Проблему Луки Горький четко обозначил в одном газетном интервью вскоре после написания "На дне" (1903): "Основной вопрос, который я хотел поставить, это – что лучше, истина или сострадание? Что нужнее? Нужно ли доводить сострадание до того, чтобы пользоваться ложью, как Лука? Это вопрос не субъективный, а общефилософский…"
Заметим, что Горький ставит вопрос асимметрично. Прямые антонимы (истина – ложь; бездушие, жестокость – сострадание) он заменяет сложной формулировкой: сострадание, доведенное до лжи, ложь как форма сострадания. (Не забудем также, что в русском языке существует серьезное различие между понятиями "истины" и "правды": в самой пьесе ни разу ни говорится об истине, зато многократно встречается "правда".)
Наиболее отчетливо и резко эта проблема поставлена в рассказанной Лукой истории о праведной земле (д. 3). (В народных легендах этот утопический хронотоп обозначается как Беловодье или невидимый град Китеж.) Человек, которому вера в праведную землю помогала переносить жизненные тяготы, убивает себя, когда ему точно доказывают, что такой земли не существует.
"Вот… ты говоришь – правда… Она, правда-то, – не всегда по недугу человеку… не всегда правдой душу вылечишь…" – предваряет свою притчу моралью сам Лука.
Любопытно, как реагируют на нее другие персонажи. Циник и скептик Бубнов привычно усмехается: "Все – сказки… <…> Все – выдумки… тоже! Хо-хо! Праведная земля! Туда же! Хо-хо-хо!" Зато мечтающая об иной жизни Наташа произносит странную фразу: "Не стерпел обмана…" Для нее обманом оказывается доказательство ученого, а вера в праведную землю – правдой.
В отношении к проповедям Луки персонажи довольно четко делятся на три группы. Они не затрагивают хозяев ночлежки, Медведева, Бубнова, Барона. Их принимают, в них верят Анна, Наташа, Актер. Между этими крайностями оказываются Пепел и Сатин. Пепел, как мы видели, колеблется: начиная с недоверия, он все же отзывается на слова Луки. Умный шулер и циник Сатин лично не затронут речами Луки, но зато в большом монологе из четвертого действия демонстрирует понимание его позиции, но одновременно и ее ограниченность.
Прочитавший "На дне" как социальную драму, С. А. Андрианов считал, что пьеса вообще могла окончиться третьим действием. "Катастрофа третьего акта дает такую естественную и исчерпывающую развязку, что зритель ушел бы из театра совершенно удовлетворенным, если бы четвертого акта и совсем не было".
В четвертом действии философская линия сюжета окончательно отодвигает в сторону социальную. Оно превращается в дискуссию об исчезнувшем Луке и полезности или вреде его проповеди.
"Хороший был старичок!.. А вы… не люди… вы – ржавчина!" – защищает Луку Настя. "И вообще… для многих был… как мякиш для беззубых…" – высмеивает ее Сатин. "Как пластырь для нарывов…" – подхватывает Барон. "Он… жалостливый был… У вас вот… жалости нет…" – вмешивается Клещ. "Старик хорош был… закон душе имел! Кто закон душа имеет – хорош!" – словно подхватывает слова Насти татарин.
Синтезом этой полемики ночлежных философов в пещере Платона оказываются два больших монолога Сатина. В первом идея спасительной лжи конкретизирована, поставлена в зависимость от характера, от возможностей человека: "Старик – не шарлатан! Что такое – правда? Человек – вот правда! <…> Я – понимаю старика… да! Он врал… но – это из жалости к вам, черт вас возьми! Есть много людей, которые лгут из жалости к ближнему… я – знаю! я – читал! Красиво, вдохновенно, возбуждающе лгут!.. Есть ложь утешительная, ложь примиряющая… <…> Кто слаб душой… и кто живет чужими соками, – тем ложь нужна… одних она поддерживает, другие – прикрываются ею… А кто – сам себе хозяин… кто независим и не жрет чужого – зачем тому ложь? Ложь – религия рабов и хозяев… Правда – бог свободного человека!"
