Но увы! она не только не упразднила в России закон о конфискации имений, но во время раздела Польши сама руководила проведением в жизнь политической системы, которая, под предлогом государственной необходимости, была в сущности не чем иным, как громадной, массовой конфискацией, не имевшей за собою притом даже юридического оправдания, а совершившейся исключительно во имя корысти жадной толпы придворных. И все-таки, особенно в первые годы царствования, Екатерина старалась согласовать свой образ правления с прекрасными мечтами, которыми еще убаюкивала себя, и не поступать в разрез с убеждениями. В 1763 г. она стремится, если и не вовсе отменить, то хотя бы ограничить употребление пытки. Прежде, чем применять ее, необходимо испробовать все средства убеждения, в том числе и вмешательство духовной власти. Но так как красноречие бородатых ораторов внушает Екатерине мало доверия, то она хочет составить для них руководство с примерами увещаний, которые легче всего могут вызвать признание преступника. На следующий год в наставлении, написанном для сына и вообще для будущих преемников ее на русском престоле, по поводу дела одного из министров императрицы Анны, осужденного и приговоренного к казни, несмотря на свою полную невинность, Екатерина не боится сделать такое признание:
"Всегда государь виноват, если подданные против него огорчены".
В 1766 году, получив от графа Петра Салтыкова, московского губернатора, рапорт о наказаниях, которые он должен был наложить на некоторых жителей, но которые по возможности старался смягчить, она пишет на полях его донесения: "Спасибо графу Петру Семеновичу, что он как мало возможно сечет. Изволь и впредь так поступать". В течение того же года она узнает, что некий князь Хованский позволяет себе в очень резких выражениях осуждать ее образ правления. Она сообщает об этом тому же графу Салтыкову в чрезвычайно любопытном письме. "Очевидно, - пишет она, - несмотря на свое пребывание во Франции, этот князь забыл, что за такие речи сажают в Бастилию. Но, к счастью для него, императрица не зла, и нрав свой для такого бездельника переменять не намерена. Но только пусть Салтыков предупредит его, "чтоб он мог воздержаться впредь; что подобным поведением он доведет себя до такого края, где и вороны костей его не сыщут". Письмо кончается припиской на французском языке: "Задайте ему хорошенько страху, чтоб он попридержал свой отвратительный язык, потому что иначе мне придется сделать ему большее зло, нежели то, которое причинит ему этот страх".
В том же 1766 году сила ее внутреннего убеждения выразилась в поступке, почти великом по своей наивной простоте.
Один из чиновников, Василий Баскаков, с которым она советовалась относительно предполагаемых законодательных реформ, высказался против полного упразднения пытки, за которое стояла императрица. Он указал случаи, казусы, когда, как ему казалось, применение ее необходимо.
"О сем слышать не можно! - написала Екатерина на его рапорт. - И казус не казус, где человечество страждет!"
Ей случалось в то время не раз заменять поселением или ссылкой телесные наказания, назначаемые по приговору суда. При особенно тяжких преступлениях она все-таки уменьшала наказание наполовину. Наряду с этим она стремилась улучшить положение заключенных и смягчить слишком варварские приемы рекрутского набора. Однажды, войдя в спальню императрицы, фрейлина Энгельгард, впоследствии графиня Браницкая, увидела, что государыня хочет подписать какую-то бумагу, затем останавливается и после минутного колебания бросает бумагу не подписанной в ящик стола. На невольный жест удивления со стороны фрейлины Екатерина сейчас же объяснила, в чем дело. Ей подали для подписи приговор, который после того должен был быть немедленно приведен в исполнение, а так как она с утра чувствовала себя раздраженной, то боялась проявить слишком большую строгость, как это с ней случалось не раз, и решила лучше отложить дело до завтра.
В 1774 году, во время Пугачевского бунта, она писала графу Сиверсу:
"По всей вероятности, дело кончится виселицами. Какая перспектива для меня, не любящей виселиц! Европа в своем мнении отодвинет нас к временам царя Ивана Васильевича".
Видно, как она отбивалась от рокового пути насилия, связанного с ее положением императрицы, и как взывала к мнению "просвещенной" Европы. Но "просвещенная" Европа вовсе не была намерена удерживать ее на краю той пропасти, куда ее тянули тяжелые цепи самодержавия. Вольтер был готов признать, что и в виселицах есть своя хорошая сторона, если они могут избавить от врагов великую Екатерину. И даже женщина, госпожа Бельке, советовала в 1767 г. своему августейшему другу положить конец враждебным выходкам краковского епископа, сослав его на Камчатку. Екатерина кончила тем, что стала слушать подобные советы. Но в начале, - если не в Польше, где это было не совсем удобно, ввиду завоевательной работы, предстоявшей ей там, - то в коренной России, она еще долго старалась оставаться верной той либеральной программе, которую начертала себе в другом письме к Сиверсу:
"Вам лучше всякого другого известно, как противно мне всякое насилие. При всех обстоятельствах я предпочитала ему пути кротости и умеренности".
