Тринадцатый апостол - Карл Кантор 9 стр.


Для того чтобы оценить советское общество, которое устами его вождей определялось то как еще не вполне социалистическое, то как полностью социалистическое, то как общество развитого социализма, то переходящее в коммунизм, а некоторые выдающиеся социологи (А.А. Зиновьев) считали советское общество чуть ли не изначально коммунистическим, Маяковский пользовался Марксовым различением видов или форм коммунизма (иногда выступавших как его последовательные стадии). Первой формой коммунизма Маркс считал лишь обобщение и завершение отношений частной собственности. Этот коммунизм отрицает повсюду личность человека. Маркс называл его грубым, отвергающим весь мир культуры и цивилизации. Грубый коммунизм есть, собственно, только форма проявления гнусности частной собственности. Далее Маркс рассматривает коммунизм еще политического характера – демократический или деспотический. Очередным видом коммунизма Маркс считает коммунизм казарменный. Принцип этого вида коммунизма Маркс вывел, анализируя взгляды М. Бакунина. "При полнейшей публичности, гласности, – писал Бакунин, – в деятельности каждого пропадает бесследно, исчезает всякое человеколюбие, как его теперь понимают, тогда стремлением каждого будет производить для общества как можно более и потреблять как можно меньше: в этом сознании своей пользы для общества будет заключаться вся гордость, все честолюбие тогдашних деятелей". Маркс комментирует: "Какой прекрасный образчик казарменного коммунизма! Все тут есть: общие столовые и общие спальни, оценщики конторы, регламентирующие воспитание, производство, потребление, словом всю общественную деятельность, и во главе всего, в качестве высшего руководителя, безымянный и никому не известный "наш комитет"". А каков же коммунизм как положительное упразднение частной собственности, каков, иначе говоря, был Марксов коммунизм? "Такой коммунизм как завершенный натурализм = гуманизму, а как завершенный гуманизм = натурализму; он есть подлинное разрешение противоречия между человеком и природой, человеком и человеком, подлинное разрешение спора между существованием и сущностью, между опредмечиванием и самоутверждением, между свободой и необходимостью, между индивидом и родом. Он – решение загадки истории, и он знает, что он есть это решение".

Маяковскому потребовалось 5 лет, чтобы понять, какова реальность советского общества, которое многие и он сам до того времени считали идущим к Марксову социализму. К 1928 г. тринадцатый апостол понял, что советское общество на деле есть симбиоз грубого, деспотического и казарменного коммунизма, ничего общего не имеющего с коммунизмом ни Маркса, ни Христа. А он, тринадцатый апостол, был призван быть проводником коммунизма автора "Манифеста" и автора Нагорной проповеди, и потому после продолжительных сомнений и колебаний он заклеймил и отверг советский общественный строй, выдававший себя то за социализм, то за коммунизм в их Марксовом понимании.

Параграф третий
Православный ренессанс и учение Маркса

Наряду с учением Иисуса Христа и учением Маркса Маяковский осваивал творчество гениев Ренессанса, тех, что совершили виток эстетической спирали истории к ее началу, к Библии, восстановив (а для кого-то и открыв) красоту Священного Писания. С отрочества любимым героем Владимира был Дон Кихот. Я бы считал справедливым назвать Рыцаря Печального Образа одним из апостолов Иисуса Христа. Маяковский и сам, повзрослев, стал Дон Кихотом революции. Возвращаясь к учению Спасителя, гении Ренессанса внесли "свое" в Священное Писание, не входя в противоречие с Библией, но разъясняя ее, подобно тому, как Иисус, не отменяя Моисеева Закона, выявил в нем то, что оставалось непроясненным в заповедях – Христову Благодать. Поэт знал, что Маркс и Энгельс освоили духовное и художественное богатство и Библии, и Ренессанса, но поэт решил самостоятельно постичь загадки Заветов и Возрождения. Нарушая хронологию и самооценку Льва Толстого, он причислял и его к Возрождению.

