В последнее пятнадцатилетие XIX в. церкви вышли послабления. Появились первые образованные богословы и теологи во главе с В.С. Соловьевым. В условиях моды на марксизм иные богословы попытались сочетать учение Христа с учением Маркса. Их называли "легальными марксистами". Этот прецедент не прошел бесследно: "легальные марксисты" П. Струве, С. Булгаков, Б. Туган-Барановский, С. Франк отошли от выборочного признания учения Маркса и стали убежденными христианами. Но при этом отдавали себе отчет в том, что именно многолетнее увлечение Марксом привело их к учению Христа, осознавали, что этот переход – результат внутренней связи (не всегда и не всеми различимой) учения Маркса и учения Христа. Поняли ли наконец большевистские критики отказ "легальных марксистов" от Маркса в пользу христианства, что в их взглядах учение Маркса оставило неизгладимый след, что "легальные марксисты" фактически первыми обратили внимание на связь учения Христа с учением Маркса? Первый съезд РСДРП по программе Маркса организовал и провел Струве в Минске в 1898 г. Струве, Булгаков и Туган-Барановский, отрекшись от "марксизма большевиков", вовсе и не помышляли отказаться от всех идей Маркса. Бердяев ценил историзм Маркса и его теорию товарного фетишизма, Струве ревниво настаивал на том, что он был и остается верным учеником Маркса, Булгаков, считая Христа революционером, тянулся к большевизму. Во многих отношениях эти ниспровергатели Маркса были ближе к его учению, чем Ленин и даже Плеханов. Христианство во взглядах "легальных марксистов" все-таки возобладало над учением Маркса. Они сдружились с фанатичным антизападником отцом П. Флоренским, реакционным журналистом В. Розановым, с группой поэтов, которые декорировали свои поэзы именем Иисуса Христа. Развернул свою деятельность реформатор христианства Лев Николаевич Толстой, за ним потянулась череда толстовцев из крестьян, интеллигенции. Толстой был прав, что церковные узурпаторы веры подменили учение Спасителя христианской идеологией, внешне похожей на оригинал, а служащей лишь церкви, толстосумам и властям. Вместе с падением православия заколебался трон. Роль Маяковского в русском христианском ренессансе, в отличие от всех других участников этого движения, была поистине возрожденческой. Рабле назвал свое Пятикнижье – новейшим Евангелием. Пятикнижье Маяковского (пять его поэм: "Тринадцатый апостол", "Флейта-позвоночник", "Война и мiр", "Человек", "Про это") – стало новоновейшим Евангелием.
Параграф третий
Последняя петербургская сказка
Маяковский изобразил крушение империи в придуманной им сказке о памятнике Петру Великому. Эта сказка была пародийным продолжением поэмы А.С. Пушкина "Медный всадник". Маяковский досказал, что произойдет с памятником, воспетым Пушкиным как символ величия Петербурга и несокрушимой империи. Под пером Маяковского памятник становится символом дехристианизации России, падения нравов европеизированных питерцев, символ превращения России в полуколонию Запада. О чем написал Пушкин? О гибели населения во время наводнения, о гибели простых людей, не имеющих надежных, возвышающихся над бушующими волнами Невы дворцов, о гибели любви простолюдинов, живших в хибарках на затопляемых низких островах. Все эти бедствия искупались для Пушкина, как и для самодержца и дворян, возведением величественной новой столицы, построенной на костях крепостных. Какая раздвоенность терзала певца империи Пушкина, как он переживал за бедного Евгения, лишившегося рассудка, как только тот узнал, что наводнение в щепы разнесло дощатую хибарку
Параши, а самою ее поглотили невские волны! Бессердечен тот человек, кто не услышит рыданий человеколюбца-поэта и не удивится тому, что тот же певец гордился делом Петра: "Красуйся, град Петров, и стой / Неколебимо, как Россия…" Красуйся, памятник завоевателю, воздвигнутый Фальконе по велению императрицы-крепостницы, уничтожившей Запорожскую сечь, – Екатерины II. Таков он, всадник на горячем коне, взлетевшем со своим седоком на вздыбленную скалу, символизирующую вздернутую Петром на дыбу Россию:
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?Кругом подножия кумира
Безумец бедный обошел
И взоры дикие навел
На ликдержавца полумира.