Изначальный контраст лжи и правды в монологе Сатина восстановлен, а жалость стала способом лжи во спасение. Тем самым поведение Луки, кажется, оправдано.
Но дальше Сатин превращается в оппонента Луки и развивает свою философию человека в образе, отчасти напоминающем "мировую душу" из пьесы А. П. Чехова "Чайка" (1896). "Человек может верить и не верить… это его дело! Человек – свободен… он за все платит сам: за веру, за неверие, за любовь, за ум – человек за все платит сам, и потому он – свободен!.. Человек – вот правда! Что такое человек?.. Это не ты, не я, не они… нет! – это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет… в одном! (Очерчивает пальцем в воздухе фигуру человека.) Понимаешь? Это – огромно! В этом – все начала и концы… Все – в человеке, все для человека! Существует только человек, все же остальное – дело его рук и его мозга! Че-ло-век! Это – великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век! Надо уважать человека! Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо!"
"Ложь – религия рабов и хозяев… Правда – бог свободного человека! – Человек – это звучит гордо!" Такие звонкие фразы с подписью "М. Горький" любят публицисты и составители словарей афоризмов. Но не надо забывать контекст, в котором они возникают, и персонажа, которому принадлежат. В ответ на одобрительное суждение Барона после первого своего монолога Сатин иронически соглашается: "Барон. Браво! Прекрасно сказано! Я – согласен! Ты говоришь… как порядочный человек! Сатин. Почему же иногда шулеру не говорить хорошо, если порядочные люди… говорят, как шулера?" Второй же монолог предваряется не менее самокритичной репликой: "Когда я пьян… мне все нравится".
На фоне тонкого понимания людей, которое демонстрирует Лука, речи Сатина выглядит красиво-беспредметными. Это отчасти признавал и сам Горький: "В пьесе много лишних людей и нет некоторых – необходимых – мыслей, а речь Сатина о человеке-правде бледна. Однако – кроме Сатина – ее некому сказать, и лучше, ярче сказать – он не может. Уже и так эта речь чуждо звучит его языку. Но – ни черта не поделаешь!" (К. П. Пятницкому, 14 или 15 (27 или 28) июля 1902 г.).
Кульминацией пьесы становится все-таки не речь Сатина, а финальный эпизод. Ночлежники запевают. "Со-олнце всходит и захо-оди-ит… / A-а в тюрьме моей темно-о!" Вошедший Барон кричит о смерти Актера. И – после мучительной паузы – звучит негромкая последняя реплика Сатина: "Эх… испортил песню… дур-рак!"
Неоднозначность последней реплики пьесы отметил В. Ф. Ходасевич: "На этом занавес падает. Неизвестно, кого бранит Сатин: актера, который некстати повесился, или Барона, принесшего об этом известие. Всего вероятнее обоих, потому что оба виноваты в порче песни. В этом – весь Горький".
Последний жест Актера повторяет поступок человека из притчи Луки, признавшего, что праведной земли не существует. Но его причины остаются неясными.
Виновен ли в этой смерти Лука, поманивший его рассказом о лечебнице для пьяниц и надеждой на возвращение на сцену? Или, напротив, Сатин, разрушивший эту надежду? ("Пойдешь – так захвати с собой Актера… Он туда же собирается… ему известно стало, что всего в полуверсте от края света стоит лечебница для органонов…") Понял ли он бессмысленность своего существования? Или это была минутная слабость пьяного человека?
Последние слова Актера тоже не дают никакого ключа, никакой разгадки. "За меня… помолись… <…> Помолись… за меня!.. – говорит он Татарину. – Ушел!"
И. Ф. Анненский, взвесив все аргументы, не выбрал позицию одного из оппонентов, а обнаружил, продемонстрировал противоречивость каждой точки зрения.
