Предательство интеллектуалов - Жюльен Бенда 29 стр.


Противопоставим этой откровенной речи в защиту практического воспитания протест одного из подлинных преемников Монтеня, Паскаля и Монтескьё: "В своем неприятии классического духа и главнейших истин разума и философии, которыми руководится гуманитарное образование всех уровней, Тэн прибегает к языку, схожему с языком противников преподавания древней литературы, неотъемлемых от нее общих идей и даже неутилитарной культуры. Отныне следовало бы только готовить воспитанников для эмпирического мира, формировать людей, знающих этот мир таким, каков он есть, и обученных действовать по его законам. Однако школьные воззрения имеют слишком короткую историю, чтобы можно было, здраво рассуждая, возложить на них вину за беды нашего века и усмотреть в них причину ненависти и презрения, изливаемых на общество скучающими, раздраженными и деклассированными людьми. Но будь даже правдой, что сопоставление общих принципов разума, морали и красоты с течением эмпирической жизни породило больше разочарования в реальности, чем в прошлые времена, было бы печальным парадоксом требовать, чтобы это исправили, изгнав из преподавания всякую возвышенность взглядов, всякий идеал" (Renouvier. Philosophie analytique de l’histoire, t. IV, р. 541).

Прим. М
…это преклонение [перед политикой, основанной на опыте] обличает духовное упрощенчество, составляющее, собственно, приобретение XIX века…

Такое упрощенчество встречается и в другой форме: как убеждение (четко выраженное Моррасом), что в политике можно обнаружить столь же строгие причинно-следственные законы, как законы тяготения и электричества. ("Политика - это наука".) Суеверное почитание науки, будто бы компетентной во всех областях, включая и сферу морали, повторяю, является приобретением XIX века. Надо только выяснить, верят ли в эту догму те, кто ее насаждает, или же они просто хотят видимостью научности возвысить страсти своего сердца, которые, как они прекрасно знают, остаются всего лишь страстями. Следует заметить, что догму, по которой история подчиняется научным законам, особенно проповедуют сторонники власти; и немудрено, ведь она устраняет две самые одиозные для них реальности: человеческую свободу и историческое действие индивидуума.

Прим. N
В наше время священнослужители духа учат, что стадное мышление похвально, а независимая мысль достойна презрения

В этом крестовом походе против индивидуализма (великий предводитель которого - Ш. Моррас) ново не признание того, что "индивидуум - всего лишь абстракция", что он в основном детерминирован расой, средой, нацией, множеством внешних факторов; новым является культ этой рабской зависимости, желание, чтобы люди смирились с нею, посрамление пытающихся от нее освободиться. Здесь мы видим все то же, столь удивляющее нас во французских мыслителях, преклонение перед фатальной стороной человеческого бытия и ненависть к его свободному началу.

Заметим: те, кто проповедует сегодня духовное послушание, требуют его теперь уже не только от необразованной массы, но и от людей мыслящих, в особенности от людей мыслящих; именно против независимости ученых, писателей, философов ("раздутое тщеславие некоторых интеллектуалов") ополчились гонители индивидуализма при обсуждении дела Дрейфуса. Самое удивительное, однако, не то, что они требуют такого послушания, а то, что они получают желаемое. Когда г-н Маритен заявляет, что "не все способны философствовать, и главное для человека - выбрать себе учителя", когда Ш. Моррас изрекает, что обязанность большинства умов - быть "в подчинении" и отражать мысль какого-либо духовного руководителя, находится немало мыслящих людей, которые рукоплещут этим наставникам и отрекаются в их пользу от своей духовной свободы. Мыслители XVIII столетия говорили: "Народу нужна религия"; мыслители нашего века говорят: "Религия нужна для нас самих". Когда Баррес писал: "Задача, возлагаемая на учителей, - оправдывать утвердившиеся во Франции обычаи и предубеждения, так чтобы наилучшим образом готовить наших детей к участию в национальном шествии", он хорошо понимал, что в этом шествии должны участвовать и он сам, и его собратья. Здесь мы узнаём ту жажду дисциплины, о которой я говорил выше и которая представляется мне весьма примечательной у потомков Монтеня и Ренана. Я сказал бы, что причина ее - желание принадлежать к "сильной группе". Связана она и с восприятием эстетического аспекта многолюдного построения, красивого "шествия"; а также с радостью, испытываемой столькими душами от того, что ими управляют, что им не надо затрачивать усилия и думать самим, - радостью, конечно же, странной у так называемых мыслящих людей.

