Секретный фронт - Первенцев Аркадий Алексеевич 13 стр.


От поляны с нетронутым пышнотравьем ватага шагом вытянулась в змейку по тропе. Застучали подковы по камням, того и гляди стегнет по глазам упругая ветка.

Две терраски средней крутизны по копытной стежке, потом опять вниз, раздвинулся подлесок, ушли за спину буки, осталась еще долина, хотя какая долина - пролысина, вернее, падь, а на взгорке притулились крайние дворы, где можно поснедать, напоить и накормить перепавших коней да и самим поразмяться после верховой распарки.

Куренной с хмурым удовлетворением замечал порядок. На перепутках поджидали вершники-маяки, приветствовали поднятием правой руки. Немецкие автоматы наготове, только вот форма, тоже оттуда, совсем ни к чему. Очерет давал приказ снять эти приметные шкуры, взять из захваченных скрыней шаровары, свитки и шапки.

"Чи ему, Бугаю, очи запорошило? Не накрутит хвоста, кому надо. И так в каждой прокламации москали тычут, як котят в блюдце: що бандеровцы, що немцы - одна банда…" - так размышляет Очерет, приближаясь к привалу.

Невдалеке от хаты батьку встретил в дым пьяный заместитель по хозчасти с двумя хлопцами саженного роста. Их подобрали из резерва для погрузки кулей с мануфактурой, мукой, крупой и ящиков с боеприпасами.

Заместитель низко поклонился батьке, принял стремя и получил в ответ одно слово: "Дурень!" Очерет давно подготавливал замену этому хитрому мужику с вертлявой мордой и замашками гуляки и мелкого вора. Кабы не его лисье, подлое подхалимство, ни одной минуты не процарствовал бы тот на своем доходном месте.

- Где Бугай? - глухо спросил Очерет.

- Там, батько. - Хозяйственник указал на хату Кондрата, откуда доносился хохот. Из трубы над драночной кровлей валил дым, издали несло сивухой.

Когда батько уже собрался было войти в хату, пьяный хозяйственник отозвал его и нетвердым голосом объяснил обстановку во избежание неожиданного впечатления.

Из его сбивчивого рассказа Очерет понял главную суть. Через Крайний Кут прошел наряд пограничников, один из них заблудился, зашел в хату, и его хитростью, оказав гостеприимство, обезоружили, продержали несколько дней в бункере, пытали и…

- Де вин зараз? - глухо выдавил Очерет.

- Варют его… - Хитрый мужик замурлыкал смехом, прикрыв усатый рот ладошкой.

- Як варют?

- Бугай дал приказ… - Бандеровец отступил, заметив, как гневно распалились глаза куренного.

А тот толкнул ногой дверь, вошел в горницу. Люди, предупрежденные о его приезде, поднялись, хотя не каждому это легко удалось: хмель делал свое. По всему поведению Бугая, по его подчеркнуто независимому виду можно было угадать, что правая рука куренного "сама знает, що робыть".

Кличка "Бугай", данная голове "эсбистов", соответствовала его внешнему виду. Крупный, мясистый, с плотным загривком и двойным подбородком, с широкими вислыми плечами, в припотевшей к ним сатиновой рубахе, Бугай полуобернулся к вошедшему куренному, сделал приветственный жест и пригласил к столу.

Не садясь, сдвинув брови и жестко сложив губы, Очерет уставился своими запавшими в орбиты маленькими глазками на кипевший на плите огромный казан с коваными откидными ручками. В булькавшей пене открылось то, от чего даже у видевшего виды куренного подкатилась тошнота.

Бугай догадался, какое неприятное впечатление произвела на батько его затея, смекнули и его "эсбисты". Бугай круто повернул голову. Его осоловелые глаза заметили очеретовых телохранителей, стоявших пока угрожающе молча. Бугай определил неравенство сил: на своих охмелевших хлопцев надеяться нечего, батько одержит верх.

- Сидай, Очерет, - повторил он приглашение.