"Скептик и созерцатель, Лука заметил, что на навозе похвалы всякая душа распускается и больше себя показывает. <…> Лука привык врать, да без этого в его деле и нельзя. А в том мире, где его носит, без лжи, как без водки, люди не могли бы, пожалуй, и водиться. Лука утешает и врет, но он нисколько не филантроп и не моралист. Кроме горя и жертвы, у Горького "На дне" Лука ничего за собой и не оставил… Но что же из этого следует? Во-первых, дно все-таки лучше по временам баламутить, что бы там из этого ни выходило, а во-вторых… во-вторых, чем бы, скажите, и была наша жизнь, жизнь самых мирных филистеров, если бы время от времени разные Луки не врали нам про праведную землю и не будоражили нас вопросами, пускай самыми безнадежными".
"Слушаю я Горького-Сатина и говорю себе: да, все это, и в самом деле, великолепно звучит. Идея одного человека, вместившего в себя всех, человека-бога (не фетиша ли?) очень красива. Но отчего же, скажите, сейчас из этих самых волн перегара, из клеток надорванных грудей полетит и взовьется куда-то выше, на сверхчеловеческий простор дикая острожная песня? Ох, гляди, Сатин-Горький, не страшно ли уж будет человеку-то, а главное, не безмерно ли скучно ему будет сознавать, что он – все, и что все для него и только для него?.."
Драма судьбы не возлагает вины на конкретного человека. Сладкая ложь-надежда Луки и гиперболический индивидуализм-человекобожие Сатина кажутся Анненскому равно притягательными и равно опасными – будоражащими, страшными, безнадежными – для души современного человека.
Любопытно, что автор финальных монологов оказывается для Анненского Сатиным-Горьким. Спор о героях и проблематике пьесы неизбежно переходил в выяснение отношений с автором.
СУДЬБА: СПОР ГЕРОЯ И АВТОРА
В 1893 году начинающий прозаик Максим Горький написал короткий рассказ-притчу "О чиже, который лгал, и о дятле – любителе истины", в ней поставлена та же проблема, которая станет основой пьесы.
Скромный чиж увлекает других птиц "смелыми и свободными" песнями, зовущими в страну счастья, "туда, в это чудное "вперед!"". Однако недоверчивый дятел разоблачает певца: "Все эти песни и фразы, слышанные вами здесь, милостивые государи, не более как бесстыдная ложь. <…> Рассмотрим беспристрастно, что есть там – впереди, куда зовет нас господин Чиж. Все вы вылетали на опушку рощи и знаете, что сейчас же за нею начинается поле, летом голое и сожженное солнцем, зимой покрытое холодным снегом; там, на краю его, стоит деревня, и в ней живет Гришка, человек, занимающийся птицеловством. Вот первая станция по пути "вперед", о котором так много наговорил здесь господин Чиж!.. <…> Предполагая, что мы благополучно минуем сети Гришки и пролетим мимо деревни, мы опять-таки очутимся в поле; а на конце его снова встретим деревню, а потом снова – поле, – деревня, – поле… и так как земля кругла, то мы должны будем необходимо долететь до той самой рощи".
Птицы отворачиваются от обманщика, а чиж, плача, объясняет: "Я солгал, да, я солгал, потому что мне неизвестно, что там, за рощей, но ведь верить и надеяться так хорошо!.. Я же только и хотел пробудить веру и надежду, – и вот почему я солгал… Он, дятел, может быть, и прав, но на что нужна его правда, когда она камнем ложится на крылья?"
Авторская позиция здесь совершенно ясна: зовущая вперед ложь чижа для автора выше, благороднее, прекраснее, чем скучная правда крепкоголового дятла, которая камнем ложится на крылья.
Через десятилетие, в объективной драме, растворенная в психологии персонажей, разложенная на голоса и точки зрения, проблема истины – лжи и ее носителей приобрела загадочно-неоднозначный характер. Работавший в Художественном театре В. Э. Мейерхольд (его мнение известно в передаче одного корреспондента Чехова) отметил странное расхождение автора и театра: "В художественном театре Луку поняли как тип положительный… но в этом весь курьез, так как с точки зрения Горького Лука есть тип отрицательный".