Параграф четвертый
Богоподобный Лев Толстой

Гуманистическому сочетанию эпоса, сатиры, лирики, драмы, антиклерикальности, всемирной отзывчивости, ненависти к войне, владению русским словом Маяковский учился у критика Ренессанса и, тем не менее, у самого возрожденческого писателя России – Льва Толстого, писателя-пророка. Кряжистого великана Маяковский противопоставлял жалкому идеологическому боженьке официальной церкви. Граф Толстой был ходатай перед правительством, перед церковью, перед царем за обездоленное, обезземеленное, бесправное русское крестьянство, чьими трудами, хлебом, кровью жили богатые, достаточные, образованные классы, не испытывая по отношению к мужикам благодарности, не стыдясь своего тунеядства. В России к концу XIX в. набирал обороты маховик дикого капитализма, опирающегося на покровительство царского правительства. Крестьянство от деревенской кабалы бежало в города, на фабрики и попадало в фабричную кабалу, еще более жестокую, чем помещичья. То, что пиндары капиталистических фабрик называли свободным наемным трудом, Лев Толстой – новым рабством. В обширном исследовании "Рабство нашего времени" великий писатель и социолог, совместив свое моралистическое осуждение богатства с сочувствием рабочим, противопоставлял церковному боженьке церкви реального Господа.

В ушах обрывки теплого бала,
а с севера – снега седей -
туман, с кровожадным лицом каннибала,
жевал невкусных людей.

Часы нависали, как грубая брань,
за пятым навис шестой.
А с неба смотрела какая-то дрянь
величественно, как Лев Толстой. (1: 63)

Маяковский был единственным литератором, кто после Толстого был и магическим кристаллом русской революции. Непротивленец злу насилием сказал Х.Н. Абрикосову: "Есть два способа борьбы с правительством: мирный – словом и террористический – бомба. Первый способ использован был полностью и – никакого результата; остается только второй способ – бомба".

Толстовский этап начался с отмены крепостного права и завершился кануном Первой мировой войны. Маяковский принял от Толстого его антивоенную и антиклерикальную эстафету и отразил кануны, свершение, перерождение и харакири Октябрьской революции.

Параграф пятый
Новейшее Евангелие Франсуа Рабле

Как у сатирика и комедиографа у Маяковского был предшественник и учитель, его земляк – Гоголь. "Баня" – это "Ревизор" авгиевых конюшен сталинизма. Был у автора "Бани" еще один учитель, но не только сатиры, но историософии и философии. У Маяковского не было почти ни одного сатирического стихотворения или сатирической пьесы, из которых нам не подмигивало бы лукавое лицо Алькофрибаса Назье:

"Оне на двух заседаниях сразу.
В день
заседаний на двадцать
надо поспеть нам.
Поневоле приходится раздвояться.
До пояса здесь,
Остальное там". (4: 8)

"Прозаседавшиеся" – единственное творение поэта, которое похвалил Ленин, да и то как административную злободневную публицистику – поэтических достоинств вождь не усмотрел. А раблезианские аллегории, шарады, загадки, обличения ("Наполеона на цепочке поведу, как мопса", "солнце моноклем вставлю в широко растопыренный глаз") – это ведь от Рабле. Модельеры в 1927 г. затеяли спор, что больше подходит советскому гражданину: фрак или толстовка и брюки "дудочкой". По-раблезиански Маяковский вмешался в эту дурацкую склоку:

Предлагаю,
чтоб эта идейная драка
не длилась бессмысленно далее,
пришивать
к толстовкам
фалды от фрака
и носить
лакированные сандалии.
А если всерьез:
Грязня сердца
и масля бумагу,
подминая
Москву
под копыта,
волокут
опять
колымагу
дореволюционного быта. (8: 9-11)

У Рабле Маяковский заимствовал поэтический троп героической гиперболы. Подобен доброму великану Пантагрюэлю и сам русский поэт:

Выше Эйфелей,
выше гор
– кепка, старое небо дырь! -
стою,
будущих былин Святогор
богатырь. (4: 121)

Подобен Пантагрюэлю и герой поэмы "150 000 000" – наивеликанейший великан – русский богатырь Иван. Воображение, феноменальная память воссоздали в фантазии Маяковского эпопею Рабле, которую сам мэтр Франсуа называл "новейшим Евангелием". Маяковского выручала жизнь, которая в России была не менее раблезианской, чем во Франции времен Рабле.