- Сяду… - Очерет приблизился, опустился на пододвинутый ему одним из "эсбистов" табурет. - Сидай и ты, а то носом землю клюнешь…

Бугай хрипловато хохотнул, присел напротив, чтобы соблюсти надежную дистанцию. Он угадал причину недовольства и готовил оправдания. А куренной, не притронувшись ни к налитой ему чарке, ни к закускам, завел разговор с Бугаем, причем никто еще толком не понимал, куда приведет такая странная беседа.

- Ты що будешь робить, Бугай, колы хто выдаст?

Бугай ответил не сразу, поискал в мутных своих мозгах подвоха и, не найдя его, объявил:

- Убью.

- Колы хто дасть пищу врагам нашим?

- Убью, - повторил Бугай.

Все оставили еду и выпивку, затихли и следили, глядя с мрачным, затаенным любопытством то на одного, то на другого. Лица их не выражали ничего - ни одобрения, ни протеста, - мертвая дисциплина сковала их чувства.

- Так… - продолжал Очерет, раздвигая своими крупными и негнущимися пальцами бороду надвое. - Колы хто выдасть схрон, кущ, боевку?

- Убью, Очерет, убью…

- Подасть в колгосп?

- Знищить его, семью и пидпалыть хозяйство! - Бугай сомлел от жарких для него вопросов и взмолился: - Чего ты пытаешь, був же такой приказ!

Очерет оставил бороду в покое, кивнул на казан.

- А хто давав приказ варить чоловика? Варить не можно, Бугай! Елейный голос куренного окреп, в нем зазвенел металл и угроза.

- Так вин энкеведист! - жарко воскликнул Бугай.

- Ну и що? - Очерет взял вареник, зло обмакнул его в сметану. Вареник выскользнул. Очерет принялся выуживать его пальцами из глиняной миски.

- Треба було убить? - мрачно спросил Бугай.

- Убить треба, а варить ни… Не було такого приказа - варить. Чоловик не вареник, не курчонок, це грих.

- Знаю, грих, а не сдюжив, - повинился наконец Бугай, - як глянул на энкеведиста, кровь ударила в голову.

Вареник был извлечен из миски, отправлен в заросший густыми волосами рот, по бороде потекла сметана, капнула на штаны.

- Моча ударила тоби в голову… Треба иметь гуманию. Та ще очи. Що скажуть люди?.. - Очерет стер пальцем сметану со штанов, пососал палец. И заключил безапелляционно: - Забороняю варить людей. Провирю… Не послухаешь… - Он мотнул головой достаточно красноречиво и ткнул кулаком в рифленую рукоятку вальтера; за поношенным ремнем торчал еще навесной, кобурный револьвер.

- Як же с ними бороться? Сахар давать, сопли утирать? - буркнул Бугай, не убежденный атаманом.

- Треба хитро. Допрос треба зробыть, перемануть, а ты варить… Що з его, вареного… Вытягните и заховайте, щоб тихо. Як фамилия? Узнал?

- Ни!

- Части какой?

- Я сам знаю, бахтинский.

- А може, с батальона?

- Бахтинский, точно…

- Москаль?

- Москаль.

- Ишь ты, москаль. - Очерет встал, и вся его охрана встала. - Я на конях до Повалюхи. Там буду, а вы геть видсиля. Может, шукають солдата. Опять неприятность.

Крайний Кут раньше был вне подозрений у пограничников, и хозяин дома Кондрат боялся, что, узнав о страшном происшествии, мужики не простят ему. Поэтому он живо принял участие в ликвидации следов преступления, обварил себе руки, смазал их постным маслом, чтобы не задралась кожа, дал рядно. Останки солдата завернули в эту домодельную тканину.

- Рядно-то новое, - сказал Кондрат.

- Курва ты! - Бугай толкнул его коленом. - С дерьма пенки снимаешь. Постыдился бы богоматери…

- А я що, а я що… - Кондрат встал с карачек, обмахнулся дважды крестом, как бы отгоняя мошкару, и заспешил за хлопцами, чтобы передать им лопаты и кайло. - Только верните струмент, не бросайте у могилы. Улика… - Последним словом, обращенным больше к Бугаю, мужик объяснил причину своего беспокойства, чтобы его лишний раз не упрекнули в скаредности.

Кондрата Невенчанного, крепкого пятидесятилетнего мужика, не мучила совесть. При нем избивали "буками" советского военнослужащего, ломали кости, творили чудовищные зверства, и ему, Кондрату, было нипочем. Словно так и надо.