Стеснилась грудь его. Чело
К решетке хладной прилегло,
Глаза подернулись туманом,
По сердцу пламень пробежал,
Вскипела кровь. Он мрачен стал
Пред горделивым истуканом
И, зубы стиснув, пальцы сжав,
Как обуянный силой черной,
"Добро, строитель чудотворный! -
Шепнул он, злобно задрожав, -
Ужо тебе!.." И вдруг стремглав
Бежать пустился. Показалось
Ему, что грозного царя,
Мгновенно гневом возгоря,
Лицо тихонько обращалось…
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой -
Как будто грома грохотанье -
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне…"Медный всадник", 1833
Преследование вскачь медным памятником императора России бедняка – это такое сочетание взлета поэтической фантазии и до сердца прочувствованной милосердной мысли поэта, что иначе, чем виртуозно-гениальной, эту сцену не назовешь. Пушкин жалел Евгения и Парашу, его трогала их тихая молодая любовь. Поэт сам едва не сошел с ума вместе с Евгением. Но если он, Пушкин, отдал свой талант в услужение Российской империи, не мог же он считать неоправданными гибель отдельных людей. На самом-то деле, чтобы построить новую столицу, по подсчетам Адама Мицкевича, Петр "втоптал тела ста тысяч мужиков, и стала кровь столицы ее основой". Между зачинателем династии и тем Романовым, который отрекся от престола, прошло неполных 200 лет. Между пушкинским прославлением Медного Всадника и глумлением над памятником и императорской Россией – не более ста. Возможно ли такое, если бы град Петра стоял неколебимо? Оставался еще целый год до отречения от престола тупого, трусливого подкаблучника Николая II, а Маяковский противопоставил гимну Медному Всаднику – пародию на него:
Стоит император Петр Великий,
думает:
"Запирую на просторе я!" -
а рядом
под пьяные клики
строится гостиница "Астория".Сияет гостиница,
за обедом обед она
дает.
Завистью с гранита снят,
слез император.
Трое медных
слазят
тихо,
чтоб не спугнуть Сенат.Прохожие стремились войти и выйти.
Швейцар в поклоне не уменьшил рост.
Кто-то
рассеянный бросил:
"Извините",
наступив нечаянно на змеин хвост.Император,
лошадь и змей
неловко
по карточке
спросили гренадин.
Шума язык не смолк, немея.
Из пивших и евших не обернулся ни один.И только
когда
над пачкой соломинок
в коне заговорила привычка древняя,
толпа сорвалась, криком сломана:
– Жует!
Не знает, зачем они.
Деревня!Стыдом овихрены шаги коня.
Выбелена грива от уличного газа.
Обратно
по Набережной
гонит гиканье
последнюю из петербургских сказок.И вновь император
стоит без скипетра.
Змей.
Унынье у лошади на морде.
И никто не поймет тоски Петра -
узника,
закованного в собственном городе. (1:128, 129)
Пушкин, как поэт, в "Медном всаднике" недосягаем. Фальконе, кажется, только для того изваял свой монумент, чтобы Пушкин раскрыл в нем такие историософские смыслы, какие не снились ни скульптору, ни царице. А Маяковский досказал эту сказку до конца. В "Медном всаднике", в падении престижа императорского монумента отразилось падение престижа империи.
Не один Маяковский издевался над "Медным всадником". Автор "Кобзаря" мстил Петру за Мазепу, за руйнование Украины.
Параграф четвертый
Шевченко о "Медном всаднике"
…От я повертаюсь -
Аж кiнь летить, копитами
Скелю розбиває!А на конi сидить охляп,
У свитi – не свитi,
I без шапки. Якимсь листом
Голова повита.
Кiнь басує, – от-от рiчку,
От… от… перескочить.А вiн руку простягає,
Мов свiт увесь хоче
Загарбати. Хто ж це такий?
От собi й читаю,
Що на скелi наковано:П е р в о м у – в т о р а я.
Таке диво наставила.
Тепер же я знаю:
Це той п е р в и й, що розпинав
Нашу Україну,
А в т о р а я доконала
Вдову сиротину.Кати! кати людоїди!
Наїлись обоє,
Накралися; а що взяли
На той свiт з собою?"Сон", 1844
И поляки не остались "в долгу" перед императором Петром.
Параграф пятый
Мицкевич о "Медном всаднике"
Никакой раздвоенности, как у Пушкина, ни пародии и издевки Маяковского, ни гнева Шевченко. Мицкевич размышляет:
Царь Петр коня не укротил уздой.
Во весь опор летит скакун литой,
Топча людей, куда-то буйно рвется,
Сметает все, не зная, где предел.
Одним прыжком на край скалы взлетел,
Вот-вот он рухнет вниз и разобьется.
Но век прошел – стоит он, как стоял.
