Победители выглядели жалко, чтобы не сказать хуже. Никколо распороли ножом рукав и слегка задели предплечье, новая одежда была закапана кровью, за что дома его ожидала неминуемая взбучка. У меня руки тряслись и зубы стучали, как у больного лихорадкой - такое бывает иногда у молодых солдат после первого боя. Главное, чтобы не в бою, тогда солдата лучше сразу перевести в обоз или расстрелять, а после боя - не беда. Я вообще-то очень редко дрался в отрочестве, для этого требовались совершенно экстраординарные обстоятельства: ну как это - взять и ударить человека, ему же больно будет! Может быть, это особенность воспитания: тетушка часто меня ругала, но никогда не била; а может, родовая славянская черта: нас требуется сильно разозлить, чтобы заставить сражаться. Возьмите русских в Смуту или поляков во время Потопа. Те и другие начали воевать всерьез, лишь когда страна была занята врагами и казалось, что все уже кончено. Так и я вступал в драку, только если ярость прорывала все плотины в душе, а подобное случалось не часто. После случая с Мавром мне и вовсе не стало нужды размахивать кулаками, ибо меня никто более не задирал. Находились, впрочем, блюстители кулачной рыцарственности, утверждавшие, что я победил нечестно. А что, двухсотфунтовый атлет против тощего книгочея - это честно? Не зря я всегда любил огнестрельное оружие: оно справедливей, ибо уравнивает людей разного телосложения и силы, оставляя преимущество лишь мастерству и самообладанию.
Сейчас я думаю, что история с Мавром оказалась еще одним поворотным пунктом в моей жизни. До этого все природные задатки и житейские обстоятельства обещали мне будущее кабинетного ученого, и даже военные увлечения были слишком теоретическими, что ли. Теперь я одолел заведомо сильнейшего противника, и мне это понравилось. Бой был серьезным: не знаю, как мой враг, а я дрался насмерть, как на войне. Рассказывают, что детеныши некоторых зверей не сознают своей хищной природы, пока не попробуют крови. Я попробовал.
Интересно представить, как выглядел бы я в должности профессора одного из небольших университетов средней Италии, скажем, в Сиене или Перудже. Пожалуй, это была бы неплохая судьба. Но не моя: мне не было суждено стать ни итальянским профессором, ни просто итальянцем. Следующие десять лет, по крайней мере, я всячески старался сделаться французом.
ЮНОСТЬ. ПАРИЖ
Случилось так, что французскому королю Людовику XIV благоугодно было изгнать из своего королевства подданных гугенотского исповедания, упорно не желавших покориться Его Величеству в вопросах веры. К несчастью для государства, среди изгнанников оказалось большое количество искусных ремесленников, навигаторов, инженеров и прочих образованных людей, умноживших мощь и богатство стран, враждебных прежней родине, а во Франции их исчезновение создало множество вакансий и в частных промыслах, и даже на королевской службе. Сия Торичеллиева пустота стала заполняться правоверными католиками из соседних стран, в первую очередь итальянцами и фламандцами. Дорожка в Париж давно была накатана итальянскими художниками, архитекторами и учеными, и многие коллеги, состоявшие в переписке с профессором Читтано, оказались там с первой волной пришельцев. Сам он, однако, вовсе не думал о переселении во Францию, пока венецианские власти нуждались в его услугах, и отклонял самые выгодные предложения этого рода. Беда в том, что долго поддерживать добрые отношения с властями мой наставник был совершенно не способен, ибо среди многих его талантов дипломатический отсутствовал напрочь. Я не проповедую двуличие или низкопоклонство, но крайнее прямодушие тоже не всегда уместно. Взять, для примера, ситуацию, когда высокопоставленный начальник - дурак. Обычное дело в России, и только очень наивные люди думают, что в Европе такого не бывает. Стоит ли говорить начальнику прямо в глаза все, что ты о нем думаешь? У профессора, по природной его прямолинейности и горячности, откровенные мнения если и не высказывались словами, то написаны были на лице.
Это сейчас я так спокойно рассуждаю, а в то время обижен был на Республику до ненависти. Повсюду сопровождая учителя по его делам в качестве доверенного слуги или секретаря, я переживал выпадающие на его долю неправды наверно, еще болезненнее, чем он сам. Заветная моя мечта и тайная молитва заключалась в том, чтобы взорвать этот проклятый город ко всем чертям. Похоже, на небесах все-таки есть некий высший суд, только он так завален людскими жалобами, что по волоките может соперничать с судами Российской империи. Двадцать пять лет спустя после получения моей молитвы резолюция воспоследовала, и молния ударила в тот самый пороховой склад, коего прежний начальник был злейшим врагом синьора Витторио. Весь город остался без стекол, а половина - без крыш.
