О нравственности и русской культуре - Василий Ключевский 37 стр.


С. Н. Василенко
Из воспоминаний композитора

Автор знаменитого исследования "Боярская дума" – Ключевский играл большую роль в музыкальной жизни моей юности.

Еще на первом курсе университета меня, юриста, товарищи много раз уговаривали пойти послушать Ключевского.

– Никакой театр не нужен, – говорили они. – Он собирает публику, как любой знаменитый тенор.

Я пошел в аудиторию филологического факультета. Аудитория была действительно битком набита студентами, как зал на концерте Собинова. Вышел скромный, небольшого роста профессор, с седеющими волосами, в черном застегнутом сюртуке. Зал словно вздохнул, заволновался: это был Ключевский. Он начал читать тихим голосом, как будто нехотя. Через некоторое время преобразился: будто стал выше ростом, голос окреп, воспроизводимые им образы делались все ярче, и перед нами явственно возникли картины седой старины.

Ключевский читал об эпохе Ивана Грозного. Это была не лекция, даже не захватывающий роман, а что-то, чему нет названия, – гениальное отображение ушедшей жизни. Кончилась лекция. Василий Осипович снова превратился в скромного, застенчивого человека, осторожно сходящего с кафедры под неистовый грохот аплодисментов всего зала.

Я сделался горячим поклонником Ключевского. Меня неотразимо тянуло на его лекции, я стремился побыть хотя бы в течение часа в атмосфере создаваемой им ушедшей эпохи. Два года я посещал его лекции, и знания, приобретенные на них, очень пригодились мне в моей дальнейшей музыкальной жизни.

Для окончания консерватории, уже в 1901 году, я начал писать кантату "Сказание о граде Китеже". Задавшись целью, кроме музыкальных материалов, достать и литературно-исторические, я посещал писателей и художников. К профессору Ключевскому у меня никаких рекомендаций не было, но я набрался смелости и отправился к нему.

Он жил на Житной улице, в небольшом деревянном доме. Встретил меня приветливо.

– Какой добрый ветер мог занести ко мне музыканта? Чем я могу быть полезен? – сказал Ключевский, когда я представился.

Смущаясь, путаясь в словах, я объяснил: для своей работы я раздобыл достаточное количество музыкальных материалов, но хотелось бы получить сведения о характере жизни тех времен, чтобы постараться создать особый старинный русский стиль.

– А что за сюжет?

– Сказание о Китеже…

– Я приятно поражен, – сказал Василий Осипович. – Кто это вас натолкнул на эту мысль?

– Сергей Константинович Шамбинаго…

– Как же, знаю его. Насколько мне кажется, это предание еще не имело своего воспроизведения в музыке. Вот я много давал советов в свое время Федору Ивановичу Шаляпину, поправлял его, когда он готовил роль Грозного в "Псковитянке". Во многом он меня послушался. – Помилуйте, – говорил я Шаляпину, – Грозный пришел в дом князя Токмакова, устал… "Пора бы выпить да закусить чем Бог послал во Пскове…" И дальше: "Так что ж, пирог псковский с чем?" – "Со грибками…" – "Ась? С чем?" – "Со грибами". – "У вас во Пскове красавицы словно грибы растут"… Тут уж нет грозного царя!! Он устал, шутит… Покажите его таким, а режиссеры закатили его в глубь сцены. В опере и так не все ясно слышно, а тут уж совсем все пропало.

– Велел я поставить стол у самой рампы, да оркестр сделать потише, – продолжал своей рассказ Ключевский. – Тогда вышло. Вот я никак не ожидал, а режиссером сделался.

Беседовал со мной Ключевский часа два. Нарисовал картину древней русской жизни, быта русских князей. Всей его беседы я не в состоянии передать. Но какое громадное значение имела она для меня! Сочинение тревожного набата, передача волнения толпы, настроения княжеской семьи, монахов и другое – все это пошло теперь у меня иначе.

Без обеда он не хотел меня отпускать.

– Извините только за простой обед, – сказал он. – Я люблю все русское. И водки перед обедом мы с вами выпьем.

Прощаясь, Ключевский очень любезно просил меня без стеснения обращаться к нему по разным вопросам русской истории.