Теперь, когда черное дело свершилось, Кондрата смущало одно: не отплатили бы за это. Очеретовцы прыгнули в седла - их и след простыл, а ему оставаться при своих конях и коровах, при своей семье, испуганно сбившейся в теплице. И Кондрат трусил, предчувствуя расплату. А нельзя и вида подать, что трусишь, бандеровцы самого сунут в казан и приклеят пояснительную записку с коряво намалеванным трезубцем.

Могилу вырубили в тяжелом, каменистом грунте. Кондрат слышал удары кайла. Бугай распорядился заховать солдата, отступя саженей на сто от явочного двора: все шло по плану.

По-видимому, Очерет выжидал, пока закончится обряд. Он сидел на лавке, расставив ноги. Одна рука его выводила на столе узоры из разлитого молока, другая согревала шершавую ручку вальтера. Наблюдавший за батькой Танцюра стоял у двери с расчетом и прикрыть батьку в случае неожиданного нападения, и швырнуть гранату под ноги врагам (их он ожидал отовсюду). Кошачья, цепкая рука Танцюры катала в широком кармане шаровар "лимонку". Лучший пулеметчик Ухналь залег неподалеку с ручным пулеметом, просунув его черное раструбное дуло сквозь прутковый куст рябины.

Наконец Очерет тяжко поднялся, перевалил пистолет из кармана за ремень и вышел на крылечко. Переменил позицию и Танцюра, показались еще двое телохранителей, молчаливых хлопцев, хмурых, как набрякшая градом хмара.

Сразу за тыном, где прокаливались на скупом осеннем солнышке глечики и тяжело покачивались провисшие на будылках коричневатые шляпки созревших грызовых подсолнухов, открывалась веками не тронутая ни плугом, ни лопатой поляна. Потому на ней росли и чемерник, и скополия, и даже папоротник.

Очерет вздохнул и, более ласково поглядев на прислуживавшего ему, как холоп, хозяина, сошел на травяной ковер спорыша, запружинившего под грузным куренным.

Золотая осень встретила Очерета всеми своими красками. Поддубок, опоясавший полянку, медисто поблескивал, бук был чуть-чуть тронут увяданием, все пахло как-то особенно неистребимо пронзительно; круто замешанный на терпком настое воздух, казалось, валил с ног. Самогон выветривался из мускулистого тела Очерета, мысли прояснялись, и что-то нежное, проснувшись, шевельнулось в давно потускневшей его душе.

Кони чуяли дорогу и, поблескивая на людей фиолетовыми радужницами глаз, спешили перехрупать в торбе овес. Взмокревшая поначалу, а теперь подсохшая шерсть их наершилась.

Очерет продолжал стоять, широко расставив ноги и сложив руки у ремня. В горах ухала птица, похоже было, что филин. Здесь водились филины. Глухое урочище позволяло им плодиться и спокойно жить. Очерет пытался отрешиться от дурных мыслей, но из головы не шел солдат в котле.

"Эсбисты" возвращались, запыхавшись, с лопатами, которые они несли, как винтовки. Автоматы болтались на шеях. От пропотевших тел пахло самогоном, цибулей и свежей землей.

Очерет громко, сорванным голосом приказал подавать коней.

Конвойцы бросились исполнять приказание: срывали торбы, били коней по храпам, со стуком засовывали в ощеренные зубы трензеля.

Танцюра, упершись кривыми ногами в землю, поддержал стремя; клацнули друг о друга его сабля и старомодный маузер.

Неожиданно быстрый отъезд куренного встревожил Бугая. Он заспешил к Очерету, на ходу ломая шапку, остановился приниженно, притворно сладко спросил, как бы ожидая прежнего права на милость и дружбу:

- Як дальше? Який буде наказ?

Очерет, хоть и был польщен льстивым и низким поклоном, вскочил на коня. Под грузным седоком заскрипело седло, и конь припал на задние ноги.

- Як с чоловика узвар робыть, не пытають, а тут… - недовольно буркнул он и резко бросил: - В Повалюху! Встретимся у Катерины.

