"Мы хотим прославить пощечину и удар кулака… войну, милитаризм, патриотизм, разрушительный жест анархистов… многоголосые бури революции… презрение к женщине… Мы хотим истребить музеи, библиотеки… Пусть же придут поджигатели с почерневшими пальцами!.. Вот они! Вот они! Подожгите же полки библиотек!.. Возьмитесь за лопаты и молоты! Сройте основания славных городов!" ("Манифест о футуризме". 1909).
Если это не бесстыдная реклама, не "всеоглушающий звук надувательства", то просто ахинея, ибо нельзя же соединять патриотизм и милитаризм с анархизмом, пощечину и удар кулака с откровением новой истины.
Казалось бы, так. Но вот оказывается, что "вся наша эпоха под знаком футуризма"; что это – "возрождение культурных ценностей"; что "бессознательная религиозность, несомненно, кроется в футуризме"; что "мы еще услышим от него новое слово" ("Футуризм", Генрих Тастевен. Москва, 1914).
Неизвестному критику весь этот вздор… извинителен. Но вот… и академичнейший Валерий Брюсов – туда же!…
Он ли не хранил святого огня на алтаре искусства? И вот, когда святотатцы говорят ему: "надо плевать на алтарь искусства", – Брюсову возразить нечего. Он ли не берег "великий русский язык"? И вот, когда дикари или сумасшедшие превратили этот язык в нечленораздельный рев звериный, – Брюсову опять-таки возразить нечего. Он пас футуристов, как пастух пасет овец; но овцы оказались волками, и волки съедят пастуха.
Что такое футуризм? Утверждение будущего. Это не ново, ибо кто не утверждал и не утверждает будущего? Новизна футуризма начинается там, где утверждение будущего переходит в отрицание прошлого: чтобы создать то, что будет, надо уничтожить то, что было…
[Академичнейший Валерий Брюсов, что вы на это скажете? Знаете ли, кто идет по вашим телам?…
Футуризм – еще шаг Грядущего Хама. Встречайте же его, господа эстеты, академики, культурники! Вам от него не уйти никуда. Вы сами родили его… И не спасет вас от него никакая культура…
Что такое "хам"? Раб на царстве… Только с Царем истинным можно сказать рабу на царстве: ты не Царь, а Хам" [Мережковский 1914: 3].
Брюсов пересмотрел свое ранее, достаточно покровительственное, отношение к футуризму уже после Октябрьского переворота, в эссе "Смысл современной поэзии" (п. 1920–1921). Правда, то был Брюсов не старого символистского, а нового, советизированного, образца. Тон его рассуждений о футуризме остался прежним – холодно академическим, как и подобает критику:
"[Художественные создания первых футуристов далеко не стояли на высоте выдвинутых ими задач. Во-первых, в рядах раннего Футуризма было мало подлинных… дарований; во-вторых, школа с самого начала предалась… крайностям, иногда просто – вызывающим выходкам, сразу ее дискредитировавшим… Опасаясь рассудочности Символизма – отказывались вообще от всякого идейного содержания… В поисках новых ритмов и рифм разрушали самое существо стиха, писали стихи а-метрические, и а-ритмичные… Стиль футуристов был крайне невыдержанный, смешанный, заставлявший воображение читателя метаться от одного образа к другому, совершенно противоположному; их метафоры, их сравнения, по жажде новизны, часто натянуты, вымучены, неестественны. Самая их забота о "слове, как таковом" приводила многих к заполнению стихов совершенно ненужными словообразованиями, построенными не в духе языка, частью непонятными, частью звучавшими фальшиво и претенциозно" [РФ: 309–310].
В процитированном эссе указывается на ряд минусов литературного футуризма: несовпадение программы с реальными практиками, выхолащивание содержания, невладение формой, наконец, подмену собственно литературной субстанции словотворчеством. Что касается словотворчества, то, по мнению Брюсова, в тех масштабах, в каком оно эксплуатировалось футуристами, оно быстро девальвировалось.