– Композиторам, художникам и артистам всегда готов дать совет и помощь. Но когда ко мне обращается свой брат – историк: помогите да разъясните, – не люблю. Всякий сам должен добиваться, у нас работать не любят.

Когда в марте 1902 года моя кантата "Сказание о граде Китеже" была назначена к исполнению, я послал Ключевскому пригласительный билет. Он пожелал пойти и на генеральную репетицию и был встречен Сафоновым с большим почетом.

Музыка "Сказания" пришлась по душе Ключевскому.

– Отлично вы выразили суровость старообрядческих песнопений, – сказал он. – Весь дух старой Руси верно схвачен…

…Известный балетный артист Мордкин обратился ко мне с предложением написать два танца: "Сирина" и "Алконоста". И я опять отправился к Ключевскому.

– Простите, – говорю, – до сих пор я обращался к вам за пояснениями по реальной древней жизни, а теперь у меня вопросы из области фантастической… думаю, что Вы меня прогоните?!

– Почему же? – возразил Ключевский. – Народная поэзия глубоко меня интересует, хотя я и не специалист по этой части.

И он мне нарисовал изумительные картины народной поэзии, дал ее общий стиль и окраску.

– Не впадайте только в излишнюю сентиментальность и не придавайте слишком много сладости рисуемым вами образам. Вот у нас есть талантливый художник Маковский, увлекающийся древней русской жизнью. По правде сказать, я его картин видеть не могу. Разве могли существовать такие сладкие, конфетные барышни? Русская древняя жизнь была красива своеобразной суровой красотой, приторности в ней не было.

Я рассказал ему, что намереваюсь еще работать в области древнерусской старообрядческой музыки. У меня носятся в воображении симфонические картины "Сошествие Адама в ад", "Праздник Одигитрии". Ключевский поддержал мои замыслы.

– Слушал я оперу "Снегурочка" Римского-Корсакова, – продолжал свою мысль Ключевский. – Там и солнечность есть, и радость, но сладости, противной сентиментальной сладости нет и следа. Вот последнее мое слово: слушал я ваше "Сказание о Китеже". Вы глубоко понимаете русскую музыку. Не отклоняйтесь в сторону Запада или Востока. Разрабатывайте русскую музыку, – это неисчерпаемая сокровищница, и направление это вас не обманет. Наши великие русские композиторы взяли из этой сокровищницы еще малую часть.

Эти слова Василия Осиповича остались мне памятны на всю жизнь.

Н. С. Лесков
Письмо к В. О. Ключевскому

6 декабря 1891 г.

Достоуважаемый Василий Осипович!

Не раз передавали мне достойные доверия люди, что будто Вы относитесь ко мне с благорасположением; и я хочу этому верить и испытать Вашу приязнь. Мне нужна Ваша помощь в нижеследующем случае: давно когда-то я читал где-то – не то в Прологе, не то в "Четьих-Минеях", повесть о мучениках, которые не хотели воевать и предпочли быть замученными за это. Помнится мне, что как будто это были "мученики Севоститские", но в нынешнем (единоверческом) Прологе нет этого о мучениках Севоститских. А я знаю наверное, что я это читал, и что там стояло именно то, что я помню, т. е. что они не хотели сражаться и предпочли быть казненными (утопленными в озере). – Ошибаюсь я или нет, и если я верно помню, то где мне следует искать эту историю?

Потом: Фомаида или Таисия были так неприступны со стороны своего аромата, что мурины (военные) от нее отскакивали? В Прологе и о той, и о другой ничего этого нет, а я опять помню, что это было!

Пожалуйста, сообщите мне, что бы я мог добыть себе сведения, которые мне нужны.

Ваш слуга и почитатель.

Николай Лесков.

М. В. Нестеров
Из писем

Родным

22 сентября 1892 г.

…Одно не могу простить себе – это то, что недостаточно честно участвовал в торжестве Лавры Пр. Сергия и что особенно – пропустил возможный случай слышать необыкновенную речь проф. Ключевского. В. М. Васнецов был на акте с Мамонтовыми и считает, что, слышав эту речь, он получил себе драгоценный подарок. Одна надежда, что речь будет где-нибудь напечатана в журнале и я ее прочту. <…>

А. М. Васнецову

8 ноября 1892 г.