Ватага на шести конях унеслась на глазах Бугая, как крутой завиток вихря.

Куренной не щадил коня - все едино бросать.

Инстинкт, как у опытного, старого зверя, подсказывал ему только одно: "Треба тикать!"

Эти спасительные слова являлись на помощь в самые, казалось бы, надежные, спокойные моменты: и когда он выкрикивал призывные речи или грозил, и когда стрелял прямо в лоб или в затылок, глотал брагу или горилку, гулял ли со своей зазнобой - всегда звериный инстинкт сторожил его и, оберегая, успевал шепнуть эти два слова: "Треба тикать!"

Очерет понимал: их положение становилось с каждым днем все труднее и безнадежнее. Он не мог убаюкивать себя глупыми мечтами, ему, как человеку военному, было ясно: смертный круг, замкнувшись, продолжал сужаться, стальной обруч сжимал череп… Постепенно выжигались жалкие всходы, посеянные им. Ничего не поделаешь - они были сорняками, и энкеведисты вырывали их бледные корневища, как бы глубоко ни прятались те и куда бы ни протягивали свои присоски…

Некогда, на заре жизни, руки кулацкого сына Очерета держали плуг, а не оружие, знали отраду хлеборобского труда, босые ноги и по сей день помнят теплую землю свежей пашни, а глаза и сейчас видят грачей, перелетающих за плугом, чтобы схватить червяков. Небо тогда открывалось ему, а не сырой подволок подземного лежбища, - небо!

Потеря двух проводников, исчезновение связника "головного провода", разгром школы УПА и гибель друга Луня, с которым они откукарекали не одну свежую зорьку, - все напластовывалось на изгрязненную душу ватажка, лихорадило, вызывало безотчетное и позорное, неведомое прежде чувство страха.

В часы любовных утех, когда прохладная подушка и мягкая перина прогревались жаром его ненасытного тела. Очерет представлял в своем воображении океан, высокие синие волны, белый, сверкающий пароход, длинный лежак с яркой парусиной - его паразиты-буржуи называют шезлонгом, - и он, Очерет, не тут, в горно-лесистом капкане, выполняющий приказ хозяев, жрущих и пьющих за счет его страданий, а там, на том же белом пароходе, как равный, вытянул ноги, хоть спотыкайтесь о них… К его услугам и ресторанный харч, и длинноногие крали, и крахмальные простыни с вензелями… Дурманно кружилась голова, будто выпаривался под лучами экватора хмель первача…

- Треба пойти по ручью, - предложил Танцюра.

Его стремя рядом, азиатский темный профиль словно вырублен секирой на граните. Очерет поднял руку, разжал затекшие от повода пальцы, переспросил, и адъютант объяснил, почему нужно свернуть по ручью.

- Ухналь вынюхав собачьи лапы.

Ухналь - верный телохранитель, и у него действительно острейший нюх и талант следопыта.

Под копытами плещет серебристыми брызгами вода, прищурившись, можно увидеть испуганно удирающих тритонов и еще какую-то погань. Конь, пытаясь глотнуть воды, не достает, тихо ржет и получает рукояткой плети Танцюры по белоноздрому храпу.

Близко, вроде вчера то было, лето сорок третьего года, первый парад дивизии СС "Галичина". Он, Очерет, на доброезжем белом коне, добытом из государственного советского цирка, им еще не выдали мундиры - шапка с гайдамацким заломом из шелковистого, чуткого на ощупь мелкорунного курпея, шаровары и кушак в семь оборотов, гуцульская рубаха и чоботы с такими халявами - ни одной складки, блестят, как бутылки из-под шампанеи. Правая рука - "хайль Гитлер", левая - на поводе, четыре ремня от трензельного и мундштучного железа, а конь если и не араб, то что-то близкое: уши чуткие, как у овчарки… На поясе, почти на пупе, вальтер гестаповского фасона: чуть что - выхватил и в "копчик и седьмой позвонок", как выражался батько.