В поединок с авангардом вступил и Ходасевич. Его взгляд – сугубо надпартийный. Более того, он как будто сводит в единый приговор предостережения Шкловского, дружески адресованные футуристам в "Улля, улля, марсиане!", опасения Тынянова, что Маяковский советского периода начал изменять себе, высказанные в "Промежутке", и диагноз "самореклама", поставленный футуризму Чуковским. Из всех критиков он предъявил кубофутуристам самое серьезное обвинение, возложив на них ответственность за развал дореволюционной России. Это случилось в эмиграции. Но уже в 1914 году, когда в России о футуризме старались высказаться все, в статье "Русская поэзия. Обзор" он коснулся итальянского происхождения кубо– и эгофутуризма, ставки этих групп на индивидуализм и осуществляемого ими подрыва такой безусловной ценности, как язык:
"Эстетические и иные верования обеих футуристических фракций общеизвестны. Общеизвестно и то, что настоящая родина футуризма – Италия. Ни московский, ни петербургский футуризм в наиболее существенных своих чертах не могут претендовать ни на оригинальность, ни на новизну. Проповедь крайнего индивидуализма, некогда лежавшая в основе петербургского эгофутуризма, стара, как индивидуализм. "Непреодолимая ненависть" к существующему языку, чем преимущественно отличаются москвичи от петербуржцев, – кроме того, что выводит их поэзию за пределы критики, – также не нова. Она целиком заимствована у футуристов западных" [Ходасевич 1990а: 159].
В эссе эмигрантского периода "О Маяковском" (1930) Ходасевич подверг безжалостной критике кубофутуристскую программу "самовитого слова":
"Хлебниковско-крученовская группа базировалась на резком отделении формы от содержания. Вопросы формы ей представлялись не только главными, но единственно существующими в поэзии… [С]амовитое слово… было объявлено единственным, законным материалом поэзии. Тут футуризм подошел к последнему логическому выводу – к так называемому "заумному слову", отцом которого был Крученых… Обессмысленные словосочетания по существу ничем друг от друга не разнились. После того как было написано классическое "Дыр бул щыл", писать уже было нечего и не к чему. К концу 1912 или к началу 1913 г. весь путь футуризма был пройден" [Ходасевич 1982: 182].
Что касается Маяковского как наиболее успешной литературной фигуры в рядах кубофутуристов, то его посмертный портрет, вышедший из-под пера Ходасевича, был целиком негативным. Маяковский представлен не как писатель, а как литературный погромщик: враг России и – шире – гуманистических ценностей, делец от литературы, охотно жертвующий товарищами по цеху и даже кубофутуризмом как таковым. Ср.:
"Маяковский быстро сообразил, что заумная поэзия – белка в колесе. Практическому и жадному дикарю, каким он был, в отличие от полуумного визионера Хлебникова (которого кто-то прозвал гениальным кретином, ибо черты гениальности в нем, действительно, были, хотя кретинических было больше), от тупого теоретика и доктринера Крученых, от несчастного шута Бурлюка, – в зауми было делать, конечно, нечего. И вот, не высказываясь открыто, не споря с главарями партии, Маяковский… подменил борьбу с содержанием… – огрублением содержания… Маяковский пошел хуже, чем на соглашательство: не на компромисс, а на капитуляцию… Он уничтожил все, во имя чего ими было выкинуто знамя переворота, но, так сказать, переведя капитал футуризма, его рекламу на свое имя, сохранил славу новатора и революционера в поэзии" [Ходасевич 1982: 183–184].
Уделил внимание Ходасевич также писательской несамостоятельности Маяковского (т. е., выражаясь в наших терминах, фактам заимствования традиции) и вульгаризации поэзии:
"Его поэтика – более чем умеренная: она вся заимствована у предшествующей поэзии. Если бы Хлебников, Брюсов, Уитман, Блок, Андрей Белый, Гиппиус, да еще поэзия раешников отобрали у Маяковского то, что он взял у них, – от Маяковского осталось бы пустое место. Но его содержание было ново.
Поэзия – не ассортимент красивых слов и галантерейных нежностей… Грубость и низость могут быть сюжетами поэзии, но не ее… истинным содержанием… Маяковский первым их сделал не материалом, но целью своей поэзии… Богатства, накопленные человеческой мыслью, он выволок на базар и – изысканное опошлил, сложное упростил, тонкое огрубил, глубокое обмелил, возвышенное принизил и втоптал в грязь" [Ходасевич 1982: 184–185].
