Известный апокриф, повествующий о том, как Петр побил Василия Никитича Татищева за религиозное вольнодумство, свидетельствует - если это и правда - только о том, что подчиненная церковь нужна была царю как духовная полиция, и уважение к ее "уставу" - Священному Писанию - не должно было колебать в сознании простых людей.
Монастыри, монахи символизировали еще большую степень независимости от мирской власти.
Монахи, старцы, скитники, ушедшие от мира в какую-то эфемерную сферу умерщвления плоти, замкнутой жизни, избравшие молитву как главное занятие, казались Петру вызовом его здравому смыслу, его демиургическому устремлению, его представлению о том, что каждый человек в этом мире должен быть приставлен к ощутимо полезному делу, к ремеслу.
Петр упорно выдвигал в качестве главной причины церковной реформы экономические и нравственные основания - "тунеядство" монахов, бегство тяглецов в монастыри и соответственно сокращение численности налогоплательщиков, равнодушие монахов к страданиям обездоленных и нуждающихся. "Наличные монастыри он предлагал обратить в рабочие дома, в дома призрения для подкидышей или для военных инвалидов, монахов превратить в лазаретную прислугу, а монахинь в прядильщицы и кружевницы, выписав для того кружевниц из Брабанта".
В обвинениях Петра был резон, а в проектах - несомненная прагматическая последовательность. Но проекты остались проектами, а реализовывалось иное: "Монахам никаких по кельям писем, как выписок из книг, так и грамоток светских, без собственного ведения настоятеля, под жестоким на теле наказанием, никому не писать и грамоток, кроме позволения настоятеля, не принимать, и по духовным и гражданским регулам чернил и бумаги не держать, кроме тех, которым собственно от настоятеля для общедуховной пользы позволяется. И того над монахи прилежно надзирать, понеже ничто так монашеского безмолвия не разоряет, как суетная их и тщетная письма".
Это одно из "правил", приложенных к "Духовному регламенту", коим регулировалась жизнь русской церкви. Последняя фраза являет образец беспредельного цинизма - письменные занятия монахов, игравшие такую огромную роль в сохранении и развитии русской культуры, объявляются главнейшим "разорителем" "монашеского безмолвия". Запрещение монахам держать чернила и бумагу, заниматься без специального разрешения даже выписками из книг обнаруживает истинные причины ненависти Петра к монашеству. Мы неизбежно вспоминаем пушкинского Пимена, обличителя преступлений власти, безжалостного летописца. Запрещение монахам писать приводит на память один из указов 1718 года, о котором Пушкин говорил: "18-го августа Петр объявил еще один из тиранских указов: под смертною казнию запрещено писать запершись. Недоносителю объявлена равная казнь. Голиков полагает причиною тому подметные письма".
Это, конечно, взаимосвязанные явления.
Не имея возможности вообще запретить своим подданным писать, Петр запрещает "писать запершись", рассчитывая, что при разгуле доносительства любое нелояльное, а тем более возмутительное писание может быть выявлено слугою ли, соседом ли, домашними ли.
Все это - признаки свирепой растерянности, осознания в конце 1710-х годов кризиса в отношениях с подданными.
Как и во многих иных областях государственной и общественной жизни, мы и по сию пору пожинаем плоды церковной реформы Петра. Деморализованная, бюрократизированная, потерявшая свое духовное влияние на массы народа церковь не смогла смягчить в кризисную эпоху кровавый социальный антагонизм и выступить посредником между народом и самодержавием…
Церковная реформа готовилась параллельно тому, как разворачивалось "дело царевича Алексея", и была одним из его катализаторов.
"Духовный регламент" сочинял вместе с Петром его "комиссар по церковным делам" епископ Новгородский Феофан Прокопович.
Имя это надо крепко запомнить, ибо Феофан - один из главных героев нашей книги.
По всему этому связь Алексея с "бородачами" так больно бередила душу Петра. Это были, по его убеждению, не просто никчемность, ретроградство, тунеядство. Это была связь со стихией исконно ему враждебной. И уход сына в монастырь - как возможный компромисс - не казался ему решением тяжкой проблемы не только потому, что "клобук к голове гвоздем не прибит", но и потому, что это означало законный переход во враждебный лагерь.
