Империя в России – это не только и не столько двуглавый орел и мытье сапог в Индийском океане, сколько попытка сохранить неустойчивое равновесие и баланс социальных групп и интересов в крайне разношерстном обществе. С точки зрения реальной политики, возможно, и нет необходимости в том, чтобы в одних политических границах существовали малые народы Севера и республики Кавказа, центральноазиатские и прибалтийские регионы. Однако исследователь, изучающий такую сложносоставную политию, реально существовавшую в прошлом или существующую в настоящем, не может игнорировать ее реальность лишь на том основании, что его аналитический инструментарий не позволяет помыслить это единство иначе как иррациональную химеру. "Деконструкция империи", предпринятая Егором Гайдаром, не выполнила исследовательскую задачу комплексной аналитической интерпретации имперского (экономического) прошлого. Вместо этого Гайдар взялся за сугубо политическую задачу, приличествующую национально-освободительным движениям, но никак не академическому ученому, претендующему на роль ментора политической элиты пока еще территориально целостной страны. Если на следующем витке истории Россия претерпит очередное "усечение", ответственными за это будут не только бездарные политики, но и интеллектуальная элита, непрофессиональная по характеру организации научного процесса, оперирующая гибридными аналитическими моделями, где архаический язык обществоведения нации-государства à la начало ХХ века причудливо переплетается с новейшими теориями постиндустриальной эпохи глобализации.
"Правда русского тела" и сладостное насилие воображаемого сообщества
Там русский дух… там Русью пахнет!
Александр Пушкин. "Руслан и Людмила"
…утром пахнет хуже, чем вечером.
Это – правда его тела, и от нее никуда не денешься.
Владимир Сорокин. "День опричника"
Книга "День опричника" Владимира Сорокина интересна тем, что это настоящее художественное произведение. Это значит, в частности, что текст книги не равен самому себе и замыслу своего создателя. Об этом свидетельствует, например, то, что вскоре после выхода книги Сорокин поспешил выпустить "Сахарный кремль" – не "сиквел" и не "приквел" к успешному литературному продукту, а скорее попытку прокомментировать, дообъяснить, доразвить и вообще взять под контроль смыслы и чувства художественного текста. Следуя традиции русской литературы, "День опричника" вскрывает переплетение личной жизни и общественного устройства, вписывая их в глобальный контекст Истории. (Некоторые скажут, что лирический слой повествования служит лишь прикрытием для социально-политического дискурса, но и это вполне характерно для русской литературной традиции.)
"Ars gratis artis", ставший девизом литературы периода политической демобилизации последнего десятилетия, отразился и на культуре чтения и критики, которая, как кажется, утратила традиционные навыки восприятия традиционной русской литературы. От писателя ждут отражения реальности – пусть даже извращенной, "параллельной", "виртуальной" и вовсе "сюрреалистической", в то время как ничуть не более наивный троп критического реализма – "литература есть исследование жизни" – нынче не популярен. Это заметно по реакции на книгу Сорокина: мнения разделились по поводу того, клеветнически или правдиво изображено вероятное будущее России, уместна или избыточна сатира автора на путинский режим, справедливо или злокозненно изображена в книге суть русского национализма и православия. Оптимистический релятивизм читателей, морально подготовленных к тому, что в литературной и политической реальности возможно все, что угодно, делает неуместными вопросы "почему", "что это значит", "в каком смысле". Все готовы к сакраментальному ответу автора – "я так вижу". Но как быть, если автор и сам не вполне осознает, что же в конце концов вышло из-под его пера, сложилось в самостоятельную структуру смыслов и значений, называющуюся художественным текстом?
Владимир Сорокин помыслил мир, где почти бескомпромиссно восторжествовала "русскость" – не стесненная резолюциями Совета Европы, давлением политического руководства национальных республик или стихийной самоцензурой интеллигенции. Выходя за пределы самых смелых мечтаний большинства националистов, Сорокин рисует период после торжества "патриотической идеи", когда русскость является позитивной и конструктивной реальностью, не структурируемой больше негативно, то есть по контрасту и через отторжение всего "нерусского" и "непатриотического". Именно последовательное воплощение "русской идеи" в "русское национальное тело" является главным сюжетом книги Сорокина и предметом его анализа, проведенного художественными средствами. Именно этот глубинный пласт текста вызывает чувство тревоги и даже ужаса у внимательных читателей, а не лежащие на поверхности и в общем – в контексте опыта ХХ века – довольно обыденные чекистско-опричные зверства. [106] Предсказуемая, знакомая жесткость и несправедливость всего лишь отвратительны; страшит же людей приближение к неведомому и непознанному.