Похожую неоднозначность в оценке Сатина и Луки заметил и В. Ф. Ходасевич: "Положительный герой менее удался Горькому, нежели отрицательный, потому что положительного он наделил своей официальной идеологией, а отрицательного – своим живым чувством любви и жалости к людям".
Чем дальше, тем настойчивее Горький боролся с Лукой, трактуя свою драму в однозначно-притчевом плане басни о чиже и дятле, но – с обратным знаком: теперь любитель истины становится главным его героем, приобретая актуально-социальные черты, иногда прямо отождествляясь с советскими вождями.
"Товарищи! Вы спрашиваете: "Почему в пьесе "На дне" нет сигнала к восстанию?" Сигнал этот можно услышать в словах Сатина, в его оценке человека, – серьезно отвечает он из Сорренто курским красноармейцам. – Почему я взял именно "бывших" людей и заставил именно их говорить то, что они говорят в пьесе? Потому, что эти люди оторвались от класса своего, свободны от мещанских предрассудков, им уже ничего не жалко, но – в этом и все их лучшее. К восстанию ради свободы труда они органически не способны. Ничего нового внести в жизнь не могут, как не могут этого и наши эмигранты, тоже "бывшие" люди. Но из утешений хитрого Луки Сатин сделал свой вывод – о ценности всякого человека" (Письмо курским красноармейцам, 1928).
"Есть весьма большое количество утешителей, которые утешают только для того, чтобы им не надоедали своими жалобами, не тревожили привычного покоя ко всему притерпевшейся холодной души. <…> Утешители этого рода – самые умные, знающие и красноречивые. Они же поэтому и самые вредоносные. Именно таким утешителем должен был быть Лука в пьесе "На дне", но я, видимо, не сумел сделать его таким, – занимается он "самокритикой" перед молодыми драматургами, заявляя, что его пьеса "устаревшая, и, возможно, даже вредная в наши дни". – Исторический, но небывалый человек, Человек с большой буквы, Владимир Ленин, решительно и навсегда вычеркнул из жизни тип утешителя, заменив его учителем революционного права рабочего класса" ("О пьесах", 1933).
Поздний Горький пытается свести собственную сложную философскую драму к притче. Притча как литературный жанр требует четкой, однозначной авторской идеи. Близкая родственница притчи – басня, идея, мораль которой прямо высказывается автором ("У сильного всегда бессильный виноват").
"Много ли человеку земли нужно?" – задавал вопрос Л. Н. Толстой в известной притче, герой которой стремился захватить побольше земли, а удовольствовался – после безвременной смерти от жадности – тремя аршинами, необходимыми для могилы. Чехов на вопрос толстовской притчи отвечал принципиально по-иному: человеку (а не трупу) нужен весь земной шар.
Но даже в притче однозначность авторской идеи не мешает дальнейшим размышлениям и ответам прямо противоположным. Хорошая притча ставит вечные вопросы (притчами часто поясняет свою проповедь Иисус Христос).
Чехов говорил: задача писателя – правильно поставить вопрос, а решать его должны читатели-присяжные. В конце жизни Горький пытается свести свою драму вопросов к однозначному ответу, превращает пещеру Платона в школьный класс. Но книги-вопросы обычно живут дольше, чем книги-ответы. "На дне" – самое вопрошающее произведение М. Горького. Не случайно новые – и удачные – постановки пьесы предпринимались уже в театре XXI века.
СОВЕТСКИЙ ВЕК: две русские литературы или одна?
(1920–1930-е гг.)
ЛИТЕРАТУРА И РЕВОЛЮЦИЯ: ПОЭТЫ И ВОЖДИ
Лицо Настоящего Двадцатого Века, начавшегося в европейской истории Первой мировой войной, в России окончательно определилось в 1917 году. Две революции, произошедшие в начале и конце одного года, не только изменили название страны, но и на многие десятилетия определили новые правила ее жизни.