Безусловно, у кубофутуристов было больше сторонников, чем противников. Характерный пример того, как в хоре первых тонули голоса оппонентов, – полемическая заметка Николая Асеева "Гримасы глухонемых (По поводу статьи В. Кряжина "Футуризм и революция")" (1920):
"[П]риемы критики остались те же, что и десять лет тому назад. Эти приемы сводятся к бесконечному повторению несчастного экспромта А. Крученых, как единственного экспоната футуристических достижений, обвинению всех участников нового искусства в "нескромности, саморекламе и разрушении красоты"" [ВМ: 481];
Среди этих приемов – "[ж]елание свести русский футуризм к "итальянскому империалистическому"" [ВМ: 485]. "Действительно, некоторые поэты и художники русские приветствовали итальянца Маринетти, как освободителя искусства от гнета старины, но русский футуризм созрел и выявился самобытно – именно на отрицании нашей средней, серенькой, чеховской психологии "прекрасной жизни через сто лет", на необходимости утверждения и завоевания этой жизни сейчас, нашим поколением" [ВМ: 485];
"Искусство в футуризме отразило революцию, идя в первом ряду ее валов, предсказывая, воспевая стихию "как она есть", а не какой она мнилась разжиженным мозжечкам ее неудачных теоретиков…
"[Революционное искусство, как оно есть" – не выходит за пределы футуризма" [ВМ: 484–485].
Но в литературоведческой науке вопрос о том, за кем правота, не должен решаться простым голосованием. Требуется убедительная аргументация. Из приведенной выше выборки мнений современников об авангарде видно, что меньшинство – Чуковский, Кузмин и Ходасевич – тоньше, т. е. объективнее и в конечном счете правильнее, уловили силовые линии, по которым шло творчество кубофутуризма, чем большинство, включая Асеева и формалистов. На фоне "беспартийных" критиков авангарда видно, что формалисты, хотя и имели в своем распоряжении подлинно научный – структурный, интертекстуальный и даже социологический – инструментарий, с задачей объективного освещения авангарда скорее не справились.
Авангардоведение в том виде, как оно сложилось после формалистов, в советской России и за ее пределами, стояло перед выбором: 1) идти по пути дальнейшей солидаризации с авангардом; 2) избрать независимый путь, учитывая весь спектр критических оценок вплоть до ходасевичевской беспощадности; 3) найти некий компромисс между крайностями; наконец, – и это, наверное, был бы лучший выход – 4) стать не одно-, но многопартийным. Выбор был, однако, сделан в пользу мнения большинства – присяги авангарду на верность.
Ценя тот реальный вклад в понимание авангардистской поэтики и конкретных текстов, который был сделан лучшими представителями магистрального авангардоведения, не могу не отметить, что за сто лет своей истории представляемая ими солидарная парадигма практически выработала свой ресурс. Это особенно хорошо видно на примере статей последнего времени о хлебниковской математике. В них на редкость мало нового. Ученые, пишущие в 2010-е годы, продолжают излагать прописные "истины", добавляя к ним разве что небольшие детали, место которым – не в специальных статьях, но в комментариях к новому изданию Хлебникова. Подробнее речь об этом пойдет в главе III настоящей книги.
6. Солидарное чтение как возвышающий обман
Не ограничиваясь канонизацией программных представлений авангарда о самом себе, солидарное авангардоведение взяло также курс на последовательное облагораживание своего объекта.
И действительно, авангард выступил на литературной сцене в маске грубияна, хулигана и садиста (или, как выражались символисты, "грядущего Хама"), отождествляя себя с голосом улицы, а в пореволюционные годы и с агрессивной народной толпой, низвергающей эксплуататоров и старый строй. Однако авангардоведы, занявшиеся укреплением культа авангарда, сочли необходимым наделить его "хорошими" с точки зрения кабинетных ученых свойствами: нравственностью, гуманизмом и даже религиозностью.
Если авангард откровенно бравировал своим варварством, соблазнял толпу низкими истинами и пытался подменить собой все культурные институты, от литературы и науки до управления земным шаром, то магистральное аванградоведение, напротив, приписывает ему высокую ученость и университетскую образованность. Так, Хлебников рассматривается как прозорливый лингвист, математик, государственный деятель, Хармс – как гениальный философ и логик, а их тексты – как обладающие научным достоинствами и прогностической силой.
С одной стороны, авангард нес в себе мощный разоблачительный заряд, ср. свидетельство Друскина о Хармсе:
"У Андерсена есть сказка "Голый король". Люди сами создают фетиши, а потом верят в них… Хармс в некоторых своих рассказах был андерсоновским мальчиком, который не побоялся сказать: "А король-то ведь гол"" [Друскин 1989: 112].
Однако с другой стороны, авангард требовал некритического поклонения себе как носителю истины в последней инстанции. Отсюда вечная исследовательская дилемма: "разоблачать" авангард, диагностируя его реальные свойства, следуя его собственным разоблачительным практикам и научному духу анализа, или же "поклоняться" ему, как он требовал того от своей аудитории? Победило, к сожалению, придворное упоение "новым платьем короля", а не оптика мальчика, заметившего, что король голый.