"Телесность" художественного мышления Владимира Сорокина, создавшая ему в определенных кругах репутацию "порнографа", оказалась как нельзя кстати в разговоре о воплощенной русскости, коль скоро "эрос национального", вдохновлявший воображение идеологов русского национализма последних полутора столетий, в книге наконец обрел воплощение в материальном, массовом, органическом "национальном теле". Как известно из писаний родоначальников русского национализма, "жизнь тела" весьма отличается от возвышенной "духовной жизни". Как же материализуется "русская идея" в национальное тело в художественном пространстве "Дня опричника", каков рецепт воплощения "воображаемого сообщества" в функционирующее общество?
Прежде всего, национальное тело вычленяется из социального пространства как гомогенное и эндогамное сообщество. Внешняя граница проводится при помощи Великой Русской стены (включающей Западную и Южную стены), а внутренняя – при помощи политической и этноконфессиональной селекции. О систематической политике этнических чисток в книге не упоминается – очевидно, чистота этнической русскости достигается за счет нормативного ограничения ее по крови и вере с фактической реабилитацией сословно-правовой категории "инородец". В этом качестве право на существование и представительство в обществе получают и татары, и евреи, коль скоро исчезают причины для главной фобии русских националистов: стихийного этнокультурного смешения, размывания чистоты национального тела за счет внедрения замаскированных чужаков. Политическая однородность поддерживается при помощи чисток, но речь также не идет о массовых репрессиях, скорее о регулярной избирательной санации немногочисленных отщепенцев-диссидентов.
Этот сценарий многим может показаться неприятным и неприемлемым, но никак не неожиданным (тем более – небывалым). Тревожный толчок в сердце вызывает мысль невысказанная, но подразумевающаяся – вернее, ответ на незаданный вопрос: вероятно ли, чтобы насквозь пропитанное западными идеями и ценностями общество всего за два десятилетия превратилось в ожившую картину Сурикова или Васнецова? Потому что ответ этот из середины (а теперь уже из конца) нулевых годов политической демобилизации в России видится довольно ясно: да. Главный смысл внутренней хронологии книги Сорокина (называние дат и упоминание количества лет, прошедших со дня того или иного события) заключается в том, что на основании нехитрых расчетов можно заключить: скорее всего, главный герой, опричник А.Д. Комяга, родился в 1991 году. Уже сегодня, на наших глазах, происходит крах некогда популярного оптимистического тропа: поколение россиян, родившееся после падения коммунизма, не познавшее давления советской власти, будет самым свободным, гарантией стабильности демократии в России. Как говорится, guess what ? "Поколение Pepsi" (точнее, более современных и модных напитков, вроде Red Bull) прочно интериоризировало консюмеризм (и то без драматического надрыва "хапуг" и фарцовщиков советских времен) и глубокое убеждение в нормальности богоданной власти в стране. Никто не видел массовых митингов 18-летних против призывной армии, а толпы молодежи, собранных служивыми неокомсомольцами, – сколько угодно. Оказалось, что, не имея навыков внутреннего сопротивления давлению режима (могущего быть сколь угодно демократическим и либеральным), люди проваливаются из "ноосферы" общества в "тело" социума, утрачивают субъектность личных интересов и ценностей и начинают соревноваться за лучшее воплощение нормативной коллективной субъектности. Если человек считает, что окружающее социальное пространство гармоничнее и совершеннее его внутреннего мира, начинаются попытки встроиться, врасти в это пространство любой ценой, стать большим коммунистом, чем Сталин, лучшим католиком, чем папа, более глянцевой Пэрис Х., чем Ксюша С. Люди сливаются в социальное тело, а у частей тела нет субъектности, одни только функции. "Совок", о необходимости которого на протяжении 1990-х годов твердил Глеб "Павлушка-ёж" Павловский, не имеет (и не может иметь) определенной идеологической физиономии. Это идеал народной массы , делегировавшей свою субъектность и субъективность – эстетический вкус, здравый смысл, представления о справедливости – вовне и наверх, в обмен на уверенность в стабильности и безопасности. Этот капитальный проект глобальной социальной инженерии в значительной степени уже увенчался успехом, поэтому смена джинсов на кафтан (на халат, на акваланг) может оказаться второстепенной косметической процедурой. Не нужно дожидаться формальной смены декораций, чтобы понять: структурное перерождение социальной среды уже произошло.