Впрочем, и по отношению к Варшаве она мечтала порою о несбыточном осуществлении этих гуманных принципов. В ее собственноручных заметках, написанных в мае 1772 г., сохранился проект наказа губернаторам польских провинций, только что присоединенных к России после раздела: этот проект был бы еще одним, бессмертным памятником славы Екатерины Великой и, может быть, снял бы даже с нее позор участия в разбойническом расхищении соседней страны… если бы он был применен не деле.
"Первое ваше попечение, - писала Екатерина, - будет о сохранении тишины и спокойствия, общее и особенное в сих провинциях, и для того вы всячески стараться будете, чтоб со вступлением сих провинций под скипетр наш в оных пресеклись всякие угнетения, притеснения, несправедливости, разбои, смертоубийства, а в исследовании дел мерзкие пытки, обвиняющие виноватого, как невинного, и всякие суровые казни и наказания. Одним словом, мы желаем, чтоб не токмо сих провинций земли силою оружия были нам покорены, но чтоб вы сердца людей, в оных живущих, добрым, порядочным, правосудным, снисходительным, кротким и человеколюбивым управлением Российской империи присвоили".
При этом Екатерина поясняла целым рядом параграфов, как она понимает "правосудное" и "человеколюбивое" правление: по одному из этих параграфов за новыми подданными признавалось право сохранить свои законы и народные обычаи и иметь автономное управление с употреблением местного языка. Многие поляки и теперь не желали бы для себя ничего лучше.
Эти благородные порывы отвечали, впрочем, одному из наиболее твердых убеждений императрицы - ее вере в благо цивилизации. Раз, когда при Екатерине говорили о способах восстановить скорее порядок и спокойствие среди буйных черкесских племен, и некоторые советовали употребление оружия, а другие - суровые административные меры, Екатерина осталась при особом мнении. "Она то и другое находила безуспешным, - рассказывает Тимковский, - и поставила возможным одно средство: в торговле и роскоши, "когда они (черкесы) полюбят мягкую жизнь". В 1770 г., во время первой турецкой войны, Румянцов доложил ей о поведении одного из своих сослуживцев, генерала Штофельна, который безжалостно выжигал в Молдавии города и деревни; императрица не могла не сдержать своего негодования: "Мне кажется, что без крайности на такое варварство поступать не должно, - писала она Румянцову: - когда же без нужды то делается, то становится подобно тем делам, кои у нас изстари бывали на Волге и на Суре". Ей было неприятно вызывать эти воспоминания и возвращаться ко временам господства Москвы. Она и так раздражалась "сходством" этой колыбели России - даже и в мирное время - "с Испаганью", но надеялась уничтожить это сходство, "если рассердится на то". Ей хотелось, чтобы Россия была страной цивилизованной, просвещенной, культурной. "Никогда меня не заставят бояться образованных народов", - говорила она.
Даже в области политической экономии Екатерина скорее инстинктивно, нежели идейно, - потому что самостоятельных суждений она здесь иметь не могла, - принадлежала к либеральной школе. Монополии были ей ненавистны; она никогда не разрешала лотерей. "У меня отвращение к слову "лотерея"; это всегда обман, облеченный в честные формы", - говорила она. Однако, при свойственной ей непоследовательности, она то объявляла себя сторонницей самого энергического протекционизма, то защитницей интересов потребителя настолько, что хотела даже наложить пошлины на вывозной хлеб.
Если верить Гримму, вся политическая программа Екатерины, которой она до самой смерти оставалась верна, заключалась в постепенном ограничении самодержавной власти. Она не находила возможным, - и нельзя не согласиться, что в этом она была права, - вывести подобную реформу сразу. Надо было постепенно расшатать самые устои абсолютизма и приучить народ понимать и любить свободу. Пока же самодержавие оставалось в глазах Екатерины, хотя временно, необходимым. Мы не станем опровергать этих уверений Гримма. По своему происхождению, воспитанию и, главное, по тем примерам, которые она имела перед собой со времени своего приезда в Россию, Екатерина, несомненно, могла осуждать теоретически принцип власти, принадлежавшей ей. Но только на практике получилось другое: сначала употребляя лишь временно и по необходимости эту власть, которую она считала варварской и обреченной в более или менее отдаленном будущем на полную гибель, Екатерина мало-помалу поддалась ее обаянию; она к ней привыкла и стала забывать о ее темных сторонах, помня об удобствах, которые эта власть ей давала. Коротко говоря, она полюбила ее. Но, кроме того, находясь в непрерывной связи с философией и философами, Екатерина совершенно другим путем пришла со временем к тому же убеждению, что форма деспотического правления не только для России, но и для всего мира, лучшая из всех.