Параграф шестой
Неистовый Микеланджело

Маяковский не был в Италии. Он видел только копии скульптур и репродукции росписей Сикстинской капеллы и рисунков. Слышал много рассказов знатоков о жизни Микеланджело. Маяковский сам был живописец и график. Он хорошо знал русскую (включая иконы) живопись вплоть до современников – Татлина, Малевича, Кандинского, Филонова, Петрова-Водкина, Дейнеки. Он был в Париже в мастерских Пикассо, Леже, Ларионова и Гончаровой. Знал пластику Родена, Бурделя и Майоля и предвосхищающую Микеланджело реалистическую, мифологическую, гротескную скульптуру готических храмов Германии и Франции. Не раз приходил в Лувр на "свидание" с Венерой Милосской. Ему нетрудно было представить превосходящее все, что он видел, скульптурно-живописно-архитектурное величественное и прекрасное воплощение Священного Писания в Сикстинской капелле. Маяковский не видел, но знал, что флорентиец не ведал другой радости, кроме творчества и радости совершенного исполнения им задуманного; Маяковский сопереживал страданиям ваятеля и его героев. Флорентиец пламенел ненавистью к рабству и помогал своим героям собственными усилиями освободить себя.

Маяковского, как Микеланджело, тревожила мысль об ускользающей женской любви. Вдохновительницей Буонаротти в его преклонные годы стала добрейшая синьора, понимавшая, как никто, величие Микеланджело. Ее звали Виттория Колонна. Живописец воображал ее рядом с собой, стоя одиноко на лесах перед росписью Страшного Суда. Чтобы расквитаться с прилипалами к Микеланджело, Маяковский изображает мазилу, угодника власти, посмевшего сравнить свою шиловщину с рисунком гения. В пьесе "Баня" художник Бельве-донский (прототип – Бродский?) рисует портрет начальника Победоносикова.

Б е л ь в е д о н с к и й. <…> Очистите мне линию вашей боевой ноги. Как сапожок чисто блестит, прямо – хоть лизни. Только у Микель Анжело встречалась такая чистая линия. Вы знаете Микель Анжело?
П о б е д о н о с и к о в. Анжелов, армянин?
Б е л ь в е д о н с к и й. Итальянец.
П о б е д о н о с и к о в. Фашист?
Б е л ь в е д о н с к и й. Что вы!
П о б е д о н о с и к о в. Не знаю.
Б е л ь в е д о н с к и й. Не знаете?
П о б е д о н о с и ко в. А он меня знает?
Б е л ь в е д о н с к и й. Не знаю… Он тоже художник.
П о б е д о н о с и к о в. А! Ну, он мог бы и знать. Знаете, художников много, а глав-начпупс – один.

У Микеланджело поэт учился не только скульптуре и живописи, но (что важнее) искусству собожественного досотворения человека по образу и подобию Бога.

Параграф седьмой
Данте, Данте и еще раз Данте

Когда Маяковский испытывал муки слова, он сожалел: "О, если б был я косноязычен, как Данте или Петрарка".

Картину дантовского ада Маяковский вспомнил, когда писал стихотворение "Адище города" и еще раз, описывая Первую империалистическую войну: "Дантова ада кошмаром намаранней".

Но в отношении Маяковского к Данте не так важны редкие упоминания имени автора "Божественной комедии", сколько то, что он, русский, как и итальянец, стал главным героем своей эпической поэзии. Такого сочетания лирики и эпоса, какое было органикой поэзии Маяковского, русская муза до него не знала. И в Европе такое сочетание личности поэта как главного героя всех его произведений и такой мироохватности, такого стремления к единству всего человечества на христианских заповедях свободы и справедливости, такую всепоглощающую любовь к женщине и к женственности, такую политическую ангажированность можно встретить только у Данте. Итальянец Эджидио Гуидубальди издал книгу "От Маяковского к Дантовскому Интернационалу" (может быть, вернее было бы ее назвать "От Данте к Маяковскому Интернационалу"?). Она переведена на русский и напечатана параллельно на итальянском и на русском.

