Повесть о первых трудных месяцах молодого Советского государства, о внутренних и внешних врагах его. В центре повествования – один из замечательных эпизодов из жизни советского полководца В. К. Блюхера Уральский переход по тылам белогвардейцев.
Содержание:
Дом Ипатьева 1
Дневник прапорщика - Андрея Владимирцева 2
Первая политбеседа с читателем 4
Дневник адъютанта 1-го Уральского полка - Андрея Владимирцева 5
Вторая политбеседа с читателем 7
Дневник адъютанта 1-го Уральского полка - Андрея Владимирцева 8
Заговор 8
Дневник адъютанта 1-го Уральского полка - Андрея Владимирцева 10
Новые обстоятельства 11
Дневник адъютанта 1-го Уральского полка - Андрея Владимирцева 11
Измена 13
Дневник военспеца Главного штаба - Сводного Уральского отряда - Андрея Владимирцева 14
Следственная комиссия 15
Третья политбеседа с читателем 15
Дневник военспеца Главного штаба - Сводного Уральского отряда - Андрея Владимирцева 16
Коробка папирос 19
Дневник военспеца Главного штаба - Сводного Уральского отряда - Андрея Владимирцева 20
Четвертая политбеседа с читателем 23
Дневник военспеца Андрея Владимирцева, - выбывшего из строя по ранению 24
Развязка 24
Дневник военспеца Андрея Владимирцева, - выбывшего из строя по ранению 26
Пятая политбеседа с читателем 26
Из записной книжки автора - (Вместо заключения) 28
Поляков Юрий
За боем бой
(Повесть)
Дом Ипатьева
– Послушайте, Калманов, мы не можем торчать у этого дурацкого забора целый час. Вы любопытны, как институтка. Здесь же постоянно шатаются патрули. Идемте скорее! – Высокий человек, в длинной офицерской шинели, с темными полосами от споротых погон, озирался по сторонам, поблескивая стеклами пенсне.
– Погодите, Алексей Кириллович, погодите. Он стоит спиной, но сейчас, я чувствую, должен обернуться. А кто эта черненькая девица, кокетничающая с караульным? Горничная?
– Сами вы, поручик, горничная! Это великая княжна Мария.
– Великая княжна?.. – изумился Калманов, на мгновение отрываясь от щели между досками.
– А что вы удивляетесь! Беспомощность портит царей не хуже власти.
– Алексей Кириллович, – снова припав к щели, спросил поручик. – На дереве около забора вырезан какой-то странный крест с загнутыми концами.
– Это свастика. Любимый знак императрицы.
– Императрицы?
– А вы хотите, чтобы Александра Федоровна плуг и молот на деревьях вырезала? Пойдемте скорей, кажется, сюда идут!..
– Погодите, Романов оборачивается…
– Да пойдемте же! Вы, право, как мальчишка… – Высокий грубо дернул поручика за рукав и потащил на другую сторону улицы. И вовремя, потому что к особняку подруливал автомобиль с вооруженными людьми, одетыми в кожанки.
– Не бегите! Делайте вид, что мы прогуливаемся! – зло шептал высокий на ухо поручику, который тщетно старался изобразить беспечность человека, вышедшего подышать свежим майским воздухом.
Они прошли мимо автомобиля и свернули на проспект. Вечерело. Угасал купол возвышавшейся над Екатеринбургом колокольни Вознесенской церкви.
Приехавшие люди вышли из автомобиля и скрылись за забором.
– Кто это? – уже громче спросил Калманов.
– Комиссар Голощекин.
– А-а…
– Вы его знаете?
– Нет. Но слышал, что он разагитировал нескольких наших офицеров, они заключили договор и теперь служат у красных в Уральском полку.
– Вы помните их фамилии?
– Помню.
– Напишете вечером список, он скоро пригодится… Так вы видели лицо Романова?
– Видел. Он постарел, поседел.
– Если вы сравниваете с портретами из "Нивы", то постарел он гораздо раньше: пьет, как мастеровой.