То, как функционирует человек внутри идеального русского национального тела, мы видим на примере опричника Андрея Комяги. То, что он опричник, только подчеркивает нормативную типичность, но никак не исключительность его опыта: убийства занимают сравнительно незначительную часть его времени, являясь эдакой спецификой профессии. В то же время насилие является естественным и единственным механизмом регулирования общества, решившего, что оно живет по принципам биологического тела (любое ограничение которого означает отмирание-умерщвление части биомассы). Высшая воля и субъектность находится вне опричника Комяги: то, что и как он должен делать, ему указывает Государь, Государыня, в крайнем случае – его босс Батя. Это не значит, что он вовсе лишен инициативы: он считает себя вправе на наслаждения (и, будучи членом элиты, претендует на легализацию для своего круга особых, элитных наслаждений). Он допускает некоторые вольности в отправлении своих прямых обязанностей (продажа "половины дела") и даже напрямую занимается противозаконной деятельностью, участвуя в схватке с таможней за крышевание транзитной торговли. Однако все эти вольности вполне системны – более того, они полностью обусловлены реальным функционированием социального организма. Злоупотребляя органицистской метафорой, можно сказать, что телу "полагается" соблюдать гигиену и заниматься гимнастикой, но реально оно предпочитает почесываться, курить или принимать алкоголь в пределах, допустимых дееспособностью наиболее важных органов. В конце концов, удовлетворение никотиновой и прочей физиологической зависимости не требует санкции головы.
Коль скоро субъектность (средоточие воли, анализа, совести) в этом обществе надындивидуальна, каждый человек в отдельности взаимозаменяем. Нам очень легко представить эту картину мира по сравнительно недавнему сталинскому режиму. В логике антитоталитарного дискурса принято удивляться: неужели политическое руководство государства может быть столь близоруким и наивным и не понимать, что, истребляя гениев науки и литературы, оно не сможет механически заменить их очередными "винтиками"? Этот риторический вопрос просто непонятен тем, кто существует внутри логики социального тела – будь то "социалистическая" или "русская" нация. Функция знания, умения, зрения присуща всему организму в целом, отдельные элементы которого лишь допускаются к их отправлению, справляясь со своей задачей хуже или лучше.
Органицистская метафора является дурным тоном в социальном анализе, мало что объясняя в общественном устройстве, но она является одним из фундаментальных языков самоописания – а значит, и моделей самоорганизации – в определенных типах общества. Комяга ведет себя так, как рассказывается в книге, не потому, что утопическое русское общество будущего устроено подобно тому, как устроен человеческий организм; но именно потому, что люди вживаются в роль "малых детей при родителях" или "клеточек единого организма", сложное социальное пространство обретает свойства "национального тела". Его отношения с окружающими продиктованы этой функциональностью, производностью индивида: его коллеги по опричнине – братья, но никто из них не замедлит убить бывшего собрата ("Чуть что – и своего порешат, не дрогнут"), если будет на то высшая воля: "ничего личного". Интимные ритуалы опричнины, придуманные Сорокиным, лишь отчасти являются модернизирующей пародией на бесчинства позднесредневековых опричников, опьяненных моментальной и тотальной эмансипацией от традиционных норм и табу. Телесное восприятие общества (присущее любому национализму как дискурсу о единстве коллективной души и тела) замещает социологические процессы – физиологическими. Преодолевая объективную отдельность человеческих индивидов, опричники физически сливаются в фантастической гомосексуальной оргии в единое тело и мысленно представляют себя единым существом – многоголовым драконом – в результате совместного наркотического сеанса. [107] В конце "рабочего дня" к ним вновь возвращается их биологическая "отдельность" лишь после странного садомазохистского ритуала за круглым столом (одновременное сверление ноги соседа): переживание боли оказывается единственным индивидуализирующим актом, и единое тело специализированного аппарата насилия распадается, как только первый, не выдержавший боль, издает крик. Распадается до следующего рабочего дня.