Отвечаю Вам, Аполлинарий Михайлович, на Ваши два письма двойным письмом. И если оно не будет вдвойне интересно против обыкновенного, то не гневайтесь. Живу я в Киеве, как и раньше, уединился. Будни работаю, праздники отдыхаю, хожу в Софийский, слушаю чудное пение, впечатление иногда выношу, думаю, не меньше, чем от лучшей речи Ключевского. И сегодня меня там угостили концертом, слушая который словно на небе побывал. <…>

А. А. Турыгину

6 ноября 1902 г.

Юпитер, ты сердишься – значит, ты не прав…

Да! Друг мой Турыгин, ты не прав! Думаю, что всякая деятельность, в том числе и "критика", и история, освещенная талантом, непременно субъективна. Субъективна и книжка А. Бенуа, потому что она написана человеком даровитым, с темпераментом. Много у нас и того больше за границей книг и дел, где все "объективно", как в механизме самого лучшего доброкачественного немецкого приготовления, но согласитесь, что от книг и дел этих мухи дохнут.

И твоя "критика" критики А. Бенуа субъективна, потому что ты все же еще "жив", и постарайся в этом состоянии проздравствовать на пользу отечеству долгие годы. Взгляд Бенуа на Нестерова при всей жестокой правде, по-моему, куда проникновеннее, глубже всего того, что о Нестерове говорят и пишут, и надо много субъективной антипатии к Бенуа, чтобы видеть то, что увидел на страницах о Нестерове твой чисто "буренинский" взор.

Читая Бенуа, я читал живую книгу, я читал тонко и остро подмеченную правду о художниках, ту правду, которую лишь каждый из нас знает про себя молча.

Я не защищаю Бенуа безусловно, я со многим из его взглядов не согласен, но я вижу, что книга написана с полной отчетливостью и не есть невежественная компиляция или сонно-равнодушная лекция ожиревшего профессора-специалиста.

Историки Карамзин, Костомаров, Ключевский потому только ярко сияют в исторической науке, что они в высшей мере субъективны. А как возмутительно субъективен великолепный Белинский!

Так-то, друг мой любезный.

Книга Бенуа – жестокая книга, прекрасная книга, и появление ее надо приветствовать, а не ворчать на него по-бурененски. <…>

Е. Д. Поленова
Из дневника

Сейчас возвратилась с лекции Ключевского. Какой талантливый человек! Он читает теперь о древнем Новгороде и прямо производит впечатление, будто это путешественник, который очень недавно побывал в XIII–XIV вв., приехал и под свежим впечатлением рассказывает все, что там делалось у него на глазах, и как живут там люди, и чем они интересуются, и чего добиваются, и какие они там…

Р. М. Хин-Гольдовская
Из дневника

1893 г.

1 февраля. Слушала лекцию Ключевского: "Два воспитания – семья и школа". Ключевский – замечательный лектор. Он обладает особенным даром рассказывать даже известные вещи так, что в воображении вдруг оживает целая эпоха, о которой в памяти, под грудой других воспоминаний, хранились какие-то обрывки. Ключевский – не только большой ученый, он виртуоз, величайший актер, в котором никто не посмеет, не помыслит указать на "актерство", – до того у него все выходит "натурально". Я ни у кого, кроме Ленского, Коклена… – не знаю такого мастерства оттенков в голосе, мимике, жестикуляции – и это при кажущемся однообразии тона, суховатости всей фигуры и строгой сдержанности в жесте. Он завораживает аудиторию. Пока он говорит, все во власти этого волшебника. В чем эти чары: в игре глаз, неуловимой вибрации голоса, в особенном произношении слов, в особенной мимолетной, внезапно вспыхивающей и внезапно угасающей усмешке рта, в лукавом выражении его сухого, умного лица… не знаю… Что ему нравится, за что или за кого он стоит – никогда нельзя угадать. Сегодня он говорил о древнерусской семье. И как говорил! Прямо поэма. Муж-государь учит разуму чад и домочадцев. Жена-государыня, кроткая и домовитая хозяйка, благочестивая, разумная советчица и сотрудница, сияет как венец на голове мужа… Я подумала: вот его идеал. Вдруг, медлительный, эпический темп голоса дрогнул, по лицу скользнула мефистофельская улыбка и величавая фигура патриарха, наставника, правдолюбца точно провалилась в люк, а на ее месте очутился неуклюжий боярин, кот[орый] тупо твердит домостроевскую премудрость: любяй сына, учащай ему раны и т. д. Это уже не богобоязненный "глава семьи", а человек с "автоматической совестью", которому "мирное строение" приуготовило мораль на все случаи жизни…

Особенно блестяща была вторая часть лекции: Екатерининская эпоха, Бецкий, его любимое детище – оранжерейный кадетский корпус… Бесподобны российские энциклопедисты, в один мах перескочившие от педагогики попа Сильвестра к философии Руссо и Дидерота.