Для того чтобы понять, что эта мотивация поведения наследника отнюдь не была главной и что влияние "бородачей" Петром сильно и сознательно преувеличивалось, надо окинуть взглядом реальное, а не мифическое окружение Алексея.
В юности около царевича сложилась небольшая - десятка полтора - группа преданных ему и друг другу людей. Большинство из них были так или иначе связаны с покойной бабушкой Алексея Натальей Нарышкиной и постриженной царицей Евдокией. Все эти люди никакого политического веса не имели, государственных постов не занимали.
Учитель и воспитатель царевича Никифор Вяземский, управляющий хозяйством Федор Еварлаков, Василий Колычев, муж кормилицы Алексея… Духовных лиц в "компании" было четверо - все рядовые священники. Внимания заслуживает лишь один из них - о нем мы еще будем говорить.
Это люди действительно старомосковской ориентации. Но то - "домашняя оппозиция", ни к каким действиям - по общественной и политической малости своей - не способная. Свою оппозиционность и чуждость новым власть имущим окружение царевича не просто ощущало, но и культивировало. Они называли друг друга специальными прозвищами - отец Иуда, брат Ад, переписывались тайнописью, шифром. Но никаких серьезных замыслов за этим не стояло. Просто, чувствуя себя неуютно во враждебном новом мире, они пытались создать для себя подобие собственного микромира.
Сторонники постриженной царицы, они были совершенно бессильны и бессилие это сознавали. Путешествуя за границей, Алексей в письмах к своему духовнику Якову Игнатьеву заклинал его и других своих друзей пуще всего опасаться любых сношений с местами, вблизи коих содержалась его мать: "Во Владимир, мне мнится, не надлежит вам ехать; понеже смотрельщиков за вами много, чтоб из сей твоей поездки и мне не случилось какое зло…" Повзрослевший Алексей прекрасно сознавал, что в качестве политической опоры "компания" отнюдь не годится.
Духовник царевича священник Яков Игнатьев - единственный, кто и в самом деле оказывал на него до поры сильное влияние. Когда после женитьбы царевича, переезда его в Петербург и появления у него новых, куда более значительных, друзей отношения его с духовником прервались, Яков Игнатьев, сетуя, напоминал царевичу: "Во время первопришествия твоего ко мне в духовность, лежащу пред нами, во твоей спальне, в Преображенском, на столце, святому Евангелию, и мне тя перед ним вопросившу сице: будешь ли заповеди Божия исполняти, и предания Апостольская и святых отцов храните, и мене, отца своего духовного, почитати, и за Ангела Божия и за Апостола имети, и за судию дел своих, и хощеше ли мене слушати во всем, и веруеши ли, яко и аз, аще и грешен есть, но такову же имею власть священства от Бога, мне недостойному дарованную, и ею могу вязати и решите, какову власть даровал Христос Апостолу Петру и прочим Апостолам… И на сия вся вопрошения моя благородие твое пред Святым Евангелием сице ответствовал: Заповеди Божия и предания Апостольская и святых его вся с радостию хощу творите и храните, и тебе, отца моего духовного, буду почитати и за Ангела Божия и за Апостола Христова и за судию дел своих имети, и священства своего власти слушати и покорится во всем должен".
Это - поразительный документ. Юный царевич, наследник престола отрекается от собственной воли и признает над собой полную власть неистового священника.
Михаил Петрович Погодин, опубликовавший письма Алексея к духовнику и широко их прокомментировавший, справедливо вопрошает: "Не слышится ли в словах старого нашего протопопа Якова Игнатьевича сам Григорий VII, основатель папской власти? Не чувствуется ли сродства этой речи с притязаниями патриарха Никона? Не объясняется ли ею характер первых наших раскольников?"
Безусловно, Яков Игнатьев был человеком незаурядным. Протопоп придворного собора у Спаса на Верху в Кремле, он был близким другом и единомышленником ростовского епископа Досифея, покровителя царицы Евдокии. Именно по этой причине он оказался духовником царевича и внушил ему такое безграничное доверие.