О родстве Маяковского и Данте я услышал впервые от садовника Тимирязевской сельскохозяйственной академии Ивана Ивановича Казьмина в 1937 г. Я был тогда учеником 8 класса средней школы № 213, расположенной на Лиственничной аллее, недалеко от ТСХА. Я уже тогда "болел" Маяковским. Казьмин жил холостяком в маленькой комнате капитального (еще ХVIII в.) каменного строения молочной фермы (говорят – в здании том останавливался Наполеон). Иван Иванович был невысокого роста, щуплый, с седым ежиком волос. Ему в то время было лет 50. Единственной его страстью были книги. Сколько бы он ни зарабатывал (иногда ничтожно мало), половину денег он тратил на книги, из арбузных корок варил варенье. Комната его напоминала не библиотеку, а книжный склад. Книги высились стопками от пола до потолка. Хозяин лавировал между этими деревьями из книг. У стены стоял застекленный книжный шкаф специально для сочинений Маяковского. А под стеклом створок шкафа две большие фотографии: под левой – Данте, под правой – Маяковского. Поэты смотрели друг на друга. Мне-то Иван Иванович и поведал о своем "открытии" – родстве Маяковского и Данте, обращая внимание на сходство их поэзии и жизни. Это сопоставление двух поэтов крепко запало мне в душу, и я не успокоился до тех пор, пока после войны дважды не перечитал "Божественную комедию" в переводе Лозинского и не убедился, что Иван Иванович был прав. И, представьте, как меня поразила и обрадовала книга Гуидубальди! Удивился, как это итальянец сам, без Ивана Ивановича, додумался. Все равно, считал я, наш был первым и копал глубже. Впрочем, в промежутке времени между беседами с Иваном Ивановичем и Гуидубальди я прочитал ответ Энгельса на вопрос итальянского журналиста о "Божественной комедии". Соратник Маркса говорил, что Данте запечатлел переход от феодализма к капитализму и час рождения новой, буржуазной эпохи. Родит ли Италия нового Данте, который запечатлеет час рождения новой пролетарской эры? – сам у себя допытывался Энгельс. Оглядывая Европу от горизонта до горизонта, он ни в одной стране не обнаружил в поэтах дантовских дарований. Только в историософской мысли XIX в. он указал на такого же, как Данте, провидца. Им, разумеется, был для него Карл Маркс. Данте писал об обществе, где один господствует, другой подчиняется. Маркс думал о всемирном объединении человечества, но не в виде мировой монархии, как Данте, а в виде ассоциации множества ассоциаций, в которых свободное развитие индивида станет условием свободного развития всех. Об отсталой, дремотной России соавтор "Коммунистического манифеста" даже и не помышлял. Получилось, однако, так, что в конце XIX – начале ХХ столетия социокультурная эволюция и история, оставаясь особыми и взаимоисключающими процессами, сомкнулись и в своих эстетических сегментах переплелись. Пришло время заметить, что социокультурная эволюция тоже имеет свои революции. Буржуазно-демократическая революция как раз и есть такой взрывной, спонтанный, хаотичный период социокультурной эволюции, которая иногда (как в России) заканчивается либо переходом к истории, либо чаще победой над историей, как это произошло во всем мире (а теперь и в России). Сближение в эстетических фрагментах (по крайней мере) социокультурной эволюции и истории – явление экстраординарное. Маяковский отметил час рождения пролетарской эры, но часы этой эры скоро остановились. Все, что происходило "на верхах" и "на низах", говорило Маяковскому (и с каждым годом откровеннее и наглее), что российская социокультура одолевает историю. Не желая мириться с поражением истории, поэт выдвинул в своих стихах и поэмах проект новой, послеоктябрьской, духовной революции, и в этом своем стремлении снова сомкнулся с Данте.

Гуидубальди отмечает полное совпадение "психических динамик Данте и Маяковского". Для Маяковского характерна "сексуальная возвышенность, основанная на психическом динамизме, вполне сходная с дантовским, хотя и приниженным контактом с трепетностью живой женщины Лили (вместо воспоминаний о женщине умершей) и, кроме того, еще и с Марией, Татьяной, Вероникой. Гуидубальди спрашивает: что имел в виду Маяковский, произнося пророческие слова: "Встает из времен – революция другая – третья революция – духа"? И отвечает: "Он просто хотел принести дар [святому пламени], зажженному в нем революционной [женственностью], носящей имя "Лиля", пока "лодка любви" не разбилась об утесы "повседневной жизни". Это был подлинный "Интернационал". Это была "революция", но "революция духа – иная, чем та (более запутанная), о которой мечтали на хозяйственно-политических собраниях, следовавших одно за другим по инициативе предводителей официального "Интернационала"". Догадка сомнительная. Забавно еще одно соображение Гуидубальди: "Было ли настоящим богохульством то, что Маяковский передал нам с такой запальчивостью, или, наоборот, это были подлинные мотивы по случаю подтверждения существования Бога (о чем нам напоминает Т.С. Элиот), подчеркнутого самим фактом его "отрицания""?

Назад Дальше