– И еще: у него глаза конченого человека.
– Не говорите вздора, его вытащат отсюда, он еще может понадобиться, хотя нужно быть полным идиотом, чтобы думать о реставрации. – Высокий сделал паузу и добавил почти мечтательно: – А какое совпадение, поручик! В Ипатьевском монастыре, в Костроме, три столетия назад началась династия Романовых и в доме купца Ипатьева, но уже на Урале, заканчивается!
Они помолчали, думая каждый о своем, шагая по городу, до краев наполненному революцией. На тумбах, заборах и стенах домов ветер трепал клочья вчерашних декретов и воззваний. Мимо шли отряды вооруженных людей.
– Вы обратили внимание, сколько в апреле было большевистских декретов об армии? – заметил высокий. – Они зашевелились…
– Я думаю, РККА никогда не станет настоящей армией…
– Оставьте эти непотребные сокращения большевикам. А о том, будет у комиссаров настоящая армия или нет, судите по тому, как они дали под зад коленом Дутову!
– Да-а, Александра Ильича…
– Давайте прекратим разговоры на улице!
– Но вы же сами…
– Оставьте!..
Так они молча, недовольно поглядывая друг на друга, шли минут десять и наконец добрались до одноэтажного, выкрашенного в голубоватый цвет купеческого домика. Высокий повернул кольцо калитки, и в этот момент их окликнули:
– Калманов!
Метрах в сорока от них стояли несколько человек, одетых в такие же длиннополые шинели и фуражки без кокард. Но одно отличие имелось: на груди были приколоты красные ленточки.
– Кто это? – тихо, почти не разжимая губ, спросил высокий.
– Прапорщик Владимирцев. Мы вместе сидели под арестом. Сейчас он служит в Уральском полку. Я вам рассказывал…
– Хорошо. Представьте меня и скажите, что на днях мы собираемся к Голощекину, чтобы заключить договор. Расспросите о вакансиях в полку… Только спокойно.
Тем временем Владимирцев торопливым шагом приблизился к ним и, улыбаясь, подал руку. У него было подвижное округлое лицо и радостно удивленные голубые глаза.
– Калманов, ей-богу, это – вы! Я так рад вас видеть! – начал прапорщик, слегка нечетко выговаривая "р". – А мы с Иваном Степановичем, уж извините, думали, вы вместе с Юсовым удрали к Дутову…
– Почему к Дутову? – побледнел поручик, забыв обо всех наставлениях.
– Мы не следопыты, чтобы искать атамана в Тургайских степях, засмеялся, спасая положение, высокий. – Викентий Семенович, познакомьте нас!
– Да-да, – спохватился Калманов. – Знакомьтесь: есаул Енборисов Алексей Кириллович… Прапорщик Владимирцев Андрей Сергеевич.
– Бывший есаул, как вы догадываетесь! – снова улыбнулся Енборисов, протягивая руку. – Кому теперь нужны казачьи офицеры, если любой унтер может назвать себя хоть фельдмаршалом.
– Я не согласен с вами, Алексей Кириллович, – возразил Владимирцев. Конечно, с большевиками можно не соглашаться, но если офицер старой армии честно идет к ним на службу, они относятся с уважением. И жалованье, знаете ли, неплохое…
– Дело не в деньгах… Просто тяжко смотреть, как гибнет без армии Россия… Мы вот с Викентием Семеновичем собираемся на днях к Голощекину. Говорят, он человек разумный. А у вас в полку, в случае чего, найдутся вакансии?
– На это я ответить не могу, так сказать, не по чину. А впрочем, давайте я познакомлю вас с Иваном Степановичем Павлищевым, нашим полковым командиром!
– С удовольствием! – радостно отозвался Енборисов, и они все вместе направились к группе военных, от которой несколько минут назад отделился улыбчивый Владимирцев.
Подошедшие представились. Павлищев, слушая складный рассказ Енборисова, приглаживал маленькие черные усики и рассматривал есаула темными внимательными глазами. На худощавом волевом лице Енборисова пенсне выглядело как-то нелепо.