Погодин не случайно сравнивает протопопа с первыми раскольниками. Это была истинно аввакумовская натура. Подвергнутый жесточайшим пыткам во время следствия по делу царицы Евдокии в 1718 году, старик не назвал ни одного имени. "Компания" царевича обнаружилась только после казни и Алексея, и протопопа, когда в руки Петра случайно попала вышеупомянутая переписка.
Действительно ли Яков Игнатьев имел над царевичем такую власть, которую протопоп затребовал при первой встрече? Судя по письмам Алексея, влияние духовника на юношу-наследника было чрезвычайно велико.
Казалось бы, это подтверждает и мнение Петра о пагубной роли "больших бород", и признания самого царевича. Когда в конце следствия Толстой в очередной раз потребовал от Алексея ответа - отчего противился воле отца, Алексей объяснял: "…вышепомянутые Вяземский и Нарышкины, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и подпивать, а в том мне не токмо не претили, но и сами то ж со мною охотно делали".
Но есть несомненные доказательства того, что утверждение о роли духовенства в мятеже наследника - не более чем удобная обеим сторонам легенда. При всей мощи личности Якова Игнатьева, при всей искренней преданности ему царевича, при всей религиозной истовости Алексея, как только он, женившись, обосновался в Петербурге, эта несокрушимая, казалось бы, духовная связь оборвалась. Судя по письмам самого протопопа, Алексей с этого момента в своих "грамотках", случалось, бранил протопопа, не выбирая выражений. "Многократне ты меня ругал и всячески озлоблял, а в некоем доме и за бороду меня драл", - писал протопоп своему еще недавно почтительному духовному сыну.
Менялись обстоятельства - менялась ориентация царевича. У него появились друзья и советчики, которые имели реальную власть и влияние, которые могли стать прочной опорой в будущем противостоянии отцу, о чем царевич наверняка думал.
Но эти новые друзья были совершенно иного толка.
"В Петербурге около него (Алексея. - Я. Г.) образовался другой кружок, - писал Погодин, - имевший также свои виды и возлагавший на него все надежды. К этому кружку принадлежал князь Василий Влад. Долгорукий, а средоточием была, кажется, царевна Мария Алексеевна, главным действующим лицом - Кикин".
Во-первых, список этот, естественно, далеко не полон. Во-вторых, нам предстоит понять, какие надежды возлагали на царевича Кикин и Долгорукий, принадлежавшие, в отличие от юношеской "компании" царевича, к элите петровских сподвижников, занимавших высокие государственные посты.
Но для этого необходимо представить себе, что происходило в России второй половины 1710-х годов.
ПРЕДЛАГАЕМЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
Тяжелая война со Швецией шла к этому моменту полтора десятка лет. Уже одержана великая Полтавская победа. Уже завоевана Финляндия двумя блестящими зимними походами князя Михаила Михайловича Голицына. Уже пресечены отчаянные попытки шведов разорить Петербург. Но и Россия доведена до полного изнурения. Бегство крестьян принимает невиданные прежде размеры - в двадцатые годы, по официальным неполным данным, в бегах числилось уже 200 000 человек.
Несмотря на повсеместное недовольство, Петр мог в это время не опасаться народных мятежей - созданная им военная машина способна была подавить восстание любого масштаба. Опасность была в другом - она исходила из самой армии.
Прежде чем перейти к сути этого сюжета, необходимо отвлечься и сказать несколько слов о человеке, который будет играть немалую роль в нашем повествовании - и как историк, и как практический политик. Речь идет о Павле Николаевиче Милюкове.
Милюков был первым, кто сделал решительную попытку критически проанализировать на основе обширнейшего материала ход и результаты петровских реформ. Для нас важно, что Милюков уже в девяностые годы XIX века, когда он трудился над фундаментальным исследованием "Государственное хозяйство России в первой четверти XVIII века и реформа Петра Великого", рассматривал материал не только как объективный историк, но и как целеустремленный политик, вырабатывавший свою концепцию политической борьбы. Едва ли не первым он взглянул на проблему петровских реформ не с позиции государства, а с позиции страны, населения, конкретного человека, не "творившего историю", но - подвергавшегося ей.