Культ коллективной души, с его враждебностью человеческому сознанию, на мой взгляд, превосходно разоблачается Мен де Бираном в пассаже, приведенном у Леона Брюнсвика (op. cit., "La Sociologie de l’ordre", р. 526): "По мнению г-на де Бональда, отнюдь не человеческий ум, не какой-либо индивидуальный рассудок является средоточием, истинным субъектом присущности всеобщих понятий или истин, о которых идет речь. Нет, это общество, наделенное своего рода коллективным рассудком, отличным от рассудка индивидуумов, было изначально напитано ими благодаря языку, в силу чудодейственного влияния, оказанного только на массу, независимо от ее частей: индивидуум, человек - ничто; существует только общество; общество - душа нравственного мира, только оно одно пребывает, отдельные личности суть лишь феномены. Кто поймет эту метафизику общества? Если сам автор ясно понимает ее, значит, мы неправы. Тогда уже не приходится говорить о философии и надо признать небытие науки о человеке, обладающем разумом и нравственностью, надо согласиться, что всякая психология, базирующаяся на таком первичном факте, как сознание, - сплошная ложь и саму науку рассматривать как иллюзию, которая беспрестанно манит нас и сбивает с толку, представляя нам все, вплоть до нашего собственного существования, в искаженном, фантастическом виде".

Г-н Брюнсвик совершенно справедливо прибавляет: "Антитеза не могла бы быть сформулирована более четко. Либо первичный факт - сознание, либо первичный факт - язык; либо Сократ, либо Бональд".

Либо Сократ, либо Бональд. - Баррес и Моррас сделали свой выбор.

Прим. О
Пеги восхищался философами в зависимости от того, "насколько упорно они сражались"…

Склонность хвалить философов за их добродетели действия больше, чем за интеллектуальные добродетели, сегодня очень часто встречается у мыслящих людей. В "Воспоминаниях о Ланьо" ("Souvenirs concernant Lagneau") Ален, желая возвысить своего учителя, превозносит его энергию и решительность не меньше, нежели ум. Весьма примечателен и другой факт, хотя в этом случае речь идет только о литературе. Профессор этики (г-н Жак Барду) наделяет особым достоинством тех французских литераторов, которые были военными, - Вовенарга, Виньи, Пеги. Что до самих литераторов, то ограничусь напоминанием: один из самых уважаемых в их корпорации недавно заявил, что восхищается Д’Аннунцио в основном за его позицию офицера и сожалеет о том, что он вернулся в литературу. Император Юлиан одобрял Аристотеля, сказавшего, что, написав свой теологический трактат, он гордится им больше, чем если бы сокрушил могущество персов*; возможно, во Франции еще нашлись бы военные, которые одобрили бы это суждение, а вот среди литераторов отыскать таких людей было бы очень непросто. В другом месте (Les Sentiments de Critias, р. 206) я попытался изложить историю вопроса и дать объяснение этой столь странной у тружеников пера склонности превозносить воинскую жизнь и презирать сидячий образ жизни. Черта эта обнаружилась у нынешних писателей задолго до войны 1914 года, и громче всех кричат о воинской жизни не всегда те, кто ее отведал.

И опять я вынужден повторяться. Новое не в том, что литераторы превозносят деятельную жизнь и презирают жизнь малоподвижную; новое в отсутствии наивности, в усвоенном ими назидательном тоне. Когда Ронсар восклицает:

Благие боги, кто бы стал хвалить
Того, кто, приохотившись до чтенья,
О жизни не имеет попеченья,

когда Бертран де Борн утверждает, что "ни один человек высокого происхождения не думает ни о чем ином, как только о том, чтобы сечь головы и руки", когда Фруассар воспевает славу рыцарей и бросает в лицо буржуа полные презрения слова, - никто не сочтет этих простодушных, взявшихся за лиру, принимающих гордые позы и знать не знающих понятия "доктрина", предшественниками наших важных профессоров милитаристской эстетики. Впрочем, сомневаюсь, чтобы автор книги "Сцены и доктрины национализма"* ощущал себя преемником этих наивных людей.