По плану Бецкого, чтобы создать идеальных воинов-граждан, шестилетних детей отрывали от семьи. Педагогическая казарма принимала человеческое "сырье" и превращала его в живую статую по рецепту Кондильяка. Вместо прежнего человека с "автоматической совестью" появился новый манекен с "автоматическими чувствами". А семье… предоставлялась роль "кустарной мастерской" для изготовления педагогического материала. Огромная аудитория исторического музея была полным полна. <…>

Л. Н. Толстой
Из заметок М. Горького "Лев Толстой"

– Карамзин писал для царя, Соловьев – длинно и скучно, а Ключевский для своего развлечения. Хитрый: читаешь – будто хвалит, а вникнешь – обругал.

Кто-то напомнил о Забелине.

– Очень милый. Подьячий такой. Старьевщик-любитель, собирает все, что нужно и не нужно. Еду описывает так, точно сам никогда не ел досыта. Но – очень, очень забавный.

Е. Я. Архиппов
Из воспоминаний

Прохождение к кафедре

1913 г.

Когда В. О. Ключевский шел по коридору в аудиторию, а затем вдоль стены, почти боком, с наклоненной головой быстро проходил к кафедре, часто хотелось хоть на мгновение (знаю, что это нелепость) остановить его, броситься к нему, пожертвовать всем самым дорогим, ощутить холод или теплоту Его руки, коснуться Его одежды, чем-либо облегчить, украсить Его священную, но уже согбенную принятым на себя подвигом жизнь, не отрываясь зарисовать в своем молитвенно-ученическом сознании это драгоценное, русское историческое явление: повседневное прохождение Василия Осиповича к кафедре.

На кафедре

Разве можно найти слова, чтобы характеризовать манеру Василия Осиповича говорить, читать, произносить. Слово "красноречие" меньше всего здесь может помочь. Красноречивый оратор неизбежно олицетворяет собою дух пошлости. Отделанность голоса, щегольство, создание эффектов, показная сторона и построение фразы – это все то, что было чуждо речи Василия Осиповича. Вспоминая выдающихся ораторов-профессоров и сопоставляя их с Василием Осиповичем, чувствуешь одно желание: отвернуться от них, забыть их европейский блеск, их гладкостилье, их внутренний холод при разгоряченности стиля и, забыв, приникнуть душевно к старинной наставительной речи великого старца, где-нибудь в далеком монастыре, слушать биение национальной великорусской стихии в голосе, падающем до шепота и расширяющемся до предсказательного, четкого, немного жуткого впечатления текста.

Положение на кафедре (осанка, наклон головы, положение рук) зарисовано достаточно (Л. Пастернак, А. Герасимов, М. Добров). Всегда на ступеньках, всегда стоя, положив в локте правую руку на левое крыло кафедры, а левую всегда в одном и том же положении удерживая на бедре, Василий Осипович был мастером именно произносимого слова. Негромкий голос, взгляд, падающий на первые четыре ряда аудитории через верхнюю часть очков.

При произнесении особенных мест курса: формул, магически кратких характеристик, определений в стиле эпохи – Василий Осипович еще более наклонял голову, взгляд падал на аудиторию поверх очков: и в нем открывалась вся неразгаданная до сих пор сложность: ирония мудреца, казнящая улыбка и те лучи, что светили и уводили в погребенный лабиринт великорусской истории. Покров за покровом падал со столетий и лиц, но тайна только начинала светить: все ниже, заповедней ступени, все глуше голос путеводящий и все прозрачнее тайна и настороженность, ведущие к сослужению триединства: духа нации, духа церкви и государства. Вот почему всегда несоответственно звучал в конце лекции ошеломляющий треск аплодисментов, и полным диссонансом с шумом казался торопливо скрывающийся обаятельный силуэт Василия Осиповича.

Назад Дальше