Таким образом, возвышающему обману систематически отдается предпочтение перед тьмой низких истин.
На первый взгляд, эта серия возвышающих обманов достаточно невинна: что же плохого в том, что исследователи любят своих авторов? Беда в том, что от такой слепой любви страдает научный анализ. В лучшем случае он сопровождается, а в худшем – заменяется попытками усовершенствовать авангардную продукцию, как литературную, так и внелитературную.
Имен авангардоведов, действующих так, как будто описанные выше противоречия не имеют места, я называть не буду. Потому что дело не в конкретных лицах, а в общей тенденции.
7. Несолидарное чтение: антиавангард или малая ветвb авангардоведения?
Устранить перекосы, в свое время возникшие в ходе борьбы авангарда за свою институализацию, а затем канонизированные магистральным авангардоведением, призвано несолидарное чтение. Оно зародилось в 1920-е годы как реакция на саморекламу авангарда и на созвучную ей трактовку авангарда формалистами. По сути, оно продолжило линию Чуковского, Кузмина и Ходасевича. Речь идет примерно о десятке исследований:
– "Хлебников" (1922) Д. П. Святополка-Мирского;
– "Хлебников" (1924) и "Хлебников <Вне времени и пространствам (1945) Г. О. Винокура;
– "Языковое новаторство Хлебникова" (п. 1935) Виктора Гофмана;
– "Графоманство как прием (Лебядкин, Хлебников, Лимонов и другие)", "О гении и злодействе, о бабе и о всероссийском масштабе (Прогулки по Маяковскому)" и "Поэтика произвола и произвольность поэтики (Маяковский)" А. К. Жолковского;
– "Стиль Сталин" Гройса;
– "Эстетический опыт XX века: авангард и постмодернизм" М. И. Шапира;
– "Велимир Хлебников в непривычном ракурсе" С. В. Поляковой.
Эти "несолидарные" исследования способны привнести в авангардоведение столь необходимый объективирующий подход. Из программных пунктов авангарда и авангардоведения в них отсеиваются противоречащие здравому смыслу. Некоторые из перечисленных выше ученых пошли дальше и проследили формообразующее влияние авангарда на идеологический климат советского строя и тенденции советской и постсоветской литературы.
Не соглашаясь с развиваемыми в несолидарном чтении идеями, магистральное авангардоведение раз и навсегда занесло его в графу "антиавангард". Исключение делается лишь для Маркова, написавшего свою пионерскую книгу о футуризме в отчетливо несолидарном ключе, а в своих проницательных работах о Хлебникове занявшего, так сказать, центристскую позицию. Чувствуется, что он мыслил об авангарде не теми способами, которые авангард навязывал своему читателю, но одновременно любил Хлебникова той любовью, какая возникает у читателей, принадлежащих к следующему поколению и желающих подарить миру открытого ими писателя.
Меры по подавлению инакомыслия, принимавшиеся магистральным авангардоведением, ясно свидетельствуют о том, что оно унаследовало однопартийную модель, характерную для кубофутуристов, бытовавшую все советское время и возрождающуюся в наши дни: кто не с нами, тот против нас; правота у большинства, а меньшинству не место на нашем "пароходе современности".
Что касается меня, то я не испытываю к авангарду ни любви, ни не нелюбви и старюсь избегать как Сциллы "рго", так и Харибды "contra". Впадение в одну из этих крайностей делает невозможной объективную диагностику изучаемого объекта, что относительно недавно было подчеркнуто А. А. Зализняком, автором книги о подлинности "Слова о полку Игореве", получившим за нее литературную премию Александра Солженицына. Вот отрывок из его речи на церемонии вручения этой премии 9 мая 2007 года:
"[Е]сли книга по такому "горячему" вопросу, как происхождение "Слова о полку Игореве", пишется из патриотических побуждений, то ее выводы на настоящих весах уже по одной этой причине весят меньше, чем хотелось бы… [Е]сли у исследователя имеется сильный глубинный стимул "тянуть" в определенную сторону, то специфика дела… позволяет находить всё новые и новые аргументы в нужную пользу… В деле о "Слове о полку Игореве", к сожалению, львиная доля аргументации пронизана именно такими стремлениями – тем, у кого на знамени патриотизм, нужно, чтобы произведение было подлинным; тем, кто убежден в… российской отсталости, нужно, чтобы было поддельным… [П]олучается разговор глухих".