Презрение к жизни духа - ясно выраженное поучающим тоном - я обнаружил у одного писателя XVII в., очень напоминающего некоторых современных мастеров своим старанием унизить тогу перед шпагой (правда, этот писатель - дворянин совсем не знатного рода): "Без сомнения, нет лучшего способа ослабить мужество, чем занять умы спокойными упражнениями, требующими усидчивости; праздность не могла бы проникнуть в благоустроенные государства путем более хитрого и более опасного обмана, чем литературный вымысел. Праздные и леностные люди, отчасти разрушившие торговлю и земледелие, явились причиною слабости нашего государства и низости нашего века" (J.-L. de Balzac. Le Prince, 1631; далее литературе и наукам предоставляется право гражданства в той мере, в какой они "дают силу и украшают отечество").

И наоборот, у одного из корифеев великой эпохи французской истории находим восхваление жизни духа в противоположность жизни деятельной - восхваление, в отношении которого я спрашиваю себя, многие ли из наших современных мастеров, почитающих эту эпоху, одобрили бы его (я думаю, прежде всего, о тех, кого восхищают теории Жоржа Сореля): "Только человек с твердым характером и незаурядным умом может, живя во Франции, обходиться без должности и службы, по доброй волей замкнуться в четырех стенах и ничего не делать. Мало кто обладает столь высокими качествами, чтобы достойно вести подобный образ жизни, и таким духовным богатством, чтобы заполнить свой досуг не "делами", как их называет светская чернь, а совсем иными занятиями. Все же было бы справедливо, если бы эти занятия, состоящие из чтения, бесед и раздумий о том, как обрести душевный покой, именовали бы не праздностью, а трудом мудреца" (Лабрюйер. О достоинствах человека)*.

Прим. Р
Manifeste du parti de l’intelligence ("Figaro", 19 juillet 1919)

Манифест, подписанный 54 французскими писателями, из которых многие числятся среди духовных учителей, пользующихся наибольшим авторитетом у сограждан, - документ величайшей важности для нашего исследования. Здесь, помимо приведенного нами странного высказывания о миссии церкви, можно прочесть следующее: "Национализм, которого понятия разума требуют от политического поведения, как и от мирового порядка, - рациональное и гуманное правило, к тому же французское".

И далее: "Разве литература, становясь националистической, не приобретает более универсальное значение, не вызывает больший общечеловеческий интерес?"

И еще: "Мы убеждены - и мир разделяет это убеждение, - что наш народ призван защищать духовные интересы человечества… Наша забота простирается на Европу и на человечество всего мира. Французская часть человечества - высший гарант духовности".

И самое главное: "Победившая Франция намерена вновь занять свое место в духовной области - единственной области, где может быть установлено законное господство".

Отсюда - стремление учреждать (это подчеркивается в манифесте): "Интеллектуальная федерация Европы и мира под эгидой победившей Франции, хранительницы цивилизации".

Победа оружия, дающая право руководства в интеллектуальной сфере - вот что открыто исповедуют сегодня французские мыслители! Как непохожи они на римских писателей, хотя и выставляют себя их преемниками: те почитали водительницей разума Грецию, потерпевшую военное поражение. С другой стороны, немецкие идеологи в 1871 году тоже требовали интеллектуальной гегемонии для "победившей" Германии, тоже объявляли ее "хранительницей цивилизации".

Соображения именно такого порядка, вероятно, пришли на ум одному из наших крупнейших писателей, когда был опубликован манифест. В письме, касающемся этого документа, Марсель Пруст сожалеет о том, что здесь провозглашается "своего рода "Frankreich über alles"*, литературный жандарм всех народов". Как подлинный служитель духа, он прибавляет: "Зачем принимать по отношению к другим странам столь безапелляционный тон в таких сферах, как литература, где покоряют только убеждением?" Мы рады возможности воздать честь этому истинному "творителю священнодействия" и сказать: мы знаем, во Франции есть и другие писатели, кроме тех, кто верит только в силу железа.

