В тоне порицания упоминает хронист рыцаря Робера де Бова, который вопреки клятве, принесенной на святых мощах, оставил трех своих сотоварищей по посольству, направленному крестоносцами из Задара в Рим, дабы испросить "прощения" у апостолика: свою миссию он в отличие от прочих послов, по словам хрониста, "исполнил так худо, что хуже не мог": "нарушил клятву и по стопам иных уехал в Сирию" (§ 105-106). Еще до этого "клятвопреступником" оказался знатный барон Рено де Монмирай: во время пребывания войска в Задаре (зимой 1202/03 г.) он "упросил, чтобы его послали в Сирию" (послом) и, поддержанный в своей просьбе графом Луи Блуаским, тоже поклялся на святых мощах, что вместе с прочими рыцарями, которые поедут с ним в Сирию, вернется в войско через 15 дней тотчас после того, как они "выполнят поручение". Его отпустили, но и он, и "многие другие", которые были с ним, "не исполнили как следует" свою клятву, ибо "в войско не вернулись" (§ 102). Жоффруа де Виллардуэн, в представлении которого верность клятве - едва ли не высшее достоинство рыцаря, решительно осуждает всех этих "изменников" и не без удовлетворения сообщает каждый раз - в назидание аудитории - о бедственной участи, постигшей тех, кто изменил слову.
Впрочем, он гневно порицает не только рыцарей, поправших принцип феодальной верности, но и византийского императора Алексея IV, не выполнившего своих денежных обязательств по отношению к крестоносцам: убедившись, что он "ищет причинить им только зло", вожди "пилигримов" бросили ему открытый вызов (§ 209-210, 213-215). Мотивируя их разрыв с Алексеем IV, хронист вкладывает в уста посла крестоносцев, красноречивого Конона Бетюнского, слова, ясно свидетельствующие, что, во мнении самого Жоффруа де Виллардуэна, Алексей IV, отказываясь заплатить своим "благодетелям" за труды, нарушил тем самым свой долг - и друга, и сеньора, которому они сослужили верную службу. Свой вызов предводители войска формулируют в типично феодальной манере, подчеркивая открытый характер этого акта, предпринятого ими в качестве вынужденного ответа на вероломство императора: "И передают они вам, что не причинили бы вам зла, ни вам, ни кому-либо другому, не бросив вызова: ибо они никогда еще не совершали предательства, и в их стране нет обычая поступать таким образом" (§ 214).
Рассказывая о безуспешной попытке греков сжечь флот крестоносцев в Константинополе, хронист с едкой иронией констатирует: "Вот какую награду хотел дать им император Алексей за услугу, которую они сослужили ему" (§ 220). Верная служба, казалось бы, предполагавшая и соответствующую компенсацию, была вознаграждена враждой! В таком же осуждающем тоне говорится в хронике - и не один раз - о коварстве греков вообще. Когда крестоносцы, прибыв к византийской столице, узнали о восстановлении на престоле Исаака II, то с рассветом дня 18 июля 1203 г. они на всякий случай вооружились, ибо "не слишком доверяли" грекам (§ 184). "Греки, которым была весьма свойственна неверность, не исторгли притворства из своих сердец" - так характеризует Жоффруа де Виллардуэн политику греков, тайно вступивших в переговоры с болгарским царем Калояном о союзе (§ 333). Упоминая об овладении рыцарями графа Анри д’Эно городом Чурлот (1205 г.), хронист не упускает случая сообщить, что после сдачи города принесли ему греки клятву верности, "которая в те времена плохо выполнялась" (§ 390). Неоднократно указывает Жоффруа де Виллардуэн и на вероломство болгарского "короля" Иоанниса. Он заставил поклясться двадцать пять своих самых знатных людей сохранить жизнь латинянам, укрывшимся в замке графа Серры; если они сдадут его, то их препроводят "целыми и невредимыми с их оружием и их лошадьми в Салоники, или в Константинополь, или в Венгрию". Между тем на четвертый день по выполнении крестоносцами данных ими обещаний Иоаннис нарушил все свои клятвы: он приказал схватить, отнять у них "все их добро" и увести их раздетыми и разутыми (причем пешком) во Влахию. Комментарии Виллардуэна гневно однозначны: "Вот какое смертельное предательство совершил король..." (§ 393-394).