Так водопад из недр гранитных скал
Исторгнется и, скованный морозом,
Висит над бездной, обратившись в лед. -
Но если солнце вольности блеснет
И с запада весна придет к России -
Что станет с водопадом тирании?
"Памятник Петру Великому", 1833
Маяковский вряд ли знал эти стихи Мицкевича, он относился к Петру скорее как Мицкевич и как Шевченко, чем как Пушкин – со смешанным чувством восторга и осуждения. Осуждал без колебаний, не ожидая ветра с Запада. Ветер подул из России. Вскоре за пародией Маяковского на памятник Петру последовала Февральская революция.
Часть пятая
Февральская оттепель
Параграф первый
Смерть двуглавому!
Инициаторами Февраля 1917 года стали женщины, ночами простаивавшие в длинных голодных очередях в надежде на пайку хлеба своим истощенным малышам. К ним присоединились представители тыловых воинских частей и группы дезертиров с фронтов империалистической войны. Вместе с гражданскими лицами они высыпали на улицы Петрограда, расправляясь со стражами царского порядка – полицейскими, жандармами. Они митинговали, сбивали с государственных и частных домов царские гербы с двуглавыми орлами – символами империи, заимствованными у Византии:
Смерть двуглавому!
Шеищи глав
рубите наотмашь!
Чтоб больше не ожил. (1: 138)
(А двуглавый взял да и ожил в постсоветской "квазидемократической" республике, прикрывающей византийским гербом свои имперские поползновения.) Первым откликом поэта на Февральскую победу была стихотворная поэтохроника.
Параграф второй
"Революция. Поэтохроника"
Маяковский ждал революцию с таким нетерпением, "как ждет любовник молодой минуты первого свидания" (всего на два месяца ошибся), а она пришла столь неожиданно, что он успел только зарифмовать отдельные факты и все-таки не удержался и от крутых обобщений:
Граждане!
Сегодня рушится тысячелетнее "Прежде".
Сегодня пересматривается миров основа.
Сегодня
до последней пуговицы в одежде
жизнь переделаем снова.Граждане!
Это первый день рабочего потопа. (1: 136)
Уже 17 апреля появился у Маяковского образ потопа, а не в стихотворении "Наш марш", как позже решил Ленин. Напомню, библейский потоп Господь опрокинул на Первый мир, созданный Им, поскольку Первый погряз в грехе. Он спас только праведника Ноя. Но со вторым потопом (такое сравнение мог предложить только апостол Иисуса Христа для Революции 1917 г.) Маяковский надеялся, будут уничтожены корешки Первого мира, которые остались после того как расплодилось потомство Ноя, приставшее к горе Арарат. Маяковский так страстно жаждал обновления, что готов был уже Февральскую революцию назвать вторым потопом. Поэт поторопился. Поэт ошибся. Что, собственно, произошло в Феврале?!
Тысячелетнее российское царство местами прохудилось, стало расползаться по швам. Временные правительства: буржуазное, потом эсеро-мень-шевистское – пытались его залатать, подштопать. Ничего не получалось. Почему? Они продолжали войну, не раздали землю крестьянам. Армия была разгромлена и деморализована. Административно-чиновничий аппарат, разъеденный коррупцией, перестал подчиняться верхам, колонии расползались, не было ни одного класса, социальной прослойки, не ожидающих, как спасения, развала империи. Империя гибла. Маяковский ораторствовал посреди начавшейся гибели империи, выращивая чувство всемирного братства:
Нам,
поселянам Земли,
каждый Земли Поселянин родной.
Все
по станкам,
по конторам,
по шахтам братья.
Мы все
на земле
солдаты одной,
жизнь созидающей рати.
…………………………..
Наша земля.
Воздух – наш.
Наши звезд алмазные копи.
И мы никогда,
никогда!
никому,
никому не позволим!
землю нашу ядрами рвать,
воздух наш раздирать остриями отточенных
копий. (1: 139)
Временное правительство считало недопустимым форсировать социальные преобразования. Большевики поддерживали Временное правительство. Возвращение в Петроград Ленина, его речь с броневика изменили течение революции.
ЛЕНИН С НАМИ!
Была
простая
машина эта,
как многие,
шла над Невою.
Прошла,
а нынче
по целому свету
дыханье ее
броневое.
…………………………….