Прим. Q
О тeх, кто черпает свои суждения из художественной восприимчивости

Эстетическое происхождение политической позиции у многих литераторов очень тонко показал на примере Ш. Морраса Даниель Галеви. В давней статье ("La Grande France", 1902) Д. Галеви приводит выдержку из книги "Антинеа"* - описание шествия женщин с глиняными кувшинами на голове: "Грудь вздымается и принимает другие очертания, словно сосуд в руках гончара; она распускается подобно цветку. Шея выпрямляется, поясница сильно напряжена: ставшая более плавной и гибкой, размеряемая с таинственной мудростью поступь отдается в голове своеобразной музыкой. Живая колонна смещается, скользит, движется без неожиданных рывков и без малейших разрывов. Она в точности повторяет земной рельеф, похожая на красивый стебель ползучего растения, которое передвигается, ни единой частью своей не отрываясь от почвы. Бесчисленные полупаузы делают толчки неощутимыми, сознание улавливает только их последовательность, непрерывную гармонию, оставляющую в воздухе легкие колебания…" Даниель Галеви прибавляет: "Мы привели эту длинную цитату, потому что в ней содержится сама идея Шарля Морраса. Для его классического мышления вещи прекрасны не из-за порывов чувства или страсти, а из-за формы и ритма, которые придают им непрерывность или, лучше сказать, придают им существование в человеческом смысле слова. Этот вкус к форме обнаруживается у Шарля Морраса и в понимании истории, тут вся его "социология"".

Невозможно было бы лучше раскрыть тип человека, для которого вещи хороши в той мере, в какой они удовлетворяют его художественную чувствительность. Для сравнения укажем на тип прямо противоположный, предоставляя читателю судить, который из них может связывать себя с "разумом": "…ибо совершенство вещей должно измеряться только согласно с их природой; вещи не являются более или менее совершенными оттого, что они приятны нашим чувствам или раздражают их" (Спиноза)*.

Комментарии

Предисловие к изданию 1946 года

…люди, кого я называю интеллектуалами (clercs)… - Французское слово clerc (от лат. clericus - "клирик", "священнослужитель", - восходящего к греч. klēros - "жребий") многозначно. Первоначально оно обозначало лицо духовного звания, затем к этому прибавились значения "образованный человек", "ученый", а также "писарь", "секретарь", "конторский служащий". В словаре французского языка ("Trésor de la langue française. Dictionnaire de la langue du XIX-е et du XX-е siècle") даются с пометой "совр. литер." следующие синонимы существительного clerc: lettré ("образованный, просвещенный человек"), intellectuel ("интеллигент", "интеллектуал"). Выбор автором термина clerc, а не intellectuel (второй несколько раз встречается в книге и означает "представитель интеллигенции", иногда - "интеллектуал") не случаен. Это слово сохраняет коннотацию, связанную с его происхождением. Для Ж. Бенда clerc - человек, живущий духовной жизнью, занимающийся бескорыстной (désinteressée), лишенной непосредственной практической значимости умственной деятельностью; человек, отстаивающий отвлеченные духовно-интеллектуальные (cléricales) ценности; сохраняющий беспристрастность (désinteressement) в мире бушующих "реалистических страстей". "Интеллектуалы" - это духовенство в широком смысле слова, отсюда проходящее через всю книгу противопоставление "интеллектуалы - мирские". Существительное clerc близко к нередко употребляемому автором существительному spirituel ("человек духовный"), но значение его ýже: так, мистик не clerc, поскольку его духовный опыт не носит рационального характера и, по мнению Ж. Бенда, тем самым он принижает высочайшую человеческую способность - разум.

…выступление 6 февраля… - В декабре 1933 г. были объявлены обесцененными облигации кредитной организации, созданной финансистом Александром Стависким, и во Франции разразился крупный финансовый скандал. В январе Ставиский был найден мертвым. Согласно официальной версии, это было самоубийство, но антиправительственные круги, стремившиеся создать впечатление коррупционности парламентарного режима, распространяли слух о том, что Ставиского устранили, чтобы предотвратить разглашение правительственных финансовых махинаций. Профашистские организации воспользовались скандалом и, возглавив народные демонстрации, попытались свергнуть республику. 6 февраля произошло восстание. 15 человек было убито, 1500 ранено.

Назад Дальше