Даже в тех случаях, когда жертвой неверности оказывается враг крестоносцев, хронист резко отрицательно отзывается о самом проявлении вероломства. Он клеймит поведение Алексея V Дуки (Морчофля) в отношении свергнутого им Алексея IV, хотя крестоносцы находились уже в состоянии войны с ним: "Посудите сами, было ли когда-нибудь совершено какими-либо людьми столь ужасное предательство" (§ 222). Точно так же категорически порицается поведение Алексея III не только в отношении его брата Исаака II Ангела, которому он в свое время "выколол глаза и сделался императором путем такого предательства" (§ 70, 313), но и в отношении лицемера Морчофля. Последний, потерпев в 1204 г. поражение от крестоносцев, попытался в дальнейшем заручиться поддержкой экс-императора - укрепившегося в Месинополе Алексея (III), предварительно породнившись с ним: однажды он был приглашен им на обед, где тот "позвал его в некие покои и велел повалить его [наземь] и вырвать ему глаза из головы таким вот изменническим образом, как вы слышали" (§ 271). В данном случае Жоффруа де Виллардуэн не довольствуется тем, что возводит понятие "неверность" в ранг некоей общей категории крайне отрицательного порядка (на "неверность" оказываются способными и свои рыцари, и чужаки - греки, болгары). Расширительная интерпретация "предательства" служит хронисту для окончательного и полного оправдания земельных захватов, произведенных крестоносцами на территории Византии. Узнав, как поступил прежний экс-император (Алексей III) с другим (Алексеем IV), они "много говорили между собой" и "твердо заявили, что эти люди не вправе владеть землей, коль скоро они так изменнически предают друг друга" (§ 272).
Хронист бескомпромиссен и в своем отстаивании принципа верности и любому данному кому-либо слову. Недаром, повествуя о распрях между близкими ему сеньорами, Виллардуэн так сокрушается по поводу отсутствия у них порой твердости в этом плане. Он не одобряет ни действий латинского императора Бодуэна, ни поступков обязанного ему вассальной верностью маркиза Бонифация Монферратского, затеявших распрю из-за Салоник. Маркиз претендовал на город, изъявляя в то же время готовность оставаться вассалом Бодуэна и держать от него эту землю. Бодуэн же старался завладеть Салониками силой, не считаясь с просьбами своего вассала об уступках, т. е. проявил нелояльность в отношении него (§ 275-278). В ответ тот предпринял осаду Адрианополя, принадлежавшего Бодуэну, началась открытая война (§ 281). Хронист не винит ни первого, ни второго - во всем виноваты дурные советники: "Увы! какой дурной совет получили они, один и другой, и сколь великий грех совершили те, кто учинил эту распрю" (§ 278). С чувством удовлетворения рассказывает маршал Шампани далее об успехе своей посреднической миссии в урегулировании этой опасной по возможным последствиям, братоубийственной распри (§ 285-286). Хронист подчеркивает, что, человек дела, он был откровенно суров с маркизом, хотя их дружба, казалось бы, и не позволяла такой суровости: но маркиз захватил земли императора и осадил его людей, между тем, с точки зрения Виллардуэна, верность сюзерену превыше всего, даже если сюзерен в чем-то и поступает нелояльно по отношению к вассалу. Поэтому он и осуждал маркиза, не удосужившегося поставить в известность о своих действиях, несовместимых с положением вассала, баронов в Константинополе (§ 285).
Итак, идеальная верность - одна из всенепременнейших добродетелей, украшающая поступки "героев"; напротив, ее отсутствие - порок, являющийся причиной всевозможных пагубных осложнений в истории крестового похода.
Наряду с верностью, важнейшей феодальной добродетелью, наличие или отсутствие которой у действующих лиц мемуаров предопределяет ход многих событий, служит храбрость. В ней Жоффруа де Виллардуэн усматривает основу основ безупречной репутации своих героев. При этом отвага, без которой нет и самого рыцаря, не отождествляется с любым смелым, пусть и безрассудным порывом: храбрость, в глазах повествователя, - это прежде всего твердость души, качество, которое позволяет крестоносцам стойко противостоять опасности. Правда, Виллардуэн нигде и никого не упрекает в расчетливости, в том, что кто-либо старался заблаговременно "измерить" самою величину опасности и "соизмерить" с ней свое поведение. И это понятно: ведь в сущности он рисует общее положение крестоносцев (с того времени, когда они прибыли к Константинополю, и до дня гибели Бонифация Монферратского) полным беспрестанных опасностей. О каких расчетах могла тут идти речь? Будучи, например, участником посольства, которое "пилигримы" и венецианцы, отчаявшись в получении денег от Алексея IV, снарядили осенью 1204 г. в его столицу (§ 211), Жоффруа де Виллардуэн не видел ничего постыдного в том, что позволил себе описать чувство радости, охватившее послов, когда они сумели живыми выбраться из города после того, как прямо во Влахернском дворце, в присутствии греческой знати, бросили вызов императору. Византийский двор был шокирован и возмущен такой наглостью, поскольку "никто и никогда не отваживался бросать вызов императору Константинопольскому в его [собственных] покоях" (§ 215). Само собой, послы могли ожидать для себя самого худшего - во Влахернах уже "поднялся великий шум" (§ 216), когда они, покинув резиденцию василевса, вскочили на коней и поскакали прочь. Оказавшись за городскими воротами, ни один из послов не удержался от того, чтобы сильно не возрадоваться, - "и это было неудивительно, потому что они спаслись от великой опасности" (§ 216)! Хронист не скрывает чувств своих героев - это были и его собственные чувства.