Милюков важен нам именно как политик, черпавший практический опыт в своих профессиональных научных штудиях. Недаром, приступая к политической борьбе, он суммировал в небольшой, но чрезвычайно емкой работе "Попытка государственной реформы при воцарении Анны Иоанновны" все главное, что было сделано в изучении событий 1730 года. Первая попытка ввести в России конституционную монархию имела для Милюкова, неколебимого сторонника этой формы правления, особый смысл, а сам он оказывается, естественно со всеми коррективами, "политическим двойником" своего героя - князя Дмитрия Михайловича Голицына, главного деятеля великой конституционной попытки. Или, точнее говоря, представителем того же политического типа.
Как мы увидим впоследствии, Голицын и Милюков во многом сходно оценивали цели и средства великого царя.
Стараясь представить себе, как же рядовой русский человек Петровской эпохи воспринимал происходящее вокруг него, Милюков в более поздней работе живо и остро обозначил сам характер деятельности реформатора. Мы возьмем отрывок, касающийся флота - любимого детища Петра:
Ради флота Петр вел все свои войны; но и эта задача до самой смерти осталась не вполне осуществленной и распадалась на ряд разрозненных и не доведенных до конца попыток, брошенных частью самим Петром, частью его ближайшими преемниками.
Скудость результатов сравнительно с грандиозностью затраченных средств тут выступает особенно ярко. Уже не говорим об игрушечной флотилии, парадировавшей при взятии Азова. Но тотчас за этим неудачным выступлением Петр спешит одним росчерком пера создать настоящий большой торговый флот: землевладельцы построят ему 98 кораблей, и сам он построит 90. Вернувшись из Голландии, он забраковывает всю работу и начинает все сначала (1700). Это не мешает ему хвалиться перед Августом польским, что у него 80 кораблей, но 60 и 80 пушек на каждом. Увы, когда наступает время пустить корабли в дело при завоевании Финляндии в 1713 году, у Петра оказывается всего четыре линейных корабля и пара фрегатов. В промежутке, однако, Петр не тратил времени даром; каждый год ездил на свою воронежскую верфь; кроме личных усилий и забот, он положил там огромные суммы денег; сотни тысяч людей умерли от болезней и голода "у гаванского строения" (то есть у постройки новой Троицкой гавани возле Таганрога, так как по мелководному Дону спускать большие корабли оказалось невозможным). Прутский поход сразу прикрывает все многолетнее дело: гавань срыта, суда отданы туркам или гниют на месте. Таким образом, ничего почти не приходится утилизировать для северного судостроения, куда Петр переносит теперь все свои заботы, стараясь как можно скорее нагнать упущенное время. В 1719 году у него уже 28 линейных кораблей, но сколько новых усилий для этого результата! Олонецкая верфь удовлетворяет только на первые годы после закладки Петербурга; перенесение ее в Петербург тоже оказывается недостаточным: по Неве нельзя выводить оснащенные корабли в море без углубления фарватера. Петербургскую верфь приходится дополнить кронштадтскою гаванью. Но после ряда новых усилий, после новых огромных жертв людьми и деньгами, и Кронштадт перестает удовлетворять: от пресной воды суда гниют вдвое скорее, по условиям места из бухты можно выйти только при восточном ветре, по условиям климата гавань только полгода свободна от льда. За несколько лет до смерти Петр находит новое место: Рогервик, недалеко от Ревеля. Правда, шведы остановились перед страшными расходами и физическими препятствиями для укрепления этой бухты; но Петра такие пустяки не могут остановить. Снова люди десятками тысяч идут на новую работу; "все леса в Лифляндии и Зстляндии сведены" для деревянных ящиков, в которых погружают на морское дно камень, наломанный в соседних скалах. А неумолимые бури из года в год, при Петре и Екатерине, разносят всю людскую работу, так что наконец и этот проект, "стоивший невероятных сумм", приходится бросить.
История петровского корабельного флота была выбрана Милюковым в качестве неотразимого примера совершенно точно. Именно здесь ложная функциональность и полная бесчеловечность петровской реформы были продемонстрированы с абсолютной наглядностью.