Через несколько месяцев после того, как профессору отказали от места в венецианском Арсенале, без благодарности и должного вознаграждения за сделанные им многочисленные улучшения в пороховом деле, он почел за лучшее прекратить споры со своими гонителями и принять приглашение на французскую службу. Юридически я не имел никакого права его сопровождать, находясь под опекой родственников и будучи обязан повиноваться им до совершеннолетия. Однако я рассудил, что тетушка, столь часто попрекающая племянника куском, окажется только рада освобождению от нахлебника, и умолил учителя взять меня с собой. Пробираться на судно, долженствующее отвезти нас в Марсель, мне все равно пришлось тайком, попрощавшись только с одним надежным Никколо.
Нам предстояло обогнуть весь итальянский полуостров и проплыть полторы тысячи римских миль, хотя по суше этот путь вчетверо короче. Дело в том, что профессор ни за что не согласился бы расстаться со своими книгами и научными коллекциями, везти которые через Альпы в повозках или вьюках получалось непомерно дорого. Морское путешествие выходило намного дешевле, но и так пришлось продать менее ценную часть ученого имущества, чтобы оплатить перевозку более ценной. Прежде мне случалось сопровождать наставника в поездках, но не дальше Местре или Падуи, и я (возможно, кроме младенчества) ни разу не видел моря за пределами венецианской лагуны. Предстоящие морские опасности волновали, но не пугали: в столь легкомысленном возрасте людям свойственно почитать себя бессмертными, даже мечталось встретить турок или берберийских пиратов, чтобы испробовать отличный стилет, раздобытый мной для такого случая.
Мечты имеют неприятное свойство сбываться некстати: на четвертый или пятый день путешествия встречное судно сообщило, что триполитанские шебеки разбойничают возле самого Брундизия, где магометане в виду города захватили купеческий корабль и безнаказанно ушли с добычей. Наш капитан наотрез отказался плыть хищникам в пасть и решительно повернул в ближайший порт, где стал на якорь в ожидании лучших сведений. Когда все разумные сроки прошли, а опасность только увеличилась, он предложил нам на выбор возвратиться или выгрузиться здесь, в Бари. Мы предпочли родину св. Николая, откуда поперек полуострова перебрались в Неаполь (повозки все-таки пришлось нанимать) и дальше на маленьком каботажном суденышке от порта к порту долго добирались до Франции. Впрочем, по времени мы почти ничего не потеряли, так как высадились в рыбацкой деревушке, счастливо проскочили мимо пограничных кордонов и избежали сорокадневного карантина, обязательного для дальних путешественников по причине очередного морового поветрия. Французские реки и каналы гораздо удобнее итальянских горных дорог, особенно если путешествуешь с грузом, и я с удовольствием наблюдал с баржи, влекомой упряжкой мулов вверх по Роне, страну военной славы великого Цезаря. Мне было решительно все равно, жить в области венетов или в Трансальпинской Галлии - провинциях великой империи, лишь по историческому недоразумению разделенных. Вот только благородную латынь потомки галлов исковеркали еще хуже, чем венецианцы. Утешало лишь то, что с распространением учености неискаженный язык древних римлян становился общим достоянием образованных людей, и я льстил себя надеждой, что французы, итальянцы, испанцы и португальцы вспомнят когда-нибудь свое происхождение от римских граждан и соединятся в одном могучем государстве, которое потом отвоюет и восточную часть империи. Франция казалась наиболее подходящим ядром новой державы, а Рим все равно не годился в столицы, пока там сидел папа и оставалось непонятно, как его оттуда выкурить. А еще надо было что-то делать с уродливым государством германских варваров - самозванцев, похитивших римское имя. И, конечно, каждому невежде известно, что восточная граница Галлии - это Рейн…
Вот такие примерно мысли блуждали в моем юном уме на пути в Париж, где профессор принял почти такую же службу, как в Венеции. Чины именовались по-разному, но суть оставалась прежней: это была должность ученого советника по улучшению пороха и боевых припасов. С восторгом вступил я вслед за ним в великолепный арсенал неподалеку от столицы, где сотни служителей денно и нощно ковали военную мощь Франции: это была истинно королевская игрушка самого великого и могущественного короля на свете! Столетием прежде старый арсенал располагался в стенах Парижа, на берегу Сены близ Бастилии, однако взрыв пороха разрушил его еще в правление предков Людовика XIV. Теперь осторожность побудила Его Величество разместить артиллерийские запасы вне городской черты, между версальской дорогой и Домом Инвалидов. Дом этот, лет за двадцать до описываемых событий построенный по приказу короля для солдат, получивших увечья или состарившихся на его службе и ставший образцом для подражания всей Европе, еще более умножал мое восхищение благородством властелина Франции. Я всей душой готов был служить столь замечательному монарху и демонстрировал особое рвение, помогая наставнику в делах. Тем больше озадачивали взгляды моего учителя, иногда на меня бросаемые, в которых как будто сквозило недовольство. Обыкновенно я понимал синьора Витторио с полуслова, а то и без слов, теперь же принужден был теряться в догадках, и однажды честно спросил о причинах. Ответ был, как всегда, прямым.