Мы уже говорили об этом: учение Вольтера и, главным образом, энциклопедистов, не упоминая уже о Руссо, гений которого Екатерина ставила невысоко, вело неизбежно к такому результату. Теория просвещенного абсолютизма вышла непосредственно из школы философов XVIII века и была создана для того, чтобы привлечь на свою сторону наследницу Петра Великого. Разумеется, между этой теорией, как ее понимали философы, и тем, как ее применяла на деле самодержавная русская царица, лежала глубокая пропасть. Но эту пропасть Екатерина роковым образом должна была переступить. Помимо развращающего влияния самой власти, было еще одно обстоятельство, которое толкнуло ее на это.
В течение своего царствования Екатерине пришлось пережить два кризиса, оказавших - в особенности последний - громадное влияние на ход ее мыслей и направивших их совершенно в обратную сторону; Екатерина искренне шла навстречу свободе, но столкнулась с такими двумя явлениями, из которых каждое могло внушить ей желание поскорее повернуть назад: это был, во-первых, Пугачев, эта мрачная фигура, воплощавшая в себе народную вольность, вылившуюся в самые отвратительные формы, и затем французская революция - горестное банкротство философского идеала, затопленного в крови. Либерализм Екатерины не выдержал этого второго испытания. Она, положим, беседовала еще со своими друзьями-философами на тему о постепенном освобождении закрепощенных масс, и даже порою законодательствовала в этом смысле, но уже прежнего порыва, веры и глубокого убеждения, что это приносит благо народу, в ней не было: внутренний огонь в ней погас. С 1775 года, после усмирения Пугачевского бунта, стала сразу заметна перемена в политике Екатерины: только ее личные постановления и распоряжения ее непосредственных подчиненных имели теперь силу закона; работа же конституционного органа, этого совета, учрежденного Екатериной, - как ни была ограничена его власть, - была навсегда прекращена. Вопрос о милосердии тоже поднимался теперь все реже и реже. Графу Захару Чернышеву, вице-президенту военного совета, был послан строгий выговор за то, что он медлил проводить в исполнение приговор над неким Богомоловым, присвоившим себе в пьяном виде имя и сан Петра III и приговоренного к плетям, к отрезанию носа и вечной ссылке в Сибирь. Как далеко то время, когда, говоря об "Esprit des lois", Екатерина называла эту книгу "молитвенником государей, если они еще не потеряли здравого смысла", или писала г-же Жоффрен:
"Имя президента Монтескье, упомянутое в вашем письме, вырвало у меня вздох; если бы он был жив, я не остановилась бы… Но нет, он отказался бы, как…"
Екатерина хотела сказать, что она не остановилась бы ни перед чем, чтобы убедить знаменитого писателя приехать в Петербург, но что он, наверное, отказал бы ей в этом, как и Даламбер. Ведь было время, когда "ученица Вольтера" считала Даламбера годным для роли советника русской императрицы! Мы скажем в другом месте, как и почему Даламбер отказался от этой чести.
А революция закончила то, что было начато Пугачевым, и воздвигла уже непереходимую стену между Екатериной первых лет царствования и той властной, высокомерной государыней, которая в 1792 г. первая забила по всей Европе в набат против отвлеченной теории философов, так неожиданно и грубо вошедшей в жизнь.
IV. Екатерина и революционное движение. - Прирожденные симпатии. - Равнодушие. - Екатерина не видит надвигающейся бури. - Взятие Бастилии. - Быстрая реакция. - Суждения Екатерины о революции и о ее деятелях: Лафайете, Мирабо, Малле-Дюпоне, Неккере, герцоге Орлеанском, аббате Сиэсе. - Провидение Наполеона. - Антиреволюционная политика. - В Европе и в России. - Последние принципы Екатерины.
А между тем еще в 1769 году никто в Европе не защищал свободу с большим энтузиазмом, чем русская императрица.
"Храбрым корсиканцам, защитникам родины и свободы и, в особенности, генералу Паоли.