Он хорошо все взвесил. Никто, будь то москали или украинцы, не вычеркнет ни одного поступка из длинного списка его злодеяний. Возврата ему не было, только вперед. А куда вперед? Вот здесь и начинался сумбур, злая коловерть. Дорога одна - в глухую, темную, гудящую воронку - в омут. Он, Очерет, одичал в лесу и схронах. Все реже и реже удавалось вот так размяться в седло, подышать вволю, а не тянуть ноздрями могильную сырость тайных схронов. Бороду отпустил, и даже на спине будто кабанья щетина вырастает. Друзья - один другого краше, словно сам дьявол мастерил их на одну колодку. Один Бугай чего стоит, будь он трижды проклят, собака! Как ни отгоняй дурные мысли, а солдат-пограничник вставал перед глазами с немым укором, как предсказание близкой гибели…

До последней крошки, ничего не растеряв, помнит куренной мрачный доклад Бугая, тревожный взгляд его заплывших, маленьких глаз. Ему, закоренелому хищнику, тоже показалось страшным поведение рядового прикордонника, солдата радянськой армии.

- Пытали его? - спросил Очерет.

- А як же, - ответил Бугай.

- Що и як?

- Спытали, есть у него маты.

- Що вин?

- Дае отвит: "Моя мать - Родина".

Очерет припомнил, как злобно комкал Бугай слова меж зубами, будто вдруг выросшими в два ряда в каждой челюсти.

Рассказывая, он булькал смехом, казалось, что у него кипело внутри, как в чугунке с галушками. Противно и тошно становилось от его грязного тела, от его манеры говорить.

Черной завистью отметил в душе своей Очерет гордые слова советского солдата о Родине. Не всякий способен дать такой ответ перед лицом смерти.

- Ну, а дальше? - грозно спросил Очерет.

- Мы спытали его: "Хто твий батько?" "Сталин!" - говорит. После такого врезал я ему в оба вуха, - похвастался Бугай сладострастно, брызнуло фанталом… Фанталом! - повторил Бугай, пожирая холодец из глиняной миски и с хлипом высасывая из плошки остатки заправленного уксусом хрена. - Спытав его, вырвав медаль со шматком рубахи. "А це за що?" А вин плюнув на мене, гадюка: "За то дали, що знищал вас, зрадныкив Радянськой влады…"

Путь по ручью становился все труднее и труднее, а потом продвигаться стало и совсем невозможно: на каждом шагу валуны да ямы. Пришлось взять посуху, по тропке, между кустиками черники, усеянными крупными ягодами.

Тропа уводила все дальше, вилась среди молодого густого ельника, между стволами матерых сосен, кулигой возросших среди лиственных пород. Копыта мягко шуршали по опавшей хвое, а иногда и скользили на каменных пролысинах склона. Поднимались осторожно.

Мысли вернулись все к тому же. Из головы не выходил советский солдат. Чтобы так держаться, как держался он, нужно иметь не только силу воли, но и высокую убежденность. Очерет и сам не раз предпринимал пристрастный допрос пленников, и никогда никто из них не показал себя трусом.

- Ну, и що дальше?

- Дальше… - Очерет ясно представил заключительную часть их беседы. Бугай виновато чесал затылок, прятал глаза, а ответил со злобой: - Сам бачишь! Недоврахував, як ее, гуманию.

"Гуманию! Черти патлатые!" - Очерет и не заметил, как конь его, одолев горку, зарысил в спадок, больно стегнула по лицу ветка. Очерет выругался, сжал бока коня шенкелями и резко натянул трензельные и мундштучные поводья.

Подъехал заспешивший за ним Танцюра, стал на полкорпуса сзади, спросил указа.

- Якый тоби указ? В фляжке ще осталось?

Танцюра подвинул ближе коня, снял обшитую сукном американскую флягу, висевшую у него через плечо, отвинтил крышку, вытер ладошкой черной руки горлышко, протянул куренному.

Тот, взяв фляжку, поболтал, проверив наличие содержимого, и, подняв бороду, сделал несколько глотков. Кадык скользил под волосатой кожей.

Почтительно, с выработанной собачьей преданностью Танцюра проследил за всей процедурой утоления жажды первачом, принял возвращенную ему фляжку.

Тропа разветвлялась: одна малозаметная тропочка вела в гору, другая по оврагу, а третья - туда, где лес был светлее и угадывалось межполянье, к Повалюхе.

Назад Дальше