Октябрьская революция была событием великим, огромным, эпохальным – это объективно осознавали люди противоположных убеждений. Такая позиция была естественной для ее сторонников. Маяковский благословляет ее в "Оде революции" (1918) и начинает сотрудничать в "Окнах Роста", сочиняя рассчитанные на красноармейцев агитационные стихи и плакаты. Блок призывает слушать "музыку революции" и утверждает, что интеллигенция "может и обязана" сотрудничать с новой властью.
Но и М. Булгаков, воспринимавшийся другими и сам ощущавший себя внутренним эмигрантом, скажет в письме Правительству СССР: "Пасквиль на революцию вследствие чрезвычайной грандиозности ее, написать НЕВОЗМОЖНО" (28 марта 1930 г.).
И М. Цветаева, которая вслед за мужем – белым офицером уехала в эмиграцию, заметит: "Ни одного крупного русского поэта современности, у которого после Революции не дрогнул и не вырос голос – нет" ("Поэт и время", 1932).
Отношения писателей к революции оказались частью общей проблемы, которую Цветаева обозначила в заглавии своей статьи: поэт и время.
В строительстве нового социалистического общества большевики огромную роль отводили культуре. В 1923 году В. И. Ленин предложил программу культурной революции, продолжающей революцию политическую и экономическую (позднее она наряду с индустриализацией и коллективизацией будет названа одним из главных достижений социалистического строя). Задачей очередной революции стало как достижение всеобщей грамотности, так и переработка и освоение всей предшествующей культуры "с точки зрения миросозерцания марксизма и условий жизни и борьбы пролетариата в эпоху его диктатуры".
Борьба за новую культуру в эпоху "диктатуры" (на самом деле не пролетариата, а победившей большевистской партии) началась со всяческого ущемления, а часто просто уничтожения культуры прежней. Уже в первые месяцы после Октябрьской революции практически все старые журналы и газеты, в которых печатались Салтыков-Щедрин и Чехов, Блок и Горький, перестали существовать.
В 1922 году было организовано Главное управление по делам литературы и издательств (Главлит), могущественное цензурное учреждение, которое почти семьдесят лет определяло судьбы журналов, книг, отдельных писателей. С этого времени в СССР установилась предварительная цензура: обязательное рассмотрение всех печатных изданий до их публикации. В условиях свободы, таким образом, русская литература жила меньше двух десятилетий: цензура была отменена во время революции 1905 года.
Новые советские журналы, большинство из которых просуществует весь XX век, были идеологичны уже начиная с заглавий: "Красная новь", "Новый мир", "Октябрь", "Звезда", "Знамя". Их редакторами назначались люди, которым приходилось руководствоваться не только литературными вкусами, но и политическими интересами: за любое реальное или мнимое упущение они могли быть отставлены от должности или даже подвергнуться преследованиям.
Сразу после революции, в эпоху гражданской войны и военного коммунизма, новая власть еще не могла активно влиять на литературу: у нее хватало других дел. Писатели, как и другие граждане, выживали, с трудом приспосабливаясь к реалиям нового "каменного" века.
Е. И. Замятин в рассказе "Пещера" (1920) представляет петербургскую квартиру холодной, ледяной пещерой. Герой рассказа, интеллигент, крадет дрова у соседа, чтобы спасти умирающую жену.
Словно продолжая Замятина, поэт В. А. Зоргнефрей пишет стихотворение "Над Невой" (1920).
Сумрак тает. Рассветает.
Пар встает от желтых льдин,
Желтый свет в окне мелькает.
Гражданина окликает
Гражданин:– Что сегодня, гражданин,
На обед?
Прикреплялись, гражданин,
Или нет?– Я сегодня, гражданин,
Плохо спал:
Душу я на керосин
Обменял.