Язык телесности, политика тела оказываются универсальным культурным кодом доминирования и подчинения, обмена и разграничения в воображаемом русском обществе точно так же, как этот язык преобладает во внедискурсивных пространствах современной тюрьмы или армии. Органицистский идеал национального тела воспевает "соборность" духовной жизни, что предполагает ее крайнюю статичность и незатейливость – в основной массе населения. Реальным производством смыслов, интеллектуальной деятельностью занимается лишь верхушка пастырей, которые в состоянии избегать смысловых конфликтов и противоречий, столь пагубных для монологичного восприятия единства национального тела. Для массового потребления изготавливается культурный эрзац-продукт, который падает на благодатную почву, не в последнюю очередь потому, что "диссиденты" не могут предоставить полноценную альтернативу официозу: и народ, и художники-отщепенцы оказываются заложниками разделяемой ими модели общественного устройства. Главным залогом стабильности этого устройства служит не дюжина опричников и даже не "Тайный приказ", а общая готовность населения быть частью коллективного национального тела и боязнь отколоться, отпасть от единого организма ("…это – хуже смерти").
Но что двигает теми, кто устанавливал и поддерживал этот порядок, что является высшей целью руководителей русского национального тела? Официальная пропаганда, идеология служивой элиты и собственные размышления властей предержащих сходятся в одном: произошло "Возрождение Святой Руси". Однако сама по себе реконструкция поэтики и эстетики позднесредневековой Московии (столь милая сердцу славянофильской традиции) не может являться ни программой, ни целью. Очень важную роль в национально-патриотической риторике режима в книге играет антиамериканизм и вообще антизападная истерия (столь характерная для современного русского национализма), однако эта реактивность подчеркивает вторичность русского национализма, определяющего себя лишь через отрицание чужих позитивных проектов. О подлинном смысле возрождения Руси "за стеной" размышляет в заключительной части книги захмелевший (а потому в логике повествования высказывающий более глубокие и сокровенные мысли) предводитель опричников:
...
…ради чего Стену строили, ради чего огораживались, ради чего паспорта заграничные жгли, ради чего сословия ввели, ради чего умные машины на кириллицу переиначили? Ради прибытка? Ради порядка? Ради покоя? Ради домостроя? Ради строительства большого и хорошего? Ради домов хороших?…Ради всего правильного, честного, добротного, чтобы все у нас было, да? Ради мощи государственной, чтобы она была как прямо столб из древа тамаринда небесного?…Чтобы бегали все стаями, хорошо бегали, прямо, кучно, пресвятая, начальников слушались, хлеб жали вовремя, кормили брата своего, любили жен своих и детей, так?
Так вот… не для этого все. А для того, чтобы сохранить веру Христову как сокровище… Вот поэтому-то и выстроил Государь наш Стену Великую, дабы отгородиться от смрада и неверия, от киберпанков проклятых, от содомитов, от католиков, от меланхоликов, от буддистов, от садистов, от сатанистов, от марксистов, от мегаонанистов, от фашистов, от плюралистов и атеистов!.. Ибо вера… – это колодезь воды ключевой, чистой, прозрачной, тихой, невзрачной, сильной да обильной!
Эта вдохновенная заключительная проповедь, которая с формальной точки зрения должна была расставить все точки над i в книге, лишь заостряет проблему осмысленности существования "русского национального тела". Ибо она дезавуирует все наглядное и "позитивное", что принесло с собой "Возрождение Руси" как незначительное и поверхностное, а главным называет торжество православия. Учитывая, что при всей своей набожности опричники (а также все прочие упомянутые в книге представители элиты, включая семью Государя) вполне могли бы возглавить ряды содомитов, садистов и сатанистов, обличительный пафос проповеди звучит не слишком убедительно. При всей (пусть и неоднозначной) ангажированности православия в русский националистический проект попытки добиться канонизации Ивана Грозного в последние годы окончились неудачей, и вряд ли грехи стяжательства, прелюбодеяния, наркомании и убийства могут получить формальное оправдание церкви, даже если они направлены на упрочение ее роли. Дело не в том, клевещет ли писатель Сорокин и его персонаж-опричник на церковь, а в том, что культ русской "национальной телесности" вряд ли совместим с христианской духовностью, даже в ее самом консервативном и воинственном понимании. Очевидно, под "верой Христовой" понимают опричники нечто иное, что является для них высшей святыней. В другой раз тот же персонаж вразумляет пойманного на прелюбодеянии зятя Государя: