. Два столетия спустя это верование будет вызывать громкий смех, даже у людей с очень ограниченными умственными способностями.
Так откуда же могли взяться иллюзии Жана Бодена или Гийома де Машо? Они явно имеют социальную природу. Это неизменно иллюзии, разделяемые большим числом людей. В большинстве человеческих обществ вера в колдовство - это дело не нескольких или даже не многих индивидов, а всех сразу.
Магические верования погружены в определенный социальный консенсус. Пусть в XVI и даже в XIV веке этот консенсус далеко не единодушен, но он остается широким, по крайней мере в некоторых слоях; для индивидов он по-прежнему имеет достаточно принудительный характер. Исключения еще не настолько многочисленны, не настолько влиятельны, чтобы помешать гонениям. Гонительская репрезентация еще сохраняет характеристики коллективной репрезентации (коллективного представления) в смысле Дюркгейма.
Мы уже видели, в чем заключается это верование. Широкие слои общества сталкиваются или с такими страшными бедствиями, как чума, или с менее заметными трудностями; благодаря гонительскому механизму, коллективные фрустрации и страхи находят заместительное удовлетворение в жертвах, против которых легко объединиться в силу их принадлежности к плохо интегрированным меньшинствам и т. д.
Мы понимаем это, поскольку опознали в тексте гонительские стереотипы. Как только это опознание случилось, мы восклицаем: "Жертва - это козел отпущения!" Все прекрасно понимают это выражение; никто не сомневается в том, какой смысл в него вложен. Выражение "козел отпущения" означает одновременно невинность жертв, возникший против них коллективный антагонизм и коллективные результаты этого антагонизма. Гонители заперты в "логике" гонительской репрезентации и не могут оттуда выйти. Сам Гийом де Машо, несомненно, никогда не участвовал в актах коллективного насилия, но разделяет гонительскую репрезентацию, которая питает такое насилие и, в свою очередь, питается от него; он участвует в коллективном эффекте козла отпущения. Антагонизм действует на антагонистов с такой силой, что жертвы уже не могут оправдаться.
Таким образом, мы используем выражение "козел отпущения", чтобы резюмировать все то, что я сказал о коллективных гонениях. Сказать "козел отпущения" по поводу текста Гийома де Машо - значит дать понять, что мы не одурачены его репрезентацией и что мы сделали все необходимое, чтобы демонтировать эту систему и заменить ее нашим собственным прочтением.
"Козел отпущения" - это резюме того типа интерпретации, который я хотел бы распространить и на мифологию. К сожалению, с этим выражением дело обстоит так же, как и с самой интерпретацией. Под тем предлогом, что все знают, как оно употребляется, никто ни разу не позаботился о том, чтобы точно выяснить, как же именно оно употребляется, и потому множатся недоразумения.
В примере из Гийома де Машо и вообще в гонительских текстах это употребление не связано прямо ни с обрядом козла отпущения, как он описан в книге Левит (глава 16), ни с другими обрядами, которые иногда называют "обрядами козла отпущения", поскольку они более или менее напоминают обряд из Левита. Но как только мы начинаем размышлять о выражении "козел отпущения" вне гонительского контекста, то мы обычно вспоминаем этот самый обряд и соответственно видоизменяем смысл выражения. Поскольку в книге Левит речь идет о религиозной церемонии, которая происходит в фиксированный момент и которую проводят священники, мы решаем, что и за нашим выражением стоит сознательная манипуляция. Мы воображаем ловких стратегов, которые прекрасно понимают виктимные механизмы и губят невинных жертв совершенно сознательно, с макиавеллиевским умыслом.
Такие вещи конечно же могут происходить, особенно в нашу эпоху, но даже сегодня они не происходили бы, если бы предполагаемые манипуляторы не располагали для организации своих недобрых замыслов легко манипулируемой массой, иначе говоря людьми, которых легко заключить в систему гонительской репрезентации, людьми, способными к вере в козла отпущения.
Гийом де Машо, очевидно, отнюдь не манипулятор. Он недостаточно умен для этого. Если в его мире и имеется манипуляция, то самого Гийома надо отнести к числу манипулируемых. Саморазоблачительные элементы его текста, судя по всему, являются таковыми не для него, а исключительно для нас, понимающих их истинное значение. Я говорил только что о наивных гонителях, а мог бы говорить о гонителях бессознательных.
Слишком сознательная и расчетливая концепция того, что стоит за выражением "козел отпущения" в современном употреблении, устраняет самую суть, а именно веру гонителей в виновность их жертвы, устраняет их плененность внутри гонительской иллюзии, которая, как мы видели, является не чем-то элементарным, а настоящей системой репрезентации.
Плененность внутри этой системы позволяет нам говорить о бессознательном гонителе, а в том, что такой гонитель возможен, мы можем убедиться на собственном опыте: ведь сегодня те, кто ловчее всех отыскивает чужих козлов отпущения (а мы все стали настоящими мастерами в этом ремесле), никогда не видят своих собственных. Никто или почти никто сам себя не чувствует в этом отношении грешным. Чтобы оценить грандиозность этой тайны, нужно обратиться с этим вопросом к самим себе. Пусть каждый спросит себя, как у него самого обстоит дело с козлами отпущения. Лично я за собой ничего такого не знаю, и я уверен, дорогой читатель, что так же обстоит дело и с вами. У нас с вами есть лишь законные враги. И тем не менее мир кишит козлами отпущения. Гонительская иллюзия свирепствует сильнее, чем когда бы то ни было, - не всегда, разумеется, такая трагическая, как при Гийоме де Машо, но еще более неискренняя. "Читатель, мой двойник, мой лицемерный брат…"
Если мы находимся в таком положении - притом что все мы состязаемся в проницательности и тонкости при распознавании индивидуальных и коллективных козлов отпущения, то в каком же положении был XIV век? Никто тогда не расшифровывал гонительскую репрезентацию, как мы ее расшифровываем сегодня. "Козел отпущения" еще не имел того смысла, какой мы вкладываем в него сегодня. Та идея, что толпа или даже целое общество может попасть в плен к своим собственным виктимным иллюзиям, оставалась непостижимой. Если бы мы попытались эту идею разъяснить людям Средневековья, они бы ее не поняли.