Ему представляется вполне естественным и то, что, очутившись впервые близ византийской столицы и увидев ее громадные размеры и укрепления, "пилигримы" ясно поняли авантюристический характер предпринятого ими дела. "И знайте, - вспоминает Виллардуэн, - что не было столь храброго и отважного человека, который не задрожал бы всем телом, и это не было удивительно, ибо с тех пор, как сотворен мир, никогда столь великое дело не предпринималось таким [малым] числом людей" (§ 128). Размер опасности этой авантюры подчеркивает в речи к графам и баронам, по высадке на берег собравшимся в церкви св. Стефана на свой совет, и дож Энрико Дандоло: "Вы предпринимаете самое великое и самое опасное дело, которое когда-либо предпринимали люди" (§ 130). Хронист не находит ничего, что могло бы быть поставлено в укор крестоносцам ни тогда, когда они, покидая Скутари ("либо остаться в живых, либо погибнуть", дабы "захватить землю"), последовали предписаниям "епископов и священников" - исповедались и составили завещания ("ведь они не ведали, как Бог исполнит над ними свою волю" - § 154), ни когда, расположившись в конце июля 1203 г. перед Влахернским дворцом и подвергаясь частым нападениям греков, днем и ночью находились в состоянии беспокойства (§ 165): ведь "на одного человека в войске [крестоносцев] приходилось две сотни в городе" (§ 163).
Такова же позиция мемуариста при описании событий 17 июля 1203 г. Алексей III вывел тучи своих воинов - "казалось, что вся равнина покрыта боевыми отрядами; и они передвигались аллюром, в полном порядке" (179); "пилигримы" почувствовали всю громадность нависшей над ними угрозы, ибо у них было всего шесть боевых отрядов, у греков же их было около шестидесяти, "и не было у нас ни одного, который был бы больше, чем какой-либо у них" (§ 179). Виллардуэн нисколько не порицает их и за то, что, увидев отступающих греков, которых увел Алексей III, "пилигримы" вздохнули с облегчением: среди них "не было такого храбреца, который бы не испытывал великой радости" (§ 181), ибо "никогда Бог не спасал каких-либо людей от большей опасности" (§ 181). То же самое относится и к известиям хрониста о многих других опасных для крестоносцев ситуациях: "Пребывали в великом страхе" ввиду восстания греков в начале 1205 г. рыцари, оставленные в Чурлоте (§ 343); после разгрома при Адрианополе уцелевшие - как из числа предводителей, так и рядовых рыцарей - в паническом беспорядке бегут с поля битвы; Жоффруа де Виллардуэну и Манассье де Лилю с трудом удается остановить беглецов, из которых "многие были до того напуганы, что они бежали... прямо к своим палаткам и домам" (§ 363).
Реалистично характеризуя подобные эмоции, хронист лишь более выпукло оттеняет гигантские, в его представлении, масштабы затеянного "пилигримами" предприятия и таившуюся в нем серьезную угрозу для участников. Само по себе осознание этого и даже испуг или паническое поведение рыцарей кажутся ему в порядке вещей.
Не допускает Жоффруа де Виллардуэн только одного для своих героев - малодушия и трусости, заставляющей человека отрекаться от самого себя под влиянием страхов или уклоняться от принятых обязательств. Под этим углом зрения рисуются им и те, кто постарался в начале похода обойти стороной Венецию или покинул остров Лидо, чтобы избавиться от необходимости оказывать сомнительные услуги Адриатической республике, и те, кто во время похода держал себя недостойным рыцарей образом.
С суровым презрением отзывается хронист о рыцарях, которые ввиду восстания греков оставили в Филиппополе своего сеньора Ренье Тритского в "большой опасности": эти рыцари, в том числе его сын, брат, племянник и еще 30 человек, попали в плен к грекам, выдавшим их Иоаннису, который приказал отрубить пленникам головы. Хронист воздерживается от выражения какого-либо сочувствия жертвам жестокости "короля Валахии", поскольку рыцари эти выказали трусость. "И знайте, что в войске их весьма мало оплакивали, потому что они столь худо обошлись с тем, с кем не должны были бы так поступать" (§ 345). Столь же беспощаден приговор, вынесенный хронистом еще 80 рыцарям, покинувшим Ренье Тритского после ухода первого отряда: эти "вовсе не испытывали стыда", ибо "не были так близки ему", как уехавшие раньше (§ 346). Менее суров Жоффруа де Виллардуэн к тем, кто бежал с поля боя ("устрашился и дрогнул") под Адрианополем, но был не из числа рыцарей, а из числа людей, неопытных в ратном деле (§ 359); однако он считал позорным поведение рыцарей, которые бежали после пленения императора Бодуэна (§ 361), а тем более поведение рыцарского отряда, который уже тогда, когда боевые порядки были восстановлены и приняты меры к организованному отступлению остатков разгромленного греками и болгарами воинства, все же продолжал беспорядочное бегство к Константинополю, спеша "поскорее попасть туда": "и за это их сурово порицали" (§ 367). Хронист особо отметил и трусливое дезертирство семи тысяч рыцарей, бежавших на пяти венецианских кораблях по получении известий об адрианопольской катастрофе. Их умоляли остаться сам легат апостолика - кардинал Пьетро Капуанский и красноречивый рыцарь-трувер Конон Бетюнский, которому была поручена охрана Константинополя, - тщетно! Не вняли они и увещаниям маршала Жоффруа де Виллардуэна, обратившегося к ним в Родосто: ведь "никогда не смогут помочь какой-нибудь земле, которая бы так нуждалась в подмоге" (§ 378).