"Здесь же,
из-за заводов гудящих,
сияя горизонтом
во весь свод,
встала
завтрашняя
коммуна трудящихся -
без буржуев,
без пролетариев,
без рабов и господ. (8: 80,83)
Ленин бросал в толпу лозунги, отвечающие настроению рабочих, солдат, голи: "Никакого доверия Временному правительству! Вся власть Советам! Да здравствует социалистическая революция!" Вслед за Плехановым эту речь назвали "бредовой" близкий партийный соратник Владимира Ильича А. Богданов и другие члены политбюро, в том числе И. Сталин, бывший тогда главным редактором газеты "Правда". Ленин снова шел один против течения, против чужих и против своих. После Циммервальда это был второй случай, когда Маяковский осознал право Ленина дерзать от первого лица (слова Бориса Пастернака), когда единица, воплощая волю миллионов, еще не осознающих своей воли, своего интереса, вставала над миллионами, стоила больше миллионов. Вот когда Маяковский во второй раз почувствовал в Ленине родственную душу, почувствовал, что такое народный вождь и человеческая гордость человеком.
Маяковский, единственный из поэтов и писателей, поддержал Ленина. Друг Ленина Максим Горький уподобил вождя народного восстания "бесу" Достоевского. Появление стихотворения "Поэтохроника" почти совпало по времени с речью Ленина с броневика и Апрельской 1917 г. партийной конференцией, нацелившими партию на вооруженное восстание. Апрель, а не Октябрь был фактическим началом Октябрьской революции. Все стихотворения Маяковского, осуждающие лицемерные декларации Временного правительства и его преступные действия (продолжение войны), совпадали с оценками Ленина. Все пафосные строки "Поэтохроники" были сочинены в первые дни Февральской революции, которую поэт принял за социалистическую. Он скоро распознал свою ошибку и превосходные строки "Поэтохроники", эту предвосхищающую идеализацию Октября, переадресовал Октябрю. Увы! "Правда" Октября оказалась сокрушительно иной, недостойной своего идеала. Но это выяснилось не сразу. Только год спустя после Февраля Маяковский опубликовал провидческую оду революции.
Часть шестая
Октябрь наступил, карающий, судный
Параграф первый
Апостол революции
Возвратясь из карагандинской ссылки, поэт Наум Коржавин скажет так близкие моей душе слова о революции, которые я повторю сегодня как свои, даже если их автор ныне сам не думает так: "Пусть редко на деле она удается, но в песне живет она и остается". В реальности революция не удалась, но в песне Маяковского она живою пребудет. Но разве жизнь души и ума не стоят больше, чем жизнь смертной плоти? Только читая Маяковского, чувствуешь себя в борениях Октября, проникаешься верой в идеал коммунизма.
Параграф второй
Чище венецианского лазорья
Впервые Маяковский заявил о себе как о тринадцатом апостоле в своей первой поэме "Облако в штанах". Маяковский создал в ней поэтический образец полифонического искусства. Гений трагического симфонизма Дмитрий Шостакович (по собственному его признанию) учился полифонии у Маяковского. Сам поэт считал "Облако" катехизисом искусства кануна революции: "Долой вашу любовь", "долой ваше искусство", "долой ваш строй", "долой вашу религию" – четыре крика четырех частей поэмы (1: 441). И буржуазные любовь, и искусство, и строй, и религия отвергались. Все четыре отрицания пронизывали друг друга. Невозможно было отбросить одно, оставляя в неприкосновенности другие. Четыре "долой" сливались в единую проповедь революционной перековки всех сторон общества и человека. Пророча скорую и неотвратимую революцию "труж-дающихся и обремененных" против буржуазии, призывая к всеобщему бунту против рабства, Маяковский был убежден в человеческом превосходстве рабочего над капиталистом. Он, поэт, сам был готов к жертвенному участию в восстании. Прежде всего поэт считал необходимым вернуть улице простонародья ее язык, отнятый у нее современной похотливо-сервильной лирикой, – "Улица корчится безъязыкая – / Ей нечем кричать и разговаривать". А манипулируемая масса тянулась за авторами бульварного чтива. Следовало остановить ее, образумить, вселить уверенность трудящихся в их собственное творческое могущество:
Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!Нам, здоровенным,
с шагом саженьим,
надо не слушать, а рвать их -
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!Их ли смиренно просить:
"Помоги мне!"
Молить о гимне, об оратории!
Мы сами творцы в горящем гимне -
шуме фабрики и лаборатории.
Но этого мало – следовало вселить уверенность в их собственные силы. Надобно удесятерить эту уверенность, сообщить ей направление действия. Так мог действовать только тринадцатый апостол:
Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория, -
где золото и грязь изъязвили проказу, -
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю -
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!Жилы и мускулы – молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы -
каждый -
держим в своей пятерне
миров приводные ремни. (1: 183–184)