Господа! Восставать против угнетения, защищать и спасать родину от несправедливого захвата, сражаться за свободу, вот чему вы учите всю Европу в продолжении многих лет. Долг человечества помогать и содействовать всякому, кто выказывает чувства, столь благородные, возвышенные и естественные".
Это - собственноручное письмо Екатерины к корсиканцам, подписанное ею: "Ваши искренние друзья, обитатели северного полюса". К письму была приложена, кроме того, некоторая сумма денег, которую выдали далеким героям за собранную по подписке. Это было сделано, без сомнения, для того, чтобы избавить их от унижения принимать субсидию от самодержавной императрицы, а также, чтобы заставить их думать, что в окрестностях "северного полюса" есть немало лиц, сочувствующих делу, которое они защищают.
В 1781 году Екатерина вступилась за Неккера. Его знаменитый Отчет - в сущности не что иное, как обвинительный акт против управления королевскими финансами, т.е. против самой королевской власти, - привел ее в восторг. Она не сомневалась, что само Небо избрало ловкого женевца для спасения Франции.
Впрочем, Франция и события, разыгрывавшиеся в ней, вызывали в Екатерине мало сочувствия; но эти чувства неприязни или презрения внушал ей не только народ: с таким же, или даже большим, недоброжелательством она относилась и ко двору короля; она без всякой жалости следила за гибелью старого порядка под напором все возраставших народных требований. Это ясно проглядывает в ее письмах к сыну и невестке во время пребывания их высочеств в Париже в 1782 году, когда они путешествовали под именем графа и графини Северных. Вот образчик этой переписки:
"Да благословит Бог французскую королеву, ее наряды, балы и спектакли, ее румяна и бантики, завязанные хорошо или дурно. Я довольна, что все это наскучило вам и усилило ваше желание возвратиться скорее. Но как это могло случиться, что, сходя с ума от театра, парижане соглашаются смотреть пьесы, сыгранные не лучше наших? Я знаю, почему это происходит: это потому, что все они от хорошего спектакля бегут к другому: что трагедии у них играют только ужасные; что тот, кто не умеет писать ни комедии для смеха, ни трагедии, чтобы заставить плакать, пишет драмы; что комедия, вместо того, чтобы вызывать смех, вызывает у них слезы; что ничто уже не стоит там на своем месте; что даже цвета получили у них отвратительные и непристойные названия. Все это не поощряет таланты, а извращает их".
Легкомысленный и развращенный двор посреди опустившегося общества, которое, под влиянием дурного примера сверху, роковым образом катилось по наклонной плоскости все дальше вниз, - так представляла себе в то время Екатерина родину "дорогого учителя". Впрочем, он сам давал ей повод для такого суждения, отрицая при всяком удобном случае свое родство с "презренными французами". Но что преобладало все-таки в отношении Екатерины к Франции, - это ее полное равнодушие к французским деятелям и событиям последних лет. Долго, почти вплоть до минуты, когда разразилась революция, волнения в далекой от России стране не имели, казалось Екатерине, никакого общего значения; их глубокий смысл оставался от нее скрытым. Нет! - как ни доказывали противоположное, - она не заметила надвигающейся бури! Еще 19 апреля 1788 года она писала Гримму буквально следующее: "Я не разделяю мнения тех, кто думает, что мы слишком близки к великой революции". Узнав по дороге в Крым о решении Людовика XVI созвать собрание нотаблей, она нашла, что французский король только подражает в данном случае ее "законодательной комиссии". Она приглашала Лафайета приехать к ней в Киев. И только когда грянул гром, и Бастилия была взята, она поняла, какое дело готовили люди, подобные этому Лафайету. Она начала отдавать себе отчет, что происходит во Франции, и "Санкт-Петербургские Ведомости", не проронившие ни слова ни при созыве генеральных штатов, ни при знаменитой клятве в манеже для игры в мяч (serment du Jeu de paume) разразились теперь целым потоком негодования: "Рука дрожит от ужаса…" и т.д. - начиналась руководящая статья. Понятно, в каком духе она была написана. А вскоре официозная газета сравнивала уже членов национального собрания с пьяницами, как сравнивала впоследствии с "людоедами" их приемников.
Начиная с этой минуты, либерализм Екатерины стал идти на убыль. Чрезвычайно интересно следить по ее переписке и откровенным разговорам с друзьями за этой новой ее эволюцией.
В июне 1790 г. Гримм, еще не успевший заметить перемену в образе мыслей императрицы, просил у нее портрет ля Бальи, предлагая ей взамен изображение модного революционного героя.