Клеймя позором дезертиров, хронист поименно называет особо запятнавших себя трусостью - знатного и именитого рыцаря Пьера де Фрувиля, вассала павшего под Адрианополем графа Луи Блуаского и Шартрского, и других: "Недаром говорится, что худо делает тот, кто из страха смерти совершает поступки, за которые его всегда будут попрекать" (§ 379) - такова мораль, которую извлекает для своей аудитории "маршал Романии и Шампани". Позже он заклеймит таким же образом сдачу болгарам осажденного ими города Серры, где находились рыцари Бонифация Монферратского: окруженные противником, они предложили вступить в переговоры, "за что их порицали и укоряли" (§ 393). Непростительным, в глазах хрониста, был и скоропалительный уход из Родосто более двух тысяч его защитников - венецианцев, французов и фламандцев, бежавших морем и по суше, несмотря на то что город был до этого основательно укреплен (§ 415-416). Мемуарист пытается как-то объяснить этот непостижимый с точки зрения здравого рыцарского смысла случай и не находит ничего более подходящего, кроме как сослаться на волю Господа, который порой "допускает случаться бедам с [его] людьми" (§ 415). Провиденциалистская установка "выручает" повествователя в объяснении этого позорного, по его собственному представлению, поведения рыцарей-трусов.
Обращает на себя внимание следующее: сурово и пространно порицая малодушных, Жоффруа де Виллардуэн вместе с тем не слишком щедр на похвалы рыцарям-храбрецам, вероятно потому, что смелость и отвага представлялись ему качествами настолько обязательными для рыцаря, что их наличие как бы разумелось само собой. Смелые рыцарские деяния - это, в глазах хрониста, нечто обычное, о чем не стоит и распространяться. Иногда только он отзывается с похвалой об отдельных рыцарях, выказавших доблесть в каких-то особо исключительных, экстремальных ситуациях. Эти рыцари называются по именам: рыцарь-командир Жак д’Авень, первый бросившийся в бой за Галатскую башню (§ 160) и раненный в лицо мечом; Николя де Жанлэн, его вассал, поспешивший на помощь сеньору, - он "держался так доблестно, что был удостоен великой похвалы" (§ 160); фламандский рыцарь Эсташ дю Марше, также отличившийся в одной из схваток под Константинополем (§ 168), и некоторые другие. Большей частью, однако, хронист скуп на какие-нибудь льстящие храбрецам суждения: он предпочитает просто рассказывать о подвигах, словно исходя из представления, что подвиги эти сами за себя свидетельствуют. Мы не находим, к примеру, ни слова прямого одобрения там, где хронист повествует об отваге Андрэ де Дюрбуаза, первым взобравшегося на крепостную башню 12 апреля 1204 г. (§ 242), или где рассказывается о доблестной кончине графа Луи Блуаского, тяжело раненного во время битвы под Адрианополем и убитого врагами (§ 357-360), или о героической стойкости Ренье Тритского, который почти 13 месяцев выдерживал осаду в Станемаке (§ 435-438). Хронист приводит одни только голые факты, обходясь безо всяких оценочных комментариев. Откровенно и даже пылко восхищается он разве что отвагой 92-летнего слепого старца - дожа Венеции Энрико Дандоло, необыкновенной для человека его возраста и при его физической немощи. В хронике читаем об удивительной доблести дожа, приказавшего своим людям под угрозой суровой кары первым высадить его на сушу у константинопольских стен и вынести перед ним знамя св. Марка (§ 173-174); перед, казалось, неизбежным 17 июля 1203 г. сражением с греками дож "сказал, что хочет жить или умереть вместе с пилигримами" (§ 179). Исключение, сделанное в этом смысле для дожа, не случайность: это - важный элемент общего апологетического изображения в хронике главы Венецианской республики, о чем дальше.