- Я недоволен твоим образованием. Оно бессистемно.
- Только скажите - что мне еще изучить? Я готов!
- Ты должен учиться в университете.
Предполагаемый студент немного растерялся, услышав это приказание. Университетская наука… нет, я ее не презирал, но она казалась какой-то оторванной от жизни, неконкретной и бесконечно скучной. Она ничего не давала для воинского искусства. И учились там люди, намного более взрослые. И наконец, на ум пришел самый главный аргумент против:
- А кто же будет вам помогать?
- Ты и будешь. В свободное от учебы время. У тебя достаточно способностей, чтобы успеть все сразу.
- А меня примут? В смысле, по возрасту?
- В Сорбонне есть пятнадцатилетние студенты. Главное - подготовка, а не возраст. Ты подготовлен гораздо лучше многих бездельников, наполняющих аудитории. Прежде всего, у тебя отличная латынь, это сбережет много сил и времени для другого.
С воодушевлением и поднятой головой я входил в королевский арсенал, с сомнением и неохотой, застенчиво сутулясь, пробирался под вековые своды храма науки. В конце концов, рассуждал я, наставник сам учился и других учил в университете, и ему лучше знать, хорошо ли это. И правда, ничего страшного не случилось, меня даже не очень сильно высмеяли. Парижский университет собирал взыскующих мудрости юношей с половины Европы, он видел и более причудливые экземпляры человеческой породы. Добродушно-насмешливые прозвища "квирита" и "римлянина", скоро закрепившиеся за мной, я носил с подобающим достоинством, как графский титул. Впоследствии ближайшие друзья, узнавшие о воинственных мечтах собрата, стали дразнить меня "Александром Великим", что тоже было, в общем, не обидно.
Хочу внести некоторую ясность в терминологию. Помимо множества обыкновенных войн, мне впоследствии довелось принять участие в так называемой "войне памфлетов" на темы политики и религии, и с легкой руки какого-то писаки за вашим покорным слугой закрепилось звание воспитанника Сорбонны. Это так и не так, потому что сами парижские студенты именуют Сорбонной один только богословский факультет, тогда как люди посторонние присваивают сие наименование всему университету. Меня в дрожь бросало от мысли, что придется изучать теологию, право или медицину, и только подчиняясь авторитету человека, заменившего мне отца, я начал посещать лекции по факультету искусств. Подобно капризному ребенку за обеденным столом, я выбирал кусочки повкуснее, к примеру, заинтересовавшие меня разделы математики и натуральной философии, а вот древнегреческий язык, при неоднократных попытках, как следует не осилил, о чем до сих пор жалею. Признаюсь сразу и в том, что проучившись, с перерывами, лет шесть, я так и не получил ученой степени, о чем не жалел никогда. Польза учения заключается отнюдь не в титулах и дипломах, которые за него дают.
В детстве, до университета, учиться для меня означало черпать знания из книг, что было нетрудно благодаря отличной памяти. Но без университетских диспутов, неважно, в аудитории они происходили или в близлежащем трактире, и без продолжавших их разговоров с синьором Витторио я никогда бы не научился думать. Есть важная разница между усвоением готовых идей и созданием новых. Первое лучше всего делать наедине с хорошей книгой. Для второго нужно столкновение умов и мнений, подобно как кремень рождает искры при соударении с кресалом.