Гийом де Машо идет дальше нас в подчинении эффектам козла отпущения. Его мир глубже, чем наш, погружен в гонительское бессознательное, но, судя по всему, не так глубоко, как мифологические миры. У Гийома, как мы видели, на счет козлов отпущения отнесена только часть Черной чумы, и не самая страшная; а в мифе об Эдипе - вся чума. Чтобы объяснить эпидемии, мифологические миры никогда не нуждались ни в чем, кроме стереотипных преступлений и, разумеется, их виновников. Достаточно обратиться к этнографическим свидетельствам, и это станет очевидно. Этнографы в ужасе от моих кощунственных идей, но они сами уже давно располагают всеми свидетельствами, необходимыми для их подтверждения. В так называемых "этнографических обществах" появление эпидемии сразу заставляет подозревать, что кто-то нарушил базовые правила сообщества. (Называть эти общества примитивными теперь запрещено, хотя и предполагается, что мы будем называть примитивным все, что в нашем собственном мире продлевает жизнь гонительским верованиям и поведению мифологического типа.)
Гонительская репрезентация интенсивнее в мифах, чем в исторических гонениях, и сама эта интенсивность нас и сбивает с толку. По сравнению с этой гранитной верой, наша вера кажется ничтожной. В нашей истории мы находим только непрочные и остаточные гонительские репрезентации, именно поэтому они оказались быстро демистифицированы - самое большее спустя несколько столетий, вместо того чтобы - подобно мифу об Эдипе - длиться тысячелетиями и по сю пору оставаться непроницаемыми, вопреки всем нашим усилиям в них проникнуть.
Эта колоссальная вера нам теперь чужда. Мы можем самое большее попытаться ее постичь, выслеживая ее в текстах. И тогда мы увидим, что так называемое "священное" есть не что иное, как слепота и мощная плотность этой веры.
Зададим вопрос об этом феномене и прежде всего - об условиях его возможности. Мы не знаем, почему эта вера так сильна, но подозреваем, что она соответствует механизму козла отпущения более эффективному, нежели наши механизмы, и работающему в ином, превосходящем наш, режиме гонительского функционирования. Если судить по численному превосходству миров с мифологией, то этот более интенсивный режим - это режим нормальный для человечества, а исключение составляет как раз наше общество.
Столь сильная вера не смогла бы ни возникнуть, ни, тем более, навсегда закрепиться в гонительских воспоминаниях, то есть в мифах, возникающих после смерти жертвы, если бы характер отношений внутри сообщества заставлял в этой вере усомниться, иначе говоря, если бы внутри сообщества действительно не произошло примирение. Для того чтобы все гонители оказались одушевлены общей верой в пагубную силу их жертвы, нужно, чтобы она успешно сфокусировала на себе все подозрения, напряжения и репрессалии, которыми отравлены эти отношения. Нужно, чтобы сообщество оказалось успешно избавлено от этих ядов. Нужно, чтобы оно почувствовало себя освобожденным, примиренным с самим собой.
Именно это и предполагается в финалах большей части мифов. Эти финалы изображают возврат порядка, подорванного во время кризиса, а еще чаще - рождение совершенно нового порядка в религиозном единении сообщества, освеженного перенесенными испытаниями.
Постоянная комбинация в мифах крайне виновной жертвы и - одновременно насильственного и освободительного - финала может объясняться лишь предельной мощью механизма козла отпущения. Действительно, эта гипотеза разрешает фундаментальную загадку всякой мифологии: отсутствующий или подорванный козлом отпущения порядок устанавливается или восстанавливается благодаря тому, кто вначале его нарушил. Легко представить, что жертва считается ответственной за беды общества - так оно и происходит и в мифах, и в коллективных гонениях, но именно в мифах - и только в мифах - эта же самая жертва восстанавливает, символизирует и даже воплощает порядок.
Наши специалисты этого еще не усвоили. Нарушитель превращается в восстановителя и даже в учредителя порядка, который он перед тем нарушил. Наипреступный преступник преображается в столп общественного порядка. В некоторых мифах этот парадокс более или менее ослаблен, цензурован или приукрашен - несомненно, самими верующими, которых он скандализовал так же, как скандализует наших современных этнографов, но (мы к этому вернемся позже) этот парадокс все равно остается виден и сквозь позднейший грим. Он крайне характерен для мифологии.
Это загадка, которая беспокоила уже Платона, когда он возмущался имморализмом гомеровских богов. Те толкователи, которые не уклоняются от этой загадки, уже много столетий ломают на ней зубы. Она совпадает с загадкой примитивного священного, то есть с благодетельной метаморфозой пагубного всемогущества, которое приписывается козлу отпущения. Чтобы понять это превращение и разрешить эту загадку, нужно заново рассмотреть нашу комбинацию мотивов, наши четыре гонительских стереотипа, пусть несколько искаженные, и в дополнение к этому - финал, показывающий гонителей примиренными. Они действительно должны были примириться. Нет причин в этом сомневаться, поскольку они вспоминают о своих испытаниях после смерти жертвы и всегда без колебаний виновником своих испытаний называют ее.