– А вы почему молчите, Калманов? – неожиданно спросил поручика Павлищев. – Раньше вы были разговорчивее… По крайней мере с Юсовым.
– Не напоминайте мне это имя, господин подполковник!
– Странно, кажется, вы вместе с ним собирались к Дутову? Или я ошибаюсь? – нахмурился Павлищев.
– Иван Степанович, – вступился Владимирцев. – Что вы, право!.. Я же ведь тоже не сразу решился идти с вами. Слава богу, Калманов понял свою ошибку и не поехал вместе с Юсовым.
– Да-да, – смягчился командир полка. – Вы правильно сделали, Викентий Семенович. Я, вы знаете, не большевик, но то, что они делают сейчас, мне представляется наиболее нужным для России. Хорошо, если вы это тоже поняли.
– Пришлось объяснить! – закивал головой Енборисов, и в стеклах пенсне запрыгали огоньки. – А то ведь молодой человек не за понюх табаку, извините, жизнь погубил бы!
Офицеры еще некоторое время стояли, разговаривая, а потом, условясь встретиться в казармах Уральского полка, простились.
Енборисов и Калманов через калитку вошли в палисад и очутились в доме. Есаул зажег лампу, закурил и принялся ходить по комнате. Поручик молчал, словно провинившийся гимназист.
– Подите вы к черту, мальчишка! – взорвался наконец Енборисов. Ничего нельзя поручить, мычите как теленок. Какой вы, к дьяволу, социалист-революционер.
– Алексей Кириллович, вы же видели, Павлищев не поверил!
– Бросьте, сейчас все не без греха. И подполковник, наверное, тоже не сразу к большевикам побежал. Слушайте меня внимательно: завтра вы идете к Голощекину и проситесь в полк Павлищева, говорите, что за вас могут поручиться… Хотя бы тот же Владимирцев. Служите большевикам на совесть и ждете сигнала от меня. Никакого ребячества. До моего сигнала вы – честный военспец…
– А сколько ждать?
– Не волнуйтесь, недолго. Скоро начнется. Через четыре дня откроется в Петрограде совет партии социалистов-революционеров. Он подтвердит курс на восстание. Левые эсеры тоже долго с большевиками не уживутся: Спиридонова власть делить не захочет. Наконец, большевики сделали очень большую ошибку, что пустили чехов через Урал и Сибирь. Все складывается в нашу пользу. Я уезжаю завтра утром, Павлищеву скажите, что перед вступлением в полк решил проведать родителей, скоро вернусь. Намекните, что я всегда сочувствовал большевикам, чуть ли не член эр-ка-пэ. Кстати, где служит ваш Юсов у Дутова?
– В контрразведке.
– Очень хорошо, черкните ему несколько слов, какой-нибудь родственный лепет – если он контрразведчик, все остальное поймет сам.
Калманов сел за стол, взял бумагу, карандаш и написал: "Дорогой Юрий Николаевич! Я жив, здоров. Посылаю вам весточку с моим старшим другом Алексеем Кирилловичем Енборисовым, думаю, вы сойдетесь. Ваш Викентий Калманов. Екатеринбург. 4 мая 1918 г.".
– Прекрасно, – похвалил Енборисов. – А теперь пишите имена всех этих большевистских прихвостней. Начинайте с Павлищева…
"Уральский рабочий", 9 мая 1918 года:
"Согласно решению Совета Народных Комиссаров, бывший царь Николай Романов и его семья переведены на жительство из Тобольска в Екатеринбург и помещены в отдельном изолированном от внешнего мира помещении".