Возьмите итальянскую науку от великого Леонардо до Галилея включительно: какое буйное цветение, какой блестящий каскад открытий и изобретений! А весь следующий век, после ранней смерти последних учеников Галилея - бесплодная пустыня на месте цветущего сада. Неужели природа итальянцев так изменилась? Секрет прост: власть церкви положила предел свободе высказывания и в книгах, и в аудиториях. Я помню, как мой наставник, человек честный и мужественный, до конца дней не мог избавиться от привычки нервно оглядываться и понижать голос при откровенном обсуждении некоторых проблем. При этом ведь никто не может запретить думать в одиночестве, а потом издать плоды уединенных размышлений под псевдонимом где-нибудь в Голландии. Нет! Не получается так! Нужны споры, и споры публичные, чтобы всякий имеющий суждение в них ввязывался. Мысль человеческая живет вольной либо мрёт в неволе.
Венеция - самая свободная страна Италии, она даже с легкостью выдержала столетием раньше папский интердикт, потом по купеческому обычаю сторговавшись с первосвященником. Но венецианские граждане если готовы были о чем дискутировать, то разве о деньгах. По крайней мере в кругу, который я мог наблюдать, другие интересы просто отсутствовали. Иное дело Париж. Богословская война иезуитов с янсенистами, отбушевавшая четверть века назад, на самом деле далеко не закончилась, угли ее тлели под пеплом. Духовное сословие оставалось расколотым на два враждебных лагеря и даже среди профессоров Сорбонны было немало тайных янсенистов. Церковники предпочитали уличать в ересях и преследовать друг друга, пренебрегая светскими вольнодумцами. Многие студенты были благородного звания. Известно, что дворяне менее простых людей обременены заботой о хлебе насущном и могут посвящать свое время другим занятиям: большинство танцам, дуэлям и ухаживаниям за дамами, но кто-то и наукам. В ученые диспуты они вносили присущий сословию галльский задор, никому не позволяя задеть их честь и свободу, однако имели достаточно деликатности, чтобы идеи, посягающие на права Бога или короля, обсуждать за пределами аудиторий. Я снискал уважение студентов и профессоров благодаря фундаментальному знанию римских древностей, однако вынужден был признать себя профаном в современной литературе, особенно это касалось авторов, пишущих на новых языках. Первоначально книги на "искаженной латыни" из принципа мной отвергались, не исключая даже Данте, но когда пришлось отстаивать свои мнения и знакомиться с трактатами, сопоставляющими античность и новое время, Бернар де Фонтенель с его "Свободным рассуждением о древних и новых" убедил меня сильно смягчить позицию. Его ясный, спокойный ум, беспристрастно разбирающий, в чем древние римляне превосходили современных европейцев, а в чем наоборот, как нельзя лучше примирял страсти. Да я и сам давно понимал, что против огнестрельного оружия римская армия не устояла бы. "Разговоры мертвых" того же автора понравились мне гораздо меньше, античные герои говорили явно не в своей манере, зато "Беседы о множественности миров" открыли такие особенности мироздания, о которых я и не задумывался. И все это в легкой манере светского разговора, на том самом французском языке, в коем из четырех букв делают один звук. За бутылкой дешевого вина (одной на пятерых) мы с друзьями всерьез обсуждали, как могут выглядеть предполагаемые писателем обитатели Луны или Марса и возможно ли сделать такой телескоп, чтобы разглядеть если не самих жителей планет, то хотя бы их поля, каналы, корабли и здания. В продолжение разговора на другой день один из собеседников принес потрепанную книгу с рукописными добавлениями на полях, я прочитал название и замер: "Государства и империи Луны"! Сочинение какого-то де Бержерака, издано лет сорок назад! Книга оказалась совсем не в духе невинного Фонтенеля: острая и веселая сатира, не щадящая ни религии, ни философии, ни общепринятой морали. Да еще полный вариант, с цензурными изъятиями, вписанными от руки! Словом, квинтэссенция французского вольнодумства. По сравнению с большинством рассуждений о земле и небе, даже преследуемых церковью - как стакан водки двойной перегонки против разбавленного пива. Антиклерикальные мысли я всегда принимал благожелательно, они отвечали моим чувствам, которые еще не могли найти собственного выражения. После Сирано, поиски первоисточника повели меня дальше, к Гассенди и Эпикуру. Если в детстве я блуждал между римским язычеством и христианской верой, но не отрицал существования высших сил, к середине университетского курса мои религиозные взгляды оформились на грани атеизма: скорее агностик, чем деист. Идея Эпикура, что боги если и существуют, то не вмешиваются в ход бытия, произвела на меня глубокое впечатление.