Дневник прапорщика
Андрея Владимирцева
11 февраля 1918 г., Екатеринбург
…Итак, новая жизнь – новый дневник! Боже мой, мне двадцать один год, а я уже третий раз начинаю новую жизнь! И дневник этот – третий. Нет, впрочем, четвертый, если считать тот, который я начал вести, когда тринадцати лет от роду влюбился в бледную и худющую курсистку – одну из немногих тогдашних пациенток отца. Кажется, у нее была чахотка, но я считал, что нездоровый вид – это от преданности идее, и даже находил в ней сходство с Софьей Перовской. Но, право, тот дневник не в счет, потому что через неделю-другую мне стало лень описывать, что я чувствую в ее присутствии. Попытка же сочинить стихи о моей страсти закончилась на первых двух строчках:
Она вошла печально
И стала у окна…
Дальше нужно было искать рифмы, а в голове моей – все, что угодно, кроме них. Но теперь, вспоминая ту странную девушку, я ловлю себя на мысли, что, в самом деле, войдя в нашу тесную квартиру, она первым делом подходила к окну и долгим взглядом смотрела на улицу. Что это было? Тяга больного человека к чистому воздуху и солнечному свету или необходимость проверить, не прячется ли за углом "опекающий" ее шпик? Впрочем, отец, наверное, об этом не знал.
Вообще, мой отец – странный человек, добрый, умный, честный, но странный. Какой-то на всю жизнь испуганный. Хотя, конечно, многое я могу понять: он, как говорится, из кухаркиных детей, учился на медные деньги. Иногда отец начинал развивать теорию о том, что несправедливость и неудача суть движущие начала человеческой судьбы:
– А счастье – это, милостивый государь, тупик, летальный исход! Да-с!
Мать, когда начинались такие разговоры, обычно вздыхала и отворачивалась: она не могла простить отцу, что он не удержался на "доходном месте" врача Мытищинского вагоностроительного завода и превратился в лекаря без практики. Точнее, почти без практики.
Когда я сейчас вспоминаю родительские разговоры и объяснения, то слышу только фамилию Лабунский. Он был управляющим и, как теперь понимаю, требовал, чтобы отец рабочим, получившим увечья в цехах, писал, будто они во всем виноваты сами, а это значит, покалеченным можно не платить пособия. Отец делал по-своему, и вскоре, по-моему, в 1910 году, его уволили. И мы из большой казенной квартиры переехали в Москву, в Рыкунов переулок. Квартира тесная, а дом прямо около железной дороги. По словам матери, это была уже неприличная бедность.
Понятно, что и гимназия, куда я поступил после переезда в Москву, была далеко не лучшая, не Поливановская. Но, может быть, именно поэтому все разговоры моих одноклассников начинались и кончались политикой. Стоило собраться хотя бы двоим, оглядеться, нет ли рядом кого из преподавателей или наушников, и начиналось: "Учредительное собрание, свободное народное правление, личные свободы". Именно тогда я завел первый настоящий дневник, куда заносил краткое содержание наших споров и свои мысли, в основном почерпнутые из нелегальных листков, которые ходили по рукам.
Отец никогда не рылся в моих бумагах, а дневник я сам по забывчивости оставил на столе, да еще открытым. Когда вечером я вернулся после очередной сходки, отец метался по комнате, словно искал и никак не мог найти дверь.
– Так, значит, ты, мой милый, эсер? – спросил он.
– Формально нет! – гордо ответил я. – Но мое сердце, мой… ум…
– Что? Ум?! У тебя нет его, если ты пишешь в тетради эту ересь, да еще бросаешь на столе. Ты знаешь, кто занимается такими вот дневниками и куда отправляют авторов за казенный счет?! И потом: ты убежден в верности их идей?
– За убеждения… – начал я.
– Какие убеждения! Это ересь, детский лепет, а не убеждения!
– А ты прочти их программу! Эта партия… – Но в тот вечер отец так и не дал мне ничего сказать.
– Нет никаких партий! – закричал он. – Есть только одна единственная партия – русский народ, а других нет! Молчать! Мальчишка!..
Дневник был сожжен, и я, вспомнив, что мне еще предстоит выдержать экзамен в университет, уселся за книги. Это было в 1914 году.
А в 1916 году, после окончания школы прапорщиков, перед самой отправкой на фронт, я снова завел дневник. Боже, сколько же я исписал страниц, пока шел наш эшелон! На передовой я не написал ни строчки. Хотя, впрочем, несколько страниц я заполнил фамилиями моих солдат. Убитых солдат.
Потом был февраль – та самая революция, о которой мы столько говорили в гимназии. Но оттуда, с фронта, она казалась какой-то ненастоящей, что ли? Начиная с френча "главноуговаривающего" Александра Федоровича Керенского и заканчивая вымученным, театральным равенством "граждан солдат" и "граждан офицеров". Я снова вернулся к дневнику, и вся моя растерянность отразилась на его страницах. Но однажды меня вызвал к себе мой командир, подполковник Иван Степанович Павлищев, и спросил раздраженно:
– Дневник изволите вести, прапорщик… Журнал Печорина?!
– Ну что вы, – зарделся я.
– Сжечь немедленно! – перебил он. – Времена, сами видите, какие. Не ровен час, нижние чины заглянут в ваш исповедальник, а я представляю, чего у вас там понамешано.
Дневник я сжег, а через два дня меня ранило. Санитары несколько раз проходили мимо, пока заметили, что я жив. Я сменил несколько госпиталей и осел долечиваться в Екатеринбурге. Когда сестра милосердия делала перевязки, я, превозмогая страх, смотрел на страшный, сочащийся шрам и не верил, что эту отметину буду носить всю жизнь, до самой смерти. Иногда, просыпаясь утром, я думал: вдруг то был просто дурной сон? Но бок ныл, а весь мир пах карболкой.
В октябре меня выписали и дали отпуск по ранению. Я собрался было ехать в Москву, к родителям, но 25-го большевики взяли власть. Меня арестовали на улице и привели в казарму, где уже собралось несколько десятков офицеров, были среди них и знакомые по фронту или госпиталю Боровский, Юсов, Калманов…
В томительные дни ареста было много разговоров, очень откровенных, потому что, возможно, нам представлялся последний шанс высказать свои убеждения.
– Проболтали, промитинговали! – возмущался поручик Юсов, глядя дикими, воспаленными глазами. – Большевики нас перережут как кур, а Россию немцам продадут!
– Ну, вы уж скажете! – пытался урезонить его капитан Боровский. Просто пришло время и для России. Вспомните Францию!
– Какое время? Какая Франция? – бушевал Юсов. – Вас да вашего тестя-миллионщика первыми на гильотину большевики и пошлют. Вспомните Францию!
– Поручик, вы забываетесь! – крикнул Боровский.
– Господа! – раздался из темноты испуганный голос Калманова. – Вы бы хоть на французский перешли, ведь это хамье за дверью все слышит и ржет…
– Вы правы! – согласился Юсов, продолжая по-французски и почему-то шепотом. – Полковник Дутов уже борется с большевиками, он поднял казачество и взял Оренбург, Челябинск, Троицк… С казачьей Вандеей Советам не справиться! Если нам удастся отсюда выбраться, нужно подаваться к Александру Ильичу: будущее за ним!
– Сомневаюсь! – возразил Боровский.
– Так вы к большевикам собираетесь на службу?
– Никуда я не собираюсь. Я хочу спокойно дожить: у меня в Перми особняк, прекрасная жена и дочь. Я просто хочу жить, господа, а крови я видел с 1914 года досыта.
– Ах, у вас особняк? Великолепно. Его обобществят, вместе с женой и дочерью. А может быть, уже обобществили.
Если бы я не бросился между ними, была бы драка. Не дуэль, а самая обыкновенная потасовка с выбитыми зубами, с руганью и хрипом. Впрочем, дело не во мне – меня тут же отшвырнули в сторону, но неожиданно заскрипели запоры, и в казарму спокойно, словно не замечая упиравшегося в спину штыка, вошел Иван Степанович Павлищев. Позже он рассказал, что был контужен и лечился в Челябинске.
– Здравствуйте, господа! – отчеканил подполковник. – Хорошее пополнение генералу Духонину